Тайна мерещится Христиану и в вечерних посиделках в зале, когда дед, придвинувшись к столу, ближе к лампе, крутит в руках чей-нибудь сломанный будильник, ковыряет в нем отверткой и рассказывает что-нибудь всегда очень интересное. Больше всего Христиан любит историю про Фридриха Барбароссу, германского императора из династии Гогенштауфенов, и про его Третий крестовый поход, в котором он, грозный и непобедимый, сложил свою рыжую голову, утонув при переправе в какой-то мелководной речонке в Азии.
– Но говорят, – значительно добавляет дед, обводя слушателей загадочным взглядом, – что Барбаросса не умер, а только заснул и до сих пор спит в подземной пещере, где-то в Тюрингии, сидя за каменным столом с шестью своими рыцарями. Однажды придет время выйти ему наружу и повести Германию к мировому господству, как он хотел. Но проснется он не раньше, чем его отросшая рыжая борода трижды обовьется вокруг стола!
Христиан замирает, ожидая, не будет ли чего еще, но дед откашливается и снова принимается чинить будильник. Все, будто проснувшись, разом начинают двигаться. Мать отправляется на кухню ставить чайник, отец вместе с Руди поднимается на крышу разгонять котов и чинить антенну. Отличник Альбрехт утыкается в книгу, а Христиан пытается размышлять. Ему кажется, что история рассказана не зря. Многое в ней знакомо мальчику. Барбаросса со своими рыцарями спит под землей, а разве Валленштейны не живут почти что под землей? Разве не из-под земли слышатся те призрачные голоса, которые с шипением вырываются из ржавого крана колонки, если нажать рычаг? Барбаросса рыжий… И дед рыжий, и отец, и он сам, и Руди… Только Альбрехт блондин, в мать-латышку.
– А Гогенштауфены нам не родня? – осторожно спрашивает он деда, так и не придя ни к какому выводу.
– Нет, что ты, – неизменно отвечает тот. – Последнему из них конец пришел еще семьсот лет назад.
Приходит мать и в который раз за день просит Христиана принести воды.
Он тут же бежит за ведрами, потому что нет ничего лучше, чем ходить за водой вот так, поздно вечером. Выйдя в переулок, он останавливается, оглядывая смутно белеющие в сумерках низкие стены землянок. В них светятся окна – то на уровне его пояса, то у самых колен. Христиан кажется себе гигантом, повелителем волшебной страны карликов, их королем. Запрокинув голову, он смотрит, как в бездонном зеленоватом небе, пронзенном длинными закатными стрелами, появляются звезды – целыми пригоршнями, драгоценными россыпями. Закат догорает далеко за оврагом, за грядой старых мертвых тополей, охраняющих границу Ботанического сада. В их ветвях запутались колтуны вороньих гнезд. Чем чернее становятся тени на земле, тем светлее кажется медленно меркнущее небо. Оно, как серебряный парус, сорвавшийся с мачты корабля, тонущего во тьме, улетает ввысь, унося за собой мальчика с пустыми ведрами, оцепенело глядящего вверх. На дне оврага хором надрываются лягушки. Там, в зарослях кустарника, петляет ручеек, вытекающий из затопленной шахты. Из-под железнодорожного моста внезапно появляется пассажирский поезд, освещенный изнутри, мягко шумящий, как дорогая игрушка. Христиан протягивает руку и пристраивает ее на уровне глаз так, чтобы поезд прошел у него по ладони. Потом, встряхнувшись, бежит к колонке.
На улице зажигаются редкие фонари. По обеим ее сторонам, в густой тени тополей, гуляют парочки. Христиан слышит женский смех, стук каблуков по растрескавшемуся асфальту, видит огоньки сигарет, будто сами собой плывущие высоко в темноте. Нажимает рычаг колонки и снова: «Один… Два… Три… Четыре… И пять!»
