«Я впервые потеряла голову. И впервые счастлива. Оказывается, это так и должно быть. Как жаль, что я до сих пор об этом не догадывалась!»
Впрочем, как она могла бы догадаться об этом раньше? Для того чтобы это стало очевидным, нужен был он. То, что она испытывала теперь, было не счастьем вообще – все было связано именно с ним и только с ним вошло в ее жизнь.
– Знаешь, ведь я этого, наверное, просто боялась.
– Чего – этого?
Гена спросил не открывая глаз. Марии на секунду стало жаль, что он не открывает глаз, потому что его глаза нравились ей до замирания сердца.
– Вероятно, непредсказуемости, – сказала она. – Да, наверное. Непредсказуемости жизни. Я это понимаю, потому что привыкла осознавать свои чувства.
Это она объяснила со слегка оправдывающейся интонацией, хотя никогда прежде способность осознавать свои чувства не казалась ей предосудительной или хотя бы странной.
– А теперь не боишься?
Гена открыл глаза и искоса посмотрел на нее. Его голова так глубоко была погружена в подушку, что его взгляд был Марии еле виден. Но любовь все равно была в его взгляде явственна, ее ни с чем нельзя было перепутать.
– Теперь я об этом не думаю. Я вообще мало стала думать! – засмеялась она. – Вернее, о малом. А еще вернее – о главном. Ты знаешь, мир как будто бы прояснился вокруг меня. Из него ушло множество ненужных подробностей, он перестал дробиться на мелочи. Он весь стал состоять из очень крупных вещей.
Гена повернулся к Марии и, быстро притянув к себе ее голову, поцеловал в губы. Это не могло быть простой телесной страстью, потому что она, простая и телесная, только что была ими удовлетворена. А значит, это была любовь – та же, такая же, какую чувствовала сейчас и Мария.
– Ну что, встаем? – сказал Гена. – Белый день на дворе.
И, не дожидаясь ее ответа, сел на кровати и сразу же встал, подошел к окну, разбросал в стороны тяжелые шторы. Все это он сделал единым движением, сильным и вольным; Мария залюбовалась им.
Тело у него было тяжеловатое, может быть, даже грузное, но эта грузность нисколько не мешала ему двигаться легко, грациозно. Это в самом деле была грация сибирского медведя, во всяком случае, такое сравнение, пришедшее Марии в голову в первую же минуту, когда она увидела Гену, и теперь казалось ей точным.
Снежинки кружились за окном, приникали к стеклу, отшатывались, взмывали вверх и снова исчезали в сером небе. Мария следила за ними как завороженная, потому что на их живом, подвижном фоне стоял перед нею Гена.
– Мы поедем сегодня в Тавельцево? – спросила она.
– Как хочешь.
– Я не была там неделю. Но не хочу.
– Значит, не поедем.
– Может быть, Таня обижена на меня. За эту неделю были дни, когда я забывала ей даже позвонить.
Мария почувствовала, что у нее порозовели щеки, – она вспомнила, что это были за дни, как они их проводили…
Наверное, Гена тоже это вспомнил – он шагнул к кровати и вдруг быстро нырнул к Марии под одеяло. Она не ожидала этого и тихонько ахнула.
– Я ненадолго, не бойся, – шепнул он ей на ухо. – Поласкаю только.
Его ласки отличались от всех, какие она знала до сих пор. У нее не было мужа, но, конечно, были мужчины, которым она в разные годы отдавала часть своей жизни. Все они были утонченными людьми – других она не могла представить рядом с собой, – и утонченность в постели была ей так же необходима, как вечером в ресторане, куда заходили после премьеры в «Одеоне», пили шампанское, говорили о спектакле… У нее были прекрасные любовники, она не была обойдена мужскими ласками.
Но когда Гена развернул Марию к себе лицом, он сразу же положил ее на спину снова, подтянулся на ней повыше, всю ее накрыл собою… Она не смогла сдержать вскрик – ее тело наполнилось его силой, и наполнилось в одно мгновение, как будто он не накрыл ее собою, а ударил.
