Никто и не понял, когда началась зима. Слякотный октябрь незаметно перешел в такой же слякотный ноябрь. В новогоднюю ночь вообще пошел дождь.
Утром первого января Юра обнаружил у себя в сумке зонтик: мама положила, чтобы сын не промок по дороге на дежурство. Наверное, из-за этого зонтика, который он так и не раскрыл, всю дорогу не покидало странное чувство: родной щемящей заботы и одновременно – неизбывного одиночества под серым зимним небом.
Было еще рано, темно, можно было не спешить, и от Киевской площади Юра пошел пешком – мимо «Рэдиссон-Славянской», мимо киностудии, мимо посольств на Мосфильмовской улице, совсем безлюдной в первый день нового года.
Он шел неторопливо и так же неторопливо думал: вот, нашел все-таки и в новой своей московской жизни обыденную колею, вписался в очередной поворот, да он вообще легко находит себе местечко в любых условиях, конформный в общем-то человек… Странное словечко «конформный», какое-то языколомное, где он его слышал, почему вдруг прилипло к мозгам? Вообще, голова набита черт знает чем, надо бы занять ее чем-нибудь дельным – записи сахалинские пересмотреть, что ли.
Папку с сахалинскими записями Юра еще ни разу не доставал из стола с тех пор, как приехал в Москву. Собственно, к Сахалину его заметки почти не имели отношения. Просто жил он в Южном довольно замкнуто, времени хватало, и как-то само собою, постепенно начал вспоминать все, что делал после института.
Сначала это было только описание его работы на армянском землетрясении: синдром сдавления, травмы, показания, ход операций, послеоперационный период у тех, кого наблюдал потом в Склифе… О Соне, конечно, он тоже писал – ведь это чудо было, что удалось сохранить ей руки, профессор Ларцев не зря потом студентов водил на нее смотреть.
Когда дошла очередь до Абхазии, медицинские записи незаметно стали перемежаться дневниковыми – конечно, без лирических излишеств. Просто более подробно стал записывать, кем и при каких обстоятельствах была получена травма, сколько времени ушло, чтобы доставить пострадавшего из горного села…
Однажды привезли на покореженных «Жигулях» семилетнего мальчика. Вся машина была изрешечена пулями, вместо перебитых газового троса и тяги сцепления привязаны были веревки. Дергая за них обеими руками, отец мальчика управлял «Жигулями». Как он умудрялся при этом еще и рулить, было совершенно непонятно.
– Дороги-то, Юра! – говорил потом Годунов, успевший получше разглядеть разбитые, с залитыми кровью сиденьями «Жигули». – Дороги-то горные, серпантин. Это ж пианистом надо быть, чтоб по таким без всего доехать!
По виду коренастого бородатого мужчины трудно было заподозрить в нем пианиста. Так же трудно было представить, что он способен смотреть на кого-нибудь как на Бога. Но на Юру он смотрел именно так.
– Сделай что-нибудь, доктор, – срывающимся голосом выговорил он.
Мальчика понесли в операционную, разбудили только что прилегшего после бессонной ночи Гринева.
– Хоть что-нибудь сделай, – с безнадежным отчаянием повторил отец вслед ему, уже взбегающему на больничное крыльцо. – Жена погибла, дочка, он один у меня остался, один…
«Хоть что-нибудь» было самым точным определением того, что Юра смог тогда сделать. Не смог спасти ребенку ногу, потому что для этого нужен был опытный специалист по сосудам. Не смог вовремя перелить кровь, потому что у пацана оказалась не отцовская группа и долго искали подходящего донора. Не смог избежать нагноения, потому что в ткварчельской больнице основным медикаментом была зеленка…
Причин для «не смог» хватало, но толку ли перебирать причины! За то, что мальчик все-таки выжил, оставалось благодарить главным образом природу, что бы ни говорил потом отец. Конечно, надо перечитать сахалинские записи – может, еще что-нибудь существенное вспомнится. Тем более что работы у него сейчас все-таки немного. Бригады спасателей работают поочередно, через четверо суток на пятые. И хотя у него в отряде две ставки и работает он, соответственно, вдвое чаще, это невозможно сравнить с полной ставкой клинического ординатора в Склифе.