«Восемь!» – поправил себя тридцатишестилетний мужчина, с обычным отсутствующим видом минуя проходную завода. Он только что скоротал утомительный путь за очередной серией воспоминаний, ловко увернувшись и от дождя, и от битком набитого автобуса. Он доволен. Теперь надо совсем ненадолго подключиться к действительности, чтобы начать рабочий день. Спустя часок можно будет еще что-нибудь вспомнить. «Ручей в овраге. Вокзал. Сургучные печати на почте, похожие на шоколад. Повешенную девочку в лесочке у школы. Только вот… Почему восемь? Я всегда считал до пяти, и шла вода!»
Это был первый случай, когда память, выдававшая прошлое с исключительной точностью, его подвела. Более того, память отказывалась признать свою ошибку, упорно продолжая выдавать не ту цифру. Христиан недоуменно с ней сражался, пока не отступил, побежденный. «Пусть так… Пусть восемь. Но я помню только, как считал до пяти!»
Весь день он был сам не свой, отвечал невпопад, если к нему обращались, не пошел обедать в столовую, а купил булочку и сжевал ее во дворе всухомятку, сидя на лавочке под навесом, у пожарного щита. Снова пошел дождь, мелкий, нудный, бесконечный, но Христиан не замечал промозглого холода и разлившейся у самых ботинок лужи. Он снова и снова подходил к колонке на углу своего переулка, ставил ведра, нажимал на рычаг и считал… «Один… Два… Три… Четыре… И пять!» Повторялось то же самое, память подавала сигнал, что он ошибается. Это было пустяком, но с этого все началось.
Вечером того же дня, возвращаясь домой, Христиан вспоминал, дом за домом, длинную улицу, на которой стояла его школа.
Улица начинается там, где кончается Федоровка, и на ней стоят уже только новые дома, которые кажутся мальчику очень чистыми и красивыми, так же, как люди, живущие в них, – нарядными и счастливыми. Здесь невозможны землянки с крышами по колено прохожим или тетя Венера, лежащая субботним вечером поперек переулка. Улица берет начало у железнодорожного моста. По другую сторону моста тянутся белые высокие стены тюрьмы. Несколько рядов рельсов отделяют от этих стен желтое здание новенькой школы. Христиан пошел в первый класс в год ее постройки. Рядом со школой, словно нарисованный неумелой детской рукой, – чахлый маленький лесок, состоящий из одних осин и колючих кустарников. Там, после очередного побега заключенных, играющие в казаков-разбойников мальчишки-третьеклассники, среди которых был и Христиан, нашли повешенную на дереве девочку. Она висела низко, так что кто-то столкнулся с ней лицом к лицу, пробираясь сквозь кусты, и дико закричал. Сам Христиан видел только кусок коричневой школьной формы, так что совсем не испугался, но мальчишки рассказывали ему, что лицо у девочки было черное, как кусок автомобильной шины. Повесили ее на пионерском галстуке.
Дальше, вдоль железнодорожного полотна, тянутся приземистые здания автокомбината. Иногда после школы Христиан отправляется к ним и любуется, как моют автобусы огромными крутящимися щетками, похожими на белых медведей. Все это отлично видно сквозь огромные окна-стены. Иногда он уходит еще дальше вниз по улице, уже с тайной робостью, хотя на случай опасности у него имеется верное оружие. Стоит любому малышу, попавшему в передрягу, произнести роковые слова: «Я с Федоровки!», и нападающие отступают, понимая, что за него отомстят парни с финками и кастетами, которым все равно, за что мотать новый срок.
Правду сказать, никто и не нападает на тщедушного рыжего мальчишку с истрепанным ранцем за спиной, в заплатанной форме, доставшейся ему после старших братьев, носивших ее поочередно, – Руди и Альбрехт были погодки. Христиан беспрепятственно заходит в крохотную, облицованную голубым кафелем пельменную, где собираются шофера, и покупает себе сочащийся маслом пончик, обсыпанный сахарной пудрой. Христиан предпочитает поголодать в школе, сэкономив обеденные деньги, зато после, вырвавшись на волю, вкусить от запретных плодов. После закусочной он заходит в продуктовый магазин, где иногда, если повезет, продают мороженое. А уж позади магазина, за парой неинтересных жилых домов, находится вокзал – средоточие всех его мыслей, надежд и мечтаний. Отсюда – Христиан это точно знает – он когда-нибудь уедет в Москву.