Все у нее внутри билось и вспыхивало, взлетало к горлу, туманило голову, да была ли у нее в эти минуты голова, что это вообще такое, зачем?..
Потом она почувствовала, что он опускается пониже, и не просто опускается, а одновременно становится частью ее – всего ее тела.
Да, они соединялись телами, конечно, это было так, конечно, хотя в реальности, наверное, это выглядело обыкновенно – мужчина и женщина сотрясаются в размеренных и одновременно лихорадочных, страстных движениях, и ходит над ними ходуном одеяло. Но не все ли равно, как это выглядит в какой-то там реальности, что это такое, реальность, да нет же ее и не было никогда!..
– Ну, Марья Дмитриевна!
Гена наконец сбросил одеяло, откатился в сторону и, взглянув на нее с другого края кровати, покрутил головой.
– Что?
Ей хотелось смеяться. Ей было так легко, так хорошо – ни на что другое она не была сейчас способна. Она и засмеялась, беспечно, как девчонка.
– Синяков тебе наставил, вот что! – Он засмеялся тоже. Они были счастливы одинаково. – Глянь-ка – и вот, и вот, и вот тут еще, на груди…
Мария скосила взгляд – никаких синяков у нее на груди не было. Она видела только его пальцы, короткие, широкие, сильные. В нем вообще было много силы, которая чудесным образом скрывалась за его обаянием. Еще ей почему-то казалось, что в нем немало наивности. Конечно, она не могла знать это наверняка, но ощущение было именно такое. Как много ей еще предстояло узнать о нем, и как же это было прекрасно!
– Ничего, – сказала она. – Если будут синяки, это ничего. – И добавила без всякой связи с предыдущими словами: – Я никогда не видела таких мужчин, как ты.
– Каких – таких?
– С такими… сочетаниями разных качеств. Даже мой папа, самый необыкновенный мужчина, которого я видела в жизни, был очень… как сказать… Однообразен? Нет, конечно, нет! Един? Да, наверное – един во всех своих проявлениях. А ты то такой, то совсем другой, и все равно это ты.
– Это мне не очень понятно, Марья. – Виноватое выражение мелькнуло в его каштановых глазах. – Потом я тебя понимать научусь. Уже в Париже, наверное. А пока любуюсь только.
Утонченности в нем не было совсем. Но его комплименты – вернее, те слова, которыми он заменял комплименты, – по сути своей были утонченны безусловно.
Им захотелось есть одновременно, и они стали одеваться, болтая.
– Ты отца-то хорошо помнишь? – спросил Гена, подавая Марии ее халат, который она не могла найти и который, оказывается, соскользнул за кровать.
– Конечно. Мне было пятнадцать лет, когда он умер. В его сознании, в его мире прошло все мое детство, началась моя юность. Я очень сильно его помню.
– Он ведь врачом работал?
– Да. Когда он был моложе, то оперировал. Но с возрастом, конечно, перестал.
– Почему – конечно?
– Потому что это было бы безответственно, оперировать, уже не имея необходимой реакции. Он консультировал в клинике. И говорил: это даже хорошо, что стало меньше работы – наконец у него появилось время на жизнь. На маму, на меня.
– У них же с мамой с твоей разница в годах большая была? – спросил Гена, завязывая пояс на своем длинном махровом халате.
– Тридцать лет.
– Ого! Последняя любовь?
– Нет.
– Не последняя? – засмеялся Гена.
– Не любовь. Мне кажется, их связывала не любовь.
– А что же?
Он посмотрел удивленно. Мария пожала плечами.
– Забота. Долг. Это с его стороны. А с маминой – восхищение. Она была из семьи католиков-аристократов, но, мне кажется, даже к Богу мама не относилась с таким благоговением, как к папе.
