Через три дня после маминой смерти отец привел в дом новую жену.
Вернее, он не ее привел, а пришел с нею сам – перебрался жить в квартиру, из которой ушел пять лет назад, потому что теперь эта квартира освободилась. То, что освободилась она все-таки не совсем, ни отцу, ни его жене не мешало. Глеб был из тех детей, на которых можно не обращать внимания, потому что они не доставляют бытового беспокойства. Да и какой он был ребенок – в день маминой смерти ему исполнилось четырнадцать лет.
Отец был не злым человеком. Как только он стал жить в одной квартире с сыном, Глеб понял, что мама была права, когда говорила ему так об отце.
– Папа не плохой человек, Глебушка, – говорила она. – Он обыкновенный.
Она произносила это без осуждения. Она вообще никого никогда не осуждала, просто не видела в этом смысла. Мир такой, как есть, и люди такие, как есть – обыкновенные. Глеб понял это так же рано, как и то, что мама у него совсем другая. И что именно поэтому соседи завидуют ей и не любят ее, и только одна соседка, тетя Паша, сказала однажды: «Чему завидовать-то? Маша ведь не от мира сего».
Пять лет их с мамой жизни после отцовского ухода нельзя было назвать трудными. Мама уволилась из библиотеки, достала с антресолей бабушкину швейную машинку «Зингер» – раньше ее некуда было поставить в тесной комнатке, но отец ведь забрал свои вещи, и место осободилось, – купила толстую книжку про всякие портняжные дела, несколько пестрых журналов с выкройками и через неделю научилась шить. Еще через неделю у нее появились заказчицы, а вскоре они образовали даже небольшую очередь.
– Это же просто, маленький, – сказала она, когда Глеб восхитился ее способностями. – Такой выход всегда можно найти.
К тому же мама сдавала квартиру в малосемейке, оставшуюся после бабушки с дедушкой, к тому же в круг ее материальных потребностей входили только книги… Поэтому жили они если не богато, то безбедно, и мама могла не напоминать отцу о том, что у него есть сын, которого надо кормить и одевать. Она и не напоминала – не из гордости, а просто оттого, что в этом не было необходимости. Она обладала какой-то особенной чуткостью к необходимости и совершала только те поступки, которые этой, мгновенно ею понимаемой, необходимостью диктовались.
Едва ли не первым в классе Глеб стал обладателем собственного компьютера. Мама не побоялась разбаловать его этой дорогой и непонятной ей вещью как раз потому, что поняла, что она ему необходима. И он тоже понимал все, что она делает или не делает, хотя мама не объясняла свои действия с точки зрения житейской логики.
Одного он не мог понять: кому, зачем понадобилась ее смерть, какая страшная необходимость к этому привела?
Глеб заметил, что мама больна, только когда у нее начались обмороки. У него в глазах потемнело, когда он узнал, что диагноз давно ей известен.
– Почему ты мне не говорила?! – забыв, что он уже не ребенок, чуть не плача, кричал он. – Надо было лечиться, надо было… – Он захлебывался слезами и отчаянием.
– Я лечилась, Глебушка, – оправдывалась мама. – Я и сейчас лечусь. Но это не лечится.
Глеб излазил весь Интернет в поисках чудодейственного рецепта от лейкоза, хотя на первом же серьезном американском сайте понял, что мама его не обманывает: вылечить ее в самом деле невозможно. То же подтвердил и врач в клинике, куда ее положили. Даже на пересадку костного мозга надеяться было нечего.
– А я не подойду? – спросил Глеб, когда врач объяснил ему, что для такой пересадки нужен донор.
– Ты не подойдешь, – невесело усмехнулся врач. – Если бы родная сестра у нее была…
Но у мамы не было родной сестры. У нее не было на свете никого, кроме сына, и только о нем тревожилось ее угасающее сознание.
– Все-таки ты без меня не пропадешь, Глебушка, – говорила она; чтобы расслышать мамины слова, ему приходилось наклоняться к самым ее губам. – Тебе трудно будет, тоскливо, одиноко. Но все-таки ты не пропадешь.
Ему все равно было, пропадет он или не пропадет, меньше всего он думал сейчас о себе.
– Ты как чувствуешь, так и живи, – уже совсем почти неслышно говорила она. – Тебе скажут, это неправильно, даже глупо, особенно для мужчины. Но ты не обращай внимания. Как чувствуешь, так и живи.
Мама ошиблась. После ее смерти никто не говорил Глебу, правильно он живет или неправильно – никому просто не было до этого дела. Водворившись в квартире, отец сказал о другом:
– Надо нам с тобой по справедливости поступить, Глебка. Тебе меня попрекнуть нечем – сам знаешь, жилплощадь я вам оставил, когда уходил, хоть и на меня ее давали. Мебель тоже почти всю. Но не век же мне цыганствовать. Ты парень взрослый, должен понимать.
