Писано по-французски.
…Счастие мое представлялось мне бесконечным; я не вспоминала о прошлом; не мечтала о будущем – я жила лишь сегодняшней минутой. Я наслаждалась огненными взорами, что он любовно бросал на меня; звуком речей его – из коих я не слышала половины, однако же умела чудесным образом впопад делать свои замечания; его тайными пожатиями моей руки, на которые я порой бесстыдно позволяла себе отвечать… Будущность наша рисовалась мне в счастливом тумане. Он просил моей руки. Он был богат, знатен и красив – этого оказалось довольно для моей тетушки. Я не могла поверить в свое счастие и разрыдалась у нее на руках, как дитя, когда тетенька вошла ко мне в комнаты с сим известием. Конечно же, я не могла отказать ему. Свадьба была назначена сразу на Красную горку, здесь, в Первопрестольной, в храме Большого Вознесения у Никитских ворот.
Все время, предшествующее венчанию, я была, как мотылек. Я жила одним лишь днем. Я трепетала в предвкушении его объятий и грозных тайн брачного венца, но таинства семейной жизни представлялись мне словно покрыты розовой вуалью. О! Теперь-то я знаю, что за этой вуалью сокрыты невидимые миру тернии, которые способны жестоко язвить тело и душу!
Однако буду последовательна в описании роковых событий. Однажды, во время одного из его визитов, он сделал мне вопрос, коего я втайне ожидала и страшилась все это время – но который все равно прозвучал для меня словно раскат грома. Взор мой затуманился, грудь стала вздыматься чаще. Увидев мое состояние, он схватил меня за руку. «Я расстроил вас! Простите!» – воскликнул он. «О да… – проговорила я холодеющим языком. – Память о бедной матушке еще так свежа, еще причиняет мне столько боли…» Однако вовсе не одно только воспоминание о покойнице стало причиной моего состояния. Не ведая о сем, он продолжал настаивать: «Но ваш отец… Я хотел бы увидеть его и заручиться для нашего брака его благословением…» Тут краска прихлынула к моему лицу; в глазах потемнело, и я лишилась чувств.
Мой жених связал мой обморок лишь с упоминанием о моей бедной матери – тайна моих родителей тщательно охранялась от мнения света.
Поэтому не прошло и двух дней, как жених мой с невинной безжалостностью вновь спросил меня об отце. На сей раз мне удалось не лишиться чувств, и я холодно ответила, что дела имения удерживают папеньку в деревне. Мой жених настаивал на встрече с ним; он просил позволения писать ему; он хотел, чтобы мой отец присутствовал на обряде венчания. Не помню, под каким предлогом удалось мне отговорить его от сих намерений.
Однако предлог этот, видимо, не показался ему основательным, потому что он стал возвращаться к беседам о моем отце едва ли не вседневно – не представляя, какие мучения доставляет он мне сими своими разговорами. Наконец – и вовсе не потому, что я хотела бы того, а единственно ради избавления себя от расспросов, язвящих мне душу, – я согласилась на план, высказанный однажды моим женихом: немедленно после венчания мы вместе с ним отправимся с визитом к моему отцу, в наше имение Никитинское.
Это намерение, эта грядущая встреча моего будущего супруга и моего отца несказанно отравили все мои мысли перед свадьбой и все приуготовления к ней. И мой жених, и тетушка не раз заставали меня в слезах – на их расспросы о причинах расстройства я обычно отвечала: «Пустое…» – ибо никому не могла поведать истинный повод своей печали. Они оставляли меня в покое, высказывая предположения, что я грущу о предстоящей мне утрате девической невинной беззаботности. Вечерами я горячо, вся в слезах, молилась об избавлении меня от мучений. В своих фантазиях ночью я представляла себе какой-нибудь способ, который смог бы спасти меня от неизбежного возвращения в Никитинское. Я мечтала о том, что мой жених вдруг переменит свои планы; и о том, что свадьба наша неожиданно расстроится (и чуть ли не стала всерьез желать этого!); и даже – да простит меня господь за кощунственные мысли! – мечтала о чьей-либо смерти: моего отца, моего жениха – а прежде всего меня самое. Я представляла себя не в подвенечном уборе пред алтарем – но в таком же белом одеянии покойницы, во гробе, украшенном цветами. Я воображала горькие рыдания моего жениха над моим безжизненным телом – и сей исход казался мне едва ли не желанным, и я сама заливалась сладкими слезами…
Однако бог не услышал моих грешных молений. И вот наступил решительный день. Завтра!.. Завтра для меня зазвонят церковные колокола, завтра священник провозгласит, что мы с моим супругом отныне плоть едина… Завтра я должна по всем законам, божьим и человеческим, стать счастливейшей из смертных – но я по известным причинам ожидаю сего дня с трепетом не предвкушения, а страха. Я страшусь не неизведанного, а живу в предвкушении смертной муки. В преддверии несчастия, которое – я знаю, знаю это! – должно неминуемо произойти.
Завтра!..
После двух дней пути мы достигли Никитинского.
Коляска остановилась у подъезда. Сердце мое сжалось. Никто не вышел на крыльцо встречать нас.
Дом, в котором прошло мое детство, хмуро и настороженно глядел на мир нечистыми своими окнами. Он казался необитаем. Краска с фасада облупилась. Колонны потрескались. Сердце мое похолодело. Сбывались самые горестные мои предчувствия.