– Однако! – покрутил головой Гена. – Странный у них был брак. Извини, конечно, дело это не мое.
– Тебе не за что извиняться. В самом деле странный. Мама однажды сказала мне, что всю свою любовь папа отдал своей первой семье, вот этой, которая осталась в России. Но даже то, что досталось нам, это очень много, так она сказала.
Да, именно так. Мария ясно помнила тот день, когда это было сказано.
Мама остановила машину у садовой стены и потянулась. В плечах у нее при этом что-то тоненько хрустнуло, и она засмеялась.
– Становлюсь старой, – сказала мама. – А была уверена, что со мной этого не произойдет никогда.
– Ты не становишься старой, тебе еще только тридцать пять лет, – рассудительным тоном заметила Мари. И тут же с любопытством спросила: – А почему ты была уверена, что не сделаешься старой?
– Потому что твой отец всегда относился ко мне как к ребенку. И до сих пор так относится. Ну, если не совсем как к ребенку, то все-таки как к очень юному существу. Хотя дочке, которую я ему родила, завтра исполняется десять лет.
Дочка, которой завтра исполнялось десять лет, зажмурилась от удовольствия. День рождения у Мари был в мае. В этом году Пасха наступила поздно, поэтому он совпал с пасхальными каникулами, и его решили отпраздновать здесь, в Кань-сюр-Мер.
Узнав об этом, Мари обрадовалась невероятно. Нигде она не видела такой яркой весны! Глициния перевешивалась через садовую стену лиловыми, розовыми, белыми шапками, а бугенвиллеи казались разноцветным салютом, который взвился в воздух и каким-то непонятным образом остался висеть у людей над головами.
Мама стала вынимать из машины пакеты и коробки с продуктами. Она собиралась приготовить все сегодня, чтобы завтра, когда папа приедет утренним поездом, сразу сесть за праздничный стол.
– Открывай пока двери, – сказала она, протягивая дочери ключи.
Мари вставила самый большой ключ в замок тяжелой деревянной калитки. Ключ не хотел поворачиваться – возможно, заржавел за то время, что они не были здесь.
Мари обернулась, чтобы спросить маму, не надо ли чем-нибудь смазать замок. Мама как раз закрывала багажник «Ситроена», но Мари успела заметить в глубине багажника еще одну коробку, самую большую; ее мама почему-то не вынула. Прежде чем крышка багажника опустилась, Мари разглядела на коробке эмблему магазина из пассажа Гревен, и сердце у нее забилось так быстро, что даже дыхание занялось. Конечно, это кукольный дом!
С месяц тому назад, когда они с мамой гуляли по Большим Бульварам, их застиг дождь, и они забежали в этот пассаж. И вот там-то, в витрине под сводами галереи, прямо напротив входа в музей восковых фигур, Мари увидела это чудо.
Передней стены в кукольном доме не было, и можно было рассмотреть оба его этажа. На первом располагалась гостиная с крошечным камином, который, не исключено, можно было даже топить – во всяком случае, выглядел он совершенно настоящим. Миниатюрная мебель в гостиной была сделана из розового дерева, диван обит золотым шелком, а на окнах этой удивительной комнаты висели шторы с золотистыми кистями. На втором этаже была спальня с кроватью, застеленной голубым кружевным покрывалом. И зеркало в этой спальне было, и стояли перед ним на туалетном столике всевозможные флаконы и коробочки, а в один флакон, который едва можно было разглядеть, было даже что-то налито, наверное, духи…
Мари тогда напрочь забыла, что ей скоро исполнится десять лет, что она уже взрослая, ходит в лицей, читает Мопассана и обсуждает потом с папой, почему у Жанны де Во оказалась такая скучная жизнь… Красота этого кукольного дома заворожила ее совершенно, как маленькую девочку! И чтобы уж совсем ее ошеломить, в той же витрине пассажа были выставлены куклы, для которых дом и предназначался, – маленькие принцессы с золотыми волосами.