Он многозначительно кивнул на свою жену Валю, которая делала вид, будто смотрит телевизор и не прислушивается к разговору отца и сына. Многозначительность, впрочем, была излишней: Валя была беременна, этого трудно было не заметить даже Глебу, хотя вообще-то он ничего в таких делах не понимал. Но что сказать отцу, он все-таки не знал.
– Ребенок родится, то-се, – объяснил, заметив его растерянность, отец. – Тесновато нам тут будет. А чего ради тесниться, когда в Бирюлеве квартира стоит? Мать-то блаженная-блаженная, а насчет жилплощади бабкиной-дедкиной подсуетилась, на тебя оформила. Так что, сынок, не обессудь, все по совести. Не на улицу тебя гоню.
О том, что мама оформила на него бирюлевскую малосемейку, Глеб не знал. Он, можно считать, ни разу и не видел этой квартиры. Когда бабушка и дедушка были живы и он ездил с мамой к ним в гости, ему было пять лет, и он мало что помнил.
Он не думал только, что так тяжело будет оставить дом, в котором прошла вся его жизнь. Ведь мамы здесь уже нет, о чем же жалеть? Но когда за окном такси мелькнула бело-голубая табличка с надписью Нижняя Масловка на последнем доме его родной улицы, сердце у него сжалось.
Такси пришлось вызывать грузовое, хотя вещей у Глеба было мало. Но компьютер оказался громоздким, да и мамины книги заняли двадцать семь коробок, а ведь когда они стояли на полках, то казалось, что их совсем немного… Отец заплатил за такси, а его жена даже съездила накануне в Бирюлево и прибралась в квартире после съехавших жильцов. Их обоих не в чем было упрекнуть. Да Глеб и не думал о такой ерунде, как упреки. Думать об этом было бы так же нелепо, как, например, о том, на что он будет жить – отец сразу предупредил, что никаких денег, кроме скудных официальных алиментов, давать не сможет. Придумала же когда-то мама, на что будет растить ребенка, придумает теперь и ее подросший сын.
Да ему и придумывать особо не пришлось. К четырнадцати годам Глеб уже вовсю писал компьютерные программы и у него были даже заказчики, лихие студенты матфака МГУ, основавшие собственную фирму. Они ввозили из Америки подержанные компьютеры, знали все о жизни Силиконовой долины и о планах Билла Гейтса, в общем, всячески старались стать гражданами цивилизованного мира. А в цивилизованном мире, как известно, за оригинальные программы полагается платить разработчику, даже если он еще школьник.
Так что Глебу можно было не переживать о том, что он будет есть сегодня. И завтрашний день в самом деле, а не только по библейской пословице, обещал о нем подумать – об этом красноречиво свидетельствовал его компьютерный талант. Откуда этот талант у него взялся, являлось загадкой: мама была чистым гуманитарием, а отец и вовсе не имел склонности к наукам и работал то дворником, то сторожем, то разнорабочим. Впрочем, связало же что-то однажды таких разных людей, сделало его родителями; по сравнению с этим загадка собственных компьютерных способностей не казалась Глебу ошеломляющей.
После маминой смерти, когда прошла первая, все затмившая боль, его ошеломило совсем другое… Присмотревшись к жизни взрослых – а ему поневоле пришлось это сделать, потому что некому стало считать его ребенком, – Глеб как раз и понял, что так, как жила его мама, не живет больше никто. Он не мог точно сформулировать, в чем состоит отличие, все-таки для этого у него было слишком мало жизненного опыта, но видел, что жизнь вокруг него какая-то… обыкновенная. В этой жизни ничего не значили книги, которые так много значили для мамы, и даже не сами книги, а та сложная, трепетная жизнь, которая в этих книгах содержалась. Глебу казалось: если бы люди, с которыми он поближе познакомился, когда стал жить в одной из квартир длинного коридора малосемейки, даже и прочитали те книги, которые читала мама, то все равно не перенесли бы из них в свою жизнь то, что переносила она.
Это ощущение было смутным, не очень понятным, но Глеб знал, что оно правильное.
Узнав это, он растерялся. Прежняя жизнь кончилась, а новая была ему чужой, хотя он и был в ней, в общем-то, неплохо устроен. Он постарался как-то избыть свою растерянность – например, твердо решил не переходить в новую школу, хотя дорога в старую, из Бирюлева на Нижнюю Масловку и обратно, занимала три часа в день. Еще – не заводил новых друзей. Нет, он не презирал своих нынешних соседей по дому, среди них было не меньше хороших людей, чем плохих, – просто его к ним не тянуло.