Так и не дождавшись никого из дворовых, мы с мужем с помощью кучера и слуги выбрались из кареты. Тут на крыльце наконец кто-то появился. То был угрюмый Тимофей, старый лакей моего папеньки. Он приветствовал нас молчаливым полупоклоном. «Готовы ли комнаты?» – строго вопросила я его. «Да-с», – важно отвечал Тимофей. Откуда-то из дому выскочили наконец босоногие мальчик и девка. Тимофей распорядился отнести наши вещи. Сопровождаемые им, мы отправились в приготовленные нам с мужем покои. Дом и внутри казался сырым, угрюмым и необитаемым. Его вид повлиял даже на моего мужа, и он, во всю дорогу от Москвы имевший настроение самое радостное и все пытавшийся развлекать меня анекдотами и каламбурами, сделался тут настороженным и угрюмым. Во время пути к комнатам я улучила минуту и тихо спросила у Тимофея о папеньке. «Почти не выходят-с, – ответствовал он. – Все в кабинете; читают да пишут-с; обед к ним туда подаем». Сердце мое вновь сжалось болезненно.
Потому я нимало не удивилась – в отличие от моего супруга, – что папенька не почтил своим присутствием обед, который подали нам по обычаю в малой гостиной. Гостиная, как и прочие комнаты дома, хранила на себе черты нерадения и преждевременного увядания. Обивка стульев отстала; на чудесной картине в Ван Диковом духе лежал слой пыли; рама потрескалась, в углу вил свое гнездо паук. Скатерть была немыта; котлеты пригорели, в лафите плавала муха. Прислуживала нам босая девка в грязном переднике. Все вокруг словно приготавливало моего супруга к свиданию, коего тот со странной настойчивостью столь долго желал – к свиданию с тем, кто был главным виновником запустения, царящего в усадьбе. Мною вдруг овладело равнодушие – так, говорят, преступник, долгое время ожидающий смертной казни, приходит в отупение в самый день исполнения приговора.
Но когда после обеда в залу вошел Тимофей и важно провозгласил: «Барин просят дорогого гостя пожаловать в свой кабинет», – сердце мое встрепенулось, и я едва не лишилась чувств. Супруг мой двинулся к двери, я бросилась вслед за ним. Однако Тимофей остановил меня словами: «А вам, барыня молодая, не велено». Серьезность слов своих он подтвердил, неучтиво захлопнув двери прямо передо мною, едва из них вышел мой супруг. Делать нечего, я присела на диван. Сердце мое колотилось, решалась моя судьба.
Возможно, на какое-то время я лишилась чувств, впала в столбняк или заснула, потому что слышала и бой старых часов – на удивление до сих пор шедших, – и биение о раму проснувшейся мухи. Но все чувства, казалось, во мне омертвели. Не знаю, сколько прошло времени, только за окнами стало темно, когда из двери вышел наконец мой муж.
Он был в ужасном виде. Лицо его помертвело, волосы лежали в беспорядке, на челе – крупные капли пота, нижняя челюсть тряслась. Я вскочила с дивана с криком: «Друг мой!» – и бросилась к нему. Однако молодой мой супруг помертвелой рукой отстранил меня и бросился вон из гостиной. Я слышала его удаляющиеся неровные шаги по коридору.
И тут передо мной возник Тимофей. «А теперь и вы, молодая хозяйка, пожалуйте к барину», – промолвил он, осклабя свои пожелтелые зубы. Не помня себя от ужаса, гнева и дурных предчувствий, я бросилась к папеньке в кабинет.
Вид, в котором пребывал отец – хоть я предчувствовала увидеть его примерно в подобном образе, – все равно поразил меня в самое сердце. Папенька полулежал в глубоком кожаном кресле. На нем был лишь халат и засаленный платок на шее, волосы всклокочены, глаза лихорадочно сверкали, худые руки сжимали рукояти кресла.
В кабинете царила ночь, шторы плотно запахнуты, на столе три свечи. Они освещали неверным светом нагромождение книг, тетрадей, разбросанных в беспорядке исписанных листов. Книги, листы и тетради валялись и на полу, и на других креслах. На полу же стоял неубранный поднос с остатками обеда и недопитою бутылкой вина. «Доченька…» – сказал отец, и по щекам его внезапно заструились слезы. «Что вы сказали ему?» – выкрикнула я. Отец с усилием поднялся из кресла и протянул ко мне руки, очевидно желая обнять. «Что вы ему сказали?» – отстраняясь, еще раз гневно спросила я. Папенька не отвечал; он плакал; слезы текли по его худо бритому лицу. «Это ничего, доченька, – вдруг забормотал он, по-прежнему протягивая ко мне руки. – Прости меня, и бог нас простит».
В этот момент с крыльца послышался шум; я узнала отдаленный голос супруга. Он кричал, но слов его я не могла разобрать. Опрометью я выскочила из кабинета.
Когда я выбежала на крыльцо, слуги, суетясь, закладывали нашу коляску. На крыльце лежали уже чемоданы моего супруга. Сам он стоял, скрестив на груди руки. Хмурый взор его метал мрачные молнии. Я бросилась к нему на грудь. «Что вы делаете?» – закричала я. Он обнял меня.
«Простите меня, – с усилием проговорил он. – Вы ни в чем не виноваты. Но я… Я должен уехать…» – «Но почему?! – вскричала я. – Что он сказал вам?» – «Нет… нет… – проговорил он. – Я не могу… Это неважно… Вы ни в чем не виноваты… Простите меня…»
Он со всей нежностью поцеловал меня – а через минуту уже сидел в коляске.
Скоро
О проекте
О подписке