Пока Гринев дошел до работы, дождь прекратился. На улице посветлело, и издалека были видны два мокрых флага на флагштоках у отрядных ворот – московский с Георгием Победоносцем и белый с красным крестом.
Назавтра утром дежурство собирались сдать прямо с колес: возвращались с последнего вызова ровно к следующей смене.
– Ну, сегодня как люди, – радовался Годунов. – Глянь-ка, тютелька в тютельку!
Через пять минут выяснилось, что Борькина радость была преждевременной.
Площадь Киевского вокзала была оцеплена милицией, движение остановлено. Машину спасателей, правда, готовы были пропустить на базу, но Борис уже и сам заинтересовался происходящим.
– А чего это народ тут толпится? – начал он выяснять у милиционеров из оцепления.
– А долбак какой-то «Славянскую» собрался взрывать, – доходчиво объяснил милицейский прапорщик. – Во-он, видишь, к водосточной трубе привязался на пятом этаже. Говорит, бомба за пазухой. Может, просто шизик, да кто ж его знает, теперь иди проверь! На всякий случай всю гостиницу эвакуируют.
Спасателей, правда, никто сюда не вызывал, но впечатление они производили внушительное: синяя форма, мощный красно-желтый «Мерседес»… Неудивительно, что Годунову не составило большого труда пробиться и сквозь толпу, и сквозь оцепление к самой гостиничной решетке. В отличие от многочисленных журналистов, которых к месту событий не пускали категорически.
– Пошли, пошли. – Борис дернул Гринева за рукав. – Мало ли что там, пока добежим, пока разберемся.
Однако, пока они добежали от забора до входа в гостиницу, разбирательство было окончено. Террорист, лежащий в луже на асфальте, выглядел даже жалостно: в какой-то вязаной шапочке, в грязно-серой болоньевой куртке, на запястьях защелкнуты наручники…
– Тьфу ты! – плюнул Годунов. – Зарплату ему, наверно, не платили в Пензе?
– В Саратове, – усмехнулся рослый мужик в камуфляже. – Возмещения требовал за моральный ущерб. А вместо бомбы будильник тикал.
– Ну ты тоже, Боря, – возразил было Гринев. – Легко, что ли, без зарплаты?
– Да пошел он! – возмутился Борис. – Тебе много платят? Давай-ка мы с тобой тоже на трубу залезем, а весь город нас пускай снимает. Заодно скажем, что жизнь потеряла смысл и даешь, мол, демократов под суд. Прямо ты, Юра, как маленький…
Толпа у ограды редела на глазах. Только оператор с телекамерой на плече доругивался с милицейским майором, да еще двое журналистов ждали его у машины.
– Поехали, Юра! – крикнул Годунов. – Ты чего опять тормозишь?
Гринев остановился у калитки, у черной высокой решетки. Он стоял, схватившись рукой за чугунный прут, как будто боялся, что вот-вот его унесет каким-то мощным течением. Стоял, смотрел – и не верил…
Кажется, ей надоела вся эта неразбериха. Она то и дело поглядывала на оператора, нетерпеливо и сердито, дожидаясь, пока он наконец выскажет майору все, что о нем думает. Она не то чтобы торопилась, а вот именно сердилась: Юре казалось, будто он видит, как светлыми звездами вспыхивают ее глаза… Хотя она стояла метрах в десяти от него, к тому же вполоборота, и глаз ее поэтому никак нельзя было разглядеть.
Вдруг она замерла, несколько долгих секунд оставалась неподвижной – и наконец медленно обернулась. Следующие секунды выпали из Юриного сознания – просто исчезли, не оставив по себе даже памяти. Хотя именно эти мгновения он боялся и все-таки пытался представить тысячу раз.