Она тогда стояла перед витриной так, словно остолбенела. А сейчас, при мысли о том, что этот дом может принадлежать ей, Мари вообще чуть сознания не лишилась.
– Что там? – спросила мама, захлопывая багажник. – Не открывается?
Она взяла в каждую руку по пакету и подошла к калитке.
– Д-да… Кажется… – пробормотала Мари.
Мама поставила пакеты на мостовую и, взяв у дочки ключ, отперла замок. За те несколько секунд, которые ей для этого понадобились, Мари успела прийти в себя.
– У тебя всегда получается! – сказала она. – А у меня этот замок никогда не открывается с первого раза. Почему?
– Потому что я здесь выросла, – улыбнулась мама. – Это ты у нас парижанка, а для меня Париж до восемнадцати лет был городом вавилонского столпотворения.
Историю о том, что произошло, когда маме, то есть тогда еще не маме, исполнилось восемнадцать лет, Мари знала с детства. Папа, то есть тогда еще тоже не папа, конечно, – приехал в Кань-сюр-Мер зимой, в межсезонье, и хозяйка пансиона, где он остановился, сказала ему, что девочка из дома напротив недавно похоронила родителей, и вот уже неделю никуда не выходит, и хотя на встревоженные расспросы соседей отвечает, что все у нее хорошо, но они же понимают, что это не так.
У Мари было живое воображение, и она с ужасом представляла, какое одиночество и отчаяние чувствовала восемнадцатилетняя Моник де Ламар в по-зимнему безлюдном приморском городке, в сплошной промозглой стылости старых каменных стен, вдобавок больная – у нее уже начался тяжелый бронхит, – и какое чувство охватило ее, когда отец встал на пороге этого дома и спросил: «Не могу ли я вам помочь, мадемуазель? Я врач, а вы, мне кажется, не совсем здоровы».
Папа всегда сразу понимал, что кому-то плохо. И одновременно с этим пониманием, если еще даже не раньше, думал, чем может помочь. Да, конечно, он был врачом, но дело было даже не в этом. Мари охватывала гордость, когда она думала о нем. Таких, как ее папа, больше нет на свете!
– Возьми пакеты, Мари, – сказала мама, открывая калитку. – И поторопись, если хочешь, чтобы я успела испечь торт.
Конечно, Мари этого хотела. Но история про мамино знакомство с папой вспомнилась ей так ярко, когда они вошли в этот дом – в тот самый дом, – что она спросила:
– Мама, а папа сразу в тебя влюбился? С первого взгляда?
Мама остановилась. Мари на секунду показалось, что она вздрогнула. Правда, когда мама заговорила, ее голос прозвучал ровно, но Мари была проницательна, и ее трудно было обмануть.
– Я не думаю, что бывает любовь с первого взгляда, – сказала мама. – И потом, я в тот вечер была жутко больна, у меня распух нос, слезились глаза, и я видела все вокруг очень смутно. А спрашивать потом у мужа, с какого взгляда он в меня влюбился, – согласись, дорогая, это было бы глупо.
«Она не хочет мне что-то говорить, – подумала Мари. – Но почему?»
Впрочем, выспрашивать у мамы то, что она не хотела рассказывать сама, Мари не стала. Она с раннего детства знала, что делать это нельзя. А сейчас, когда она выросла настолько, что начала осознавать свое поведение, словно бы со стороны себя видеть ясным и здравым взглядом, – ей стало казаться, что такая вот сдержанность была в ней не то что с детства, а еще даже и раньше; вероятно, она с этим родилась.
Они прошли через небольшой, вымощенный каменными плитами внутренний дворик. Плитам было столько же лет, сколько и дому – четыреста. Они блестели, словно отполированные, и во время дождя по ним можно было скользить, как по льду. Мари частенько так и делала, это было очень весело.