Мальчик входит в зеленое, украшенное лепниной здание с сердечным трепетом, боясь, что кто-нибудь поймет, что он пока никуда не едет, и выгонит его. Христиан пытается сделать вид, что идет с какой-нибудь женщиной, волокущей сумку или чемодан, но на него и так никто не обращает внимания. Внутри здания всего один зал, также щедро украшенный лепниной. На потолке, высоко-высоко, красуется огромная картина. По краям ее нарисованы могучие мужчины и женщины с красными флагами, снопами колосьев и отбойными молотками на плечах. Все они с блаженными улыбками устремляются к центру потолка, разрисованному под голубое небо. Из сердцевины фрески вырастает большая бронзовая люстра с зелеными плафонами. На взгляд Христиана, выросшего в низкой каморке, обмазанной глиной и побеленной голубоватой известкой, это роскошное зрелище. Настораживает его лишь то, что люди изображены в таком ракурсе, будто вот-вот сорвутся и упадут прямо в зал, калеча пассажиров, ожидающих поездов, своими отбойными молотками, серпами и лопатами. Они такие огромные, что и сами могут запросто кого-нибудь задавить насмерть. Христиан никогда в жизни не видел таких силачей и великанов. Он рассматривает их и делает вывод, что шахтеров явно рисовали не с крошечного дяди Рафаэля, сгорбленного от многолетнего лежания в дальних забоях, где и голову не поднимешь, и не с сына старушки из Вологды, хоть и высокого, но с вдавленной грудью. Даже молодой Майер, красивый, плечистый парень, не сгодился бы для этой удивительной картины. «Раньше люди были больше!» – такую загадочную фразу часто произносит дед, и Христиан решает про себя, что нашел тому доказательство, ведь вокзал построен аж в тридцать каком-то году, когда в Караганду едва начали ходить поезда.
Налюбовавшись могучей картиной, Христиан идет изучать расписание поездов. Мальчик жалеет, что большинство из них отправляется куда-нибудь не очень далеко – в Алма-Ату, например, или в Джезказган. Челябинск интригует уже чуть больше, Уфа, Свердловск или Куйбышев манят настоящим путешествием. Но его интересует лишь Москва. Поезд туда отправляется раз в три дня. Христиан помнит его номер, как помнят номер дома, в котором живут. Это поезд номер…
Мужчина в надвинутой на лоб кепке и промокшей насквозь куртке остановился так резко, что на него сзади налетел прохожий, также спешивший к автобусной остановке. Послышалась короткая брань, Христиана больно толкнули, и он с глупо-виноватой улыбкой посторонился, провожая прохожего невидящим взглядом.
Он забыл номер московского поезда! Забыл не просто какую-то мелочь, а то, что значило для него очень много! Христиан в панике попробовал вспомнить номер поезда, прибывающего из Москвы в Караганду – и снова неудача. Тогда он мысленно выбежал из здания вокзала, окинул взглядом круглую площадь, пересчитывая здания, перечитывая каждую вывеску. Все оказалось на месте – жилые дома, магазины, расположенный здесь же рядом автовокзал (один его фасад, похожий на декорацию, вовнутрь Христиан никогда не заходил). Он вернулся в здание вокзала и снова подошел к расписанию… Но вместо номера московского поезда увидел белое пятно.
И в последующие дни таких происшествий становилось только больше. Прошлое, словно тронутое какой-то стремительной порчей, разъедаемое невидимой молью, ветшало и исчезало на глазах, распадалось в клочки, стоило Христиану к нему прикоснуться.