Представлял – а теперь не видел, не понимал: вскрикнула она, промолчала, что вообще сделала, перед тем как оказалась рядом с ним, на расстоянии вытянутой руки? И что делал в это время он сам – неужели так и стоял истуканом, вцепившись в гостиничную ограду?
Теперь они оба молчали.
– Юра… – первым прозвучал ее голос.
И тут же ему показалось, что ничего не было. Ни прощания с нею на берегу залива, ни бесконечного времени без нее, ни расстояния – когда все равно, тысячи километров от нее отделяют или десятки. Ничего не было – ничего, на что он сам, своей волей обрек ее и себя по какому-то безумному, мертвому расчету!
– Юра… – повторила Женя. – Что же ты молчишь, у меня сердце сейчас остановится.
А что он мог сказать? Только шагнуть к ней, обнять так крепко, что у самого чуть не остановилось сердце.
В то мгновенье, когда Женя спрятала лицо у него на груди и он почувствовал, как вздрагивают ее плечи, как вся она вздрагивает, все крепче к нему прижимаясь, – только в это мгновение Юра наконец понял, что вернулся домой.
Никогда прежде Жене Стивенс не казалось, будто она живет двойной жизнью.
Может быть, ее всегдашняя уверенность, что живет она именно так, как ей и надо жить, независимо от мнения на этот счет окружающих, – может быть, эта уверенность покоилась главным образом на ее самодостаточности. Женя с детства понятия не имела о том, что такое скука, растерянность, отчаяние и прочие смутные ощущения, с которыми так или иначе сталкиваются все молодые девушки. Особенно если родители, в силу ряда обстоятельств, не слишком о них пекутся.
А подобных обстоятельств в Жениной жизни хватало с рождения. Одного того, что мама была ведущей актрисой Театра на Малой Бронной, было достаточно, чтобы понять: времени у Ирины Дмитриевны никогда не бывало в избытке, и дочкино воспитание происходило как-то само собою – на репетициях, за кулисами, в актерских гримерках, за редкими, но доверительными разговорами с мамой… Чтобы не считать Женю заброшенным ребенком, следовало делать поправку на мамин легкий и ласковый нрав, на уступчивость, порой переходящую в самозабвенность, и на существование няни Кати с ее грубоватой, но точной житейской мудростью. Плюс неплохая домашняя библиотека, плюс Женин врожденный ум, здравый и живой. Плюс ее умение, тоже врожденное, предвидеть последствия каждого своего поступка.
Плюс папа, Виталий Андреевич Стивенс, главный объект маминой самозабвенности. Любить Виталия Андреевича Жене было совершенно не за что; будь ее воля, она вообще называла бы его по имени-отчеству.
Папочка появлялся у них в квартире на Большой Бронной нерегулярно, хотя и постоянно: то вечерами, то по субботам – в свободное от основной семьи время. Его посещения длились много лет, и Жене казалось, что она с самого своего рождения понимала: папа любит маму потому, что ему это приятно и удобно. И лестно, в конце концов! Ирочка Верстовская ведь не только милая женщина с чудесным характером, при одном виде которой всегда поднимается настроение, но и известная актриса, заслуженная СССР. Что ни говори, это тешит самолюбие, когда красивая и знаменитая женщина при всех смотрит на тебя влюбленными глазами.
И ради этого можно терпеть ее маленькие капризы. Например, желание во что бы то ни стало иметь от него ребенка, хотя ведь он предупреждал, что семейного воза, нагруженного двумя детьми, ему достаточно дома, а любимая женщина нужна не для этого.
Женя читала папочкины мысли так ясно, как если бы он высказывал их вслух. И относилась к нему соответственно – с таким же спокойным безразличием, с каким он относился к своей внебрачной дочери. У нее была папина фамилия, папина внешность и, как она с возрастом стала догадываться, почти в точности папин характер.
Что ж, жалеть обо всем этом не приходилось: стивенсовские гены воплотились в ней неплохо. Женя правильно оценивала свои светлые, со всегда непонятным и холодноватым выражением глаза, свою стать, за которую мама со смехом называла дочку аристократкой, свою походку – такую, что мужчины оглядывались ей вслед, хотя во всех ее движениях не было и тени вульгарности, – и прочие признаки сходства с отцом.