Правда, и старых друзей у него осталось не много; он был не слишком общителен. Да вообще-то всего один настоящий друг у него был – Колька Иванцов, сосед по дому на Нижней Масловке. Дружба их была сильна своей необъяснимостью; слишком уж они были разные. Колька был на пять лет старше Глеба, но не читал сложных книжек – только про приключения. Он вообще не любил всяких сложностей, в отличие от своего молчаливого и задумчивого товарища, был веселым, неунывающим парнем и смотрел на жизнь простым и ясным взглядом.
А может, и незачем искать объяснений для того, что объяснений не требует. Детская дружба, как и первая любовь, не требует их никогда – она просто есть, вот и все.
Первой, а также и второй, и третьей любви у Глеба не было, зато Колька еще в школе не знал на этот счет никаких затруднений. Объекты его любви менялись так часто, что Глеб давно перестал их считать, замечал только, что все девчонки, которые нравятся его другу, непременно красивые, веселые и не дают себя в обиду. Правда, Колька их и не обижал – расставался с ними так же весело, как знакомился.
Впрочем, Глеб не вмешивался в амурные дела своего друга. После смерти мамы Колька остался единственным человеком, к которому не подходило слово «обыкновенный», и это было в нем самое главное. Что в нем, собственно, такого необыкновенного, Глеб объяснить не мог, но достаточно ему было увидеть Кольку, как мир тут же приобретал внятные очертания, во всем появлялся какой-то неведомый, но ощутимый смысл.
С пятого класса Колька постоянно занимался каким-нибудь спортом – то боксом, то легкой атлетикой, то плаванием. К семнадцати годам все эти разнообразные спортивные увлечения превратились в занятия многоборьем, и успехи оказались такими внушительными, что Кольку приняли в физкультурный институт, хотя и непонятно было, как он сдал вступительные экзамены, если, как сам со смехом говорил, делал четыре ошибки в слове «еще».
– Так у нас половина таких, – объяснил он Глебу. – Если вообще не все. Ну, пишет девчонка «карова» через «а», ну и что? Главное, чтоб в спортзале коровой не была.
Если трудно было понять, что привлекает Глеба в Кольке, то уж что привлекает этого бесшабашного парня в тихом очкарике Глебе, не понимал никто. Добро бы Колька тянулся к учености или испытывал перед ней и, соответственно, перед ее носителями какое-то особое благоговение, так ведь нет. Да у них в школе были ребята и поспособнее, чем Глеб Станкевич. Даже один математический гений был – поступил в МГУ в четырнадцать лет; был даже чемпион России по шахматам среди юниоров.
В их дружбе не было ни благоговения, ни покровительства. Это была просто дружба, и все. Какое-то… понимание, не требующее объяснений.
Единственное, что Колька не раз пытался объяснить Глебу: в чем суть отношений с девушками. Впрочем, попытки эти оказывались безуспешными.
– Зря ты комплексуешь, Глебыч, – сказал однажды Колька; Глебу было тогда четырнадцать лет, а ему девятнадцать.
– Ты насчет чего? Я не комплексую, – без особой уверенности проговорил Глеб.
– Насчет девчонок, насчет чего ж еще. Думаешь, они только мускулатуру уважают, а если у тебя очки, то ты им на фиг не нужен?
– Не думаю, – улыбнулся Глеб. – Я про них вообще не думаю.
– Так на что тогда обижаешься? Они ж чуткие, как кошки. Ты про них не думаешь, ну, и они тоже…
– Я и не обижаюсь, – пожал плечами Глеб. – Не думаю и не обижаюсь.
– Другому кому расскажи! – хмыкнул Колька. – Про девок только больные не думают. А ты здоровый.
Но Глеб не обманывал друга. Он действительно не думал про девчонок – по двум причинам. Первая причина была совсем незамысловата: в длинном коридоре бирюлевского дома почти сразу после его переезда нашлась брошенка Ленуся, которая охотно захаживала к симпатичному мальчишке-соседу. Никаких планов на его счет Ленуся при этом не строила – какие планы могут быть со школьником! Правда, она никогда не забывала, что от секса с молодым пареньком надо получать удовольствие, но этим, вполне, в общем-то, обычным, требованием ее небескорыстие по отношению к Глебу и исчерпывалось. Ленусина корысть лежала в другой сфере: она была твердо намерена выйти замуж, только чтобы обязательно расписаться в загсе, потому что законную жену все-таки потруднее бросить, чем любовницу. А поскольку Глеб в качестве кандидата в мужья не рассматривался, он мог считать Ленусю совершенно бескорыстной.
Эта-то причина и была так незамысловата, что непонятно даже, как Колька о ней не догадался. Вторая же причина, по которой Глеб не думал о девчонках… Называть ее он почему-то стеснялся. Точнее, не хотел говорить о ней даже с другом Колькой.
Если обыкновенность мужчин, которые его окружали, от отца до соседа по коридору, была проста в своей очевидности, то