Мадам Бежар, соседка, исправно поливала цветы, и они встречали теперь хозяев веселыми взглядами. Да, Мари всегда казалось, что цветы не просто растут в каменных вазах или в подвесных кашпо, а смотрят на людей и что-то о них думают, оценивают их поступки. Она додумалась до этого сама, после того как мама сказала ей, что Бог видит все, что делают люди! Ведь, чтобы видеть, надо же ему откуда-то на людей смотреть? Вот он и смотрит из цветов, они – как будто его глаза. А ночью, может быть, он смотрит из звезд, а зимой из снежинок. Да мало ли откуда он может смотреть – отовсюду!
Мама открыла входную дверь, и они вошли в дом. Пока мама возвращалась за оставшимися у калитки свертками и пакетами, Мари привыкала к дому. Это всегда бывало так, когда они приезжали из Парижа в Кань-сюр-Мер, и ей было понятно, почему: дом ведь тоже живой, как и цветы, а значит, без людей он жил своей отдельной жизнью, к которой им теперь следует привыкнуть.
Впрочем, на этот раз времени на такие вот неясные размышления не было. Мама сразу принялась готовить, а Мари – помогать ей. По дороге они остановились на площади, где по утрам всегда бывал рынок, и купили зелень; ее Мари и мыла теперь в большом сите.
Мама тем временем сбивала в фаянсовой миске яичные желтки и сахар для торта. А в углу кухни стояла еще одна миска – с серебристыми сардинками. Старый месье Кристоф принес их сразу, как только увидел, что ставни дома уже открыты.
Мамина семья покупала у него свежую рыбу, еще когда и мама была ребенком, и месье Кристоф – самым молодым рыбаком в Кань-сюр-Мер.
Сардинки предстояло почистить и приготовить. А готовить так быстро и легко, как мама, Мари не умела, поэтому она полностью погружена была в свое занятие – в мытье салатных листьев.
– Я не хотела бы, чтобы у тебя внутри оставалось что-то невысказанное, – вдруг сказала мама. – Не стоит держать в себе вопросы, лучше задать их прямо.
– Какие вопросы? – спросила Мари. Но тут же поняла, что глупо делать вид, будто она не понимает, что мама имеет в виду, и проговорила: – Да, я не решалась…
– Ну так решись. О чем ты хотела меня спросить?
Мама смотрела на нее своим прямым внимательным взглядом. Мари любила этот взгляд – он казался ей не просто внимательным, а еще и очень красивым. Она вообще любила маму и гордилась, когда кто-нибудь говорил, что они похожи. Этого невозможно не заметить! Мама брюнетка с серыми глазами, и Мари тоже. И может быть, когда Мари вырастет, то научится делать все не медленно и рассеянно, как сейчас, а так же быстро и элегантно, как мама. Ну конечно, она научится не быть рассеянной, ведь мама наделила ее ясностью разума.
Это папа так про них с мамой говорит, а значит, так оно и есть, потому что папа умнее всех на свете.
Впрочем, что это такое, ясность разума, Мари понимала не очень. Разве разум может быть каким-то другим, а не ясным?
– Так о чем? – повторила мама.
Наверное, ей показалось, что Мари все еще не решается спросить. Но это было совсем не так.
– Я хотела узнать, почему ты думаешь, что папа не влюбился в тебя с первого взгляда, – сказала Мари. – Знаешь, мама, мне показалось, что ты думаешь, будто он вообще в тебя не влюблялся. Мне показалось или ты правда так думаешь?
– Я правда так думаю, – сказала мама.
Мари оторопела. Она ожидала, что мама возразит ей, может быть, даже рассмеется, скажет, что у нее в голове, как обычно, крутятся странные фантазии. И вдруг – такой ответ…
– Но, может быть, тебе просто показалось? – пробормотала Мари.
И сразу же поняла, что это глупое предположение. Мама и папа женаты уже семнадцать лет – Мари родилась у них не сразу. И, конечно, они знают друг друга даже лучше, чем каждый из них знает самого себя.
О проекте
О подписке