Вот были решетчатые ворота зоопарка, и вот их нет. Он забыл, как они выглядели и какие клетки стояли внутри ограды, и какие звери в них сидели. Помнил только ослика, сидя на котором ему очень хотелось сфотографироваться, но такой расход был невозможен в семье, где считали каждый грош, потому что на семь едоков приходилось двое кормильцев – отец и дед, зарабатывавший не так уж много своими бесконечными починками. Тетя Мария ела жадно, не понимая, когда пора остановиться. Ей запросто можно было скормить целую кастрюлю каши или супа, а она только поводила пустыми голубыми глазами, будто ждала, не дадут ли ей поесть чего-нибудь еще.
Мать ненавидела ее, да и не могло быть иначе, ведь это безмолвное существо объедало ее детей. Не шевельнув пальцем, отнимало у них новые брюки, ботинки, игрушки… Из-за тети Марии мать не могла пойти работать, потому что бросить ее было нельзя. К вечеру комната была бы измазана фекалиями и обрызгана мочой. Тетя Мария могла часами играть со своими выделениями, урча от удовольствия. Из-за нее Христиан донашивал после братьев вещи, которые разваливались на глазах, и мать даже как-то была вызвана в школу классной руководительницей, которая задала ей несколько неприятных вопросов. Не пьют ли в семье? Кормят ли мальчика – он страшно худой и бледный, невнимателен на уроках, и хотя вроде не лентяй, еле тащится на тройках? И, наконец, не сектанты ли Валленштейны? Последний вопрос был не праздным, в Федоровке существовало несколько сектантских общин, когда-то попавших в Караганду «за веру». В некоторых сектантских семьях детей воспитывали в изуверски строгих правилах, жестоко наказывая за провинности, двойки, лень и непослушание, лишая пищи и даже воды. Одевались сектанты также преувеличенно скромно, считая любую нарядную одежду дьявольским искушением.
Мать Христиана с трудом оправдалась на этом допросе, уверив учительницу, что в доме не бывает ни капли водки, ест ее младший сын столько же, сколько старшие, а худой он от природы. «И мы никакие не сектанты, дети даже не крещены!» – выдала она последний довод. Тут мать солгала. Валленштейны, будучи исторически католиками, тем не менее крестов на шее не носили, ни в какую церковь не ходили, но дед когда-то собственноручно крестил своих сына и дочь, а затем и всех троих внуков, окуная младенцев в обычное ведро, наполненное водой из колонки, и кладя им на язык щепоть соли. Дед рассуждал со свойственной ему прямотой – если он потомок императора Священной Римской империи, христианнейшего короля Богемии и Венгрии, то обладает правом и силой совершать подобный обряд. Разумеется, учительница об этом не узнала и вроде успокоилась, зато мать долго еще после этого разговора ходила сама не своя, твердя, что наглоталась позора на всю жизнь, и все из-за проклятой тети Марии.
Маленький Христиан избегал без нужды входить в каморку тетки, потому что там всегда нехорошо пахло. Но взрослый Христиан, обыскивающий свою память, вбежал туда и торопливо осмотрел стены, оклеенные картинками из журналов, обтянутое клеенкой развалившееся кресло, в котором день-деньской сидела тетка, клеенчатый матрац на дощатом топчане – простыней на него никогда не стлали, в этом не было смысла… Все оказалось на месте, все сохранилось в неприкосновенности, включая саму тетю Марию, сырую, бесформенную, как кусок серого студня. Он забыл имя своей учительницы и ее лицо, от нее остался только голос, вибрирующий, будто зазубренный, тупой пилой врезающийся во время урока в его грезы… Но тетя Мария осталась неизменной.
С остальными картинами прошлого дела обстояли таким угрожающим образом, что Христиан впервые за двадцать лет принял решение навестить родной город. Ни жену, ни детей он брать с собой не собирался. Во-первых, это вышло бы накладно, во-вторых, поездка не имела бы для них такого смысла, каким была полна для него. Те, скорее всего, ничего бы не поняли, не разглядели за скромным обликом города, похожего, в сущности, на ту московскую окраину, где жили они сами.