Особенно радовало, что Виталий Андреевич относился к тому типу людей, которых годы только красят. После его разрыва с мамой Женя не виделась со Стивенсом пять лет, а при встрече без особенного удивления убедилась: в свои неполные шестьдесят отец строен, изящен, без малейшего намека на животик, без отечных мешков под глазами.
Удивительно было другое… Женя шла на встречу с Виталием Андреевичем, по своему обыкновению заранее взвесив все варианты и его, и своего поведения.
Собственно, и взвешивать было нечего; все было ясно как Божий день. Женя отлично окончила иняз, была умна, красива, умела держаться и, как казалось, вправе была рассчитывать на приличную работу, которая давала бы столь ей необходимую независимость.
Очень скоро, однако, выяснилось, что все это ей только казалось. Первый же работодатель, директор преуспевающей компьютерной фирмы, к тому же давний Женин знакомый, четко дал понять: он не для того берет красивую женщину на хорошую зарплату, чтобы после работы бегать по проституткам. У женщин с такой внешностью, как у Женечки Стивенс, интим входит в служебные обязанности, и не надо делать вид, будто она этого не понимает.
Дожидаться, пока то же самое разъяснит следующий начальник, было ни к чему; Женя все прекрасно поняла с первого раза. И с первого же раза сделала правильный вывод: выбирать в жизни приходится не между хорошим и прекрасным, и даже не между плохим и хорошим, а главным образом между плохим и отвратительным. Во всяком случае, в ее жизни это будет именно так.
Просить о чем-то отца – это плохо. Потому что он никогда не любил свою дочь, потому что бросил маму после рождения второго, мертвого ребенка – как только та перестала выглядеть веселой, молодой и счастливой, потому что… Да потому что таких людей, как ее папочка, вообще неприятно о чем-нибудь просить!
Просить о чем-то совершенно посторонних мужчин – это отвратительно. Потому что можно спать с мужчиной из самых разных побуждений, хотя бы даже из любопытства, но нельзя делать это за деньги.
Значит, выбрать лучше плохое. С таким настроением Женя и шла на встречу с отцом, исходя из этого и просчитывала варианты.
За те пять лет, что они не виделись, Виталий Андреевич ушел из министерства культуры, в котором был начальником управления, и сделал стремительную карьеру на телевидении. Женя даже не знала толком, как называется его тамошняя должность, но зато знала, что ее отец – человек успеха. Мама всегда его так называла и добавляла еще, глядя на дочь своими ясными, беспомощными глазами:
– Ах, Женя, теперь мужчины такие вялые, слабые, а Витя… В нем есть самое главное: такая стальная твердость, к которой женщину тянет как магнитом! И при этом – какая-то мимолетность, почти снисходительность… Это будоражит, беспокоит, манит!
Женю ничто не манило к стальному папочке, пресловутая его снисходительность раздражала, а в чем заключается мимолетность, она вообще не могла понять. Но обо всем этом она думала меньше всего, особенно после долгой с ним разлуки, которую, кстати, и не сочла бы нужным прерывать, если бы не жестокая необходимость.
Жене нужно было, чтобы папаша помог с работой, и больше ей не нужно было от него ни-че-го. Она собиралась объяснить ему, чего именно хочет, на что рассчитывает, – и сделать ручкой до тех пор, когда он сможет сообщить конкретный результат.
И, наверное, так бы оно и произошло, если бы… Если бы Женя впервые в жизни не растерялась, увидев своего отца, стремительно идущего к ней по аллее вдоль Чистых прудов.
Жене казалось, что, несмотря на свою молодость, она все знает о мужском поведении. Во всяком случае, ни один мужчина до сих пор не демонстрировал ей никаких неожиданностей. Они даже проверяли однажды с институтской подружкой Ленкой Василенко, как поведут себя мужики, если общаться с ними точь-в-точь по журналу «Космополитен».
О проекте
О подписке