Как сон, минули недолгие сборы, объяснения в семье и на заводе. Миражом показались трехдневное путешествие на поезде и виды, мелькающие в плохо вымытом окне вагона. И вот он снова стоит на привокзальной площади родного города – стоит наяву, не во сне и не в грезах. В руке у него тот самый фанерный чемодан, совсем легкий. Христиан даже не помнит, что взял в дорогу, купил ли гостинцев… Впрочем, их некому тут дарить, разве что соседям. Никого из семьи Валленштейнов в городе не осталось.
От волнения его бросает в жар, перехватывает дыхание. Он разом попал в другой мир. В Москве все идут холодные затяжные дожди, на газонах медленно тают грязные струпья снега, и никак не наступит весна. А здесь асфальт светел и сух, зазеленевшие липы и клены туго шумят на теплом ветру, и повсюду носятся очумевшие после зимней спячки шмели. Он дышит с осторожностью, пробуя резкий степной воздух на вкус, как давно забытый напиток. Внезапно Христиан ощущает слабость, ему становится страшно. Вот так, взять и приехать, разорвав зачарованный круг, в котором он существовал двадцать лет… Приехать к пустому месту, где никто его не ждет.
«Но ведь оставался дом!» – напоминает себе Христиан, нащупывая в кармане куртки кольцо с большим тяжелым ключом. Это единственный ключ от родительского дома, в нем запиралась всего одна дверь, входная, да и та лишь на ночь. Все эти годы ключ висел на той же связке, где Христиан носил ключи от квартиры, подъезда и почтового ящика. У него ни разу не явилось мысли его снять, хотя ключ часто мешал, попадаясь под руку вместо нужных, утяжеляя связку, больно тыкая в бок бородкой, когда Христиана давили в переполненном автобусе. Зато, когда он прикасался к этому неуклюжему, лишнему, старому ключу, у него появлялось ощущение, что где-то очень далеко, за три тысячи километров к юго-востоку, его кто-то ждет и будет ждать до тех пор, пока существует дверь, отпираемая этим ключом.
Но существует ли еще дом? Христиан напрасно роется в памяти, ослабевшей за последние дни так сильно, что он уже не пытается штопать белые пятна, расползающиеся все шире, поглощающие целые куски прошлого, даже совсем недавнего. Он не помнит, чтобы дом продавали после того, как все разъехались из Караганды, но не помнит и того, что говорила ему на прощание жена, сколько он взял денег и что положил в чемодан. Значит, он мог забыть и такую важную вещь, как продажа дома.
«У меня ведь обратный билет на завтра, – прикидывает про себя Христиан, все еще стоя посреди площади, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, словно летучая мышь, никак не решающаяся начать полет. – Если дом продан или снесен, переночую у соседей, ведь кто-нибудь да остался. А завтра уеду». И ему вдруг хочется уехать прямо сейчас, немедленно, так же остро, как хотелось двадцать лет назад. В ужасе оттого, что память заманила его в ловушку, он озирается, чувствуя себя здесь совершенно чужим. Христиан едва заставляет себя тронуться в путь по улице, так часто являвшейся ему в мечтах.
Он машинально отмечает, что изменилось, исчезло или добавилось. Вместо маленькой пельменной, где закусывали после смены шофера из автокомбината, появилось трехэтажное казино. Корпуса комбината стали как будто ниже, хотя этого, конечно, не может быть. Старые неуклюжие остановки автобусов, похожие на бетонные бункера, где зимой можно было спрятаться от свирепого степного бурана, исчезли, вместо них красуются легонькие навесы с крышами из синего плексигласа, похожие на стрекоз. В них, должно быть, страшно холодно дожидаться автобуса где-нибудь этак в феврале, прикидывает Христиан и сердится на себя – какое ему до этого дело? Тут же он спохватывается, что может сесть в автобус, а не брести пешком. Ведь теперь-то у него есть деньги, не то что у того заморыша младшеклассника, который тащился по этой длинной улице со своим истрепанным ранцем.
О проекте
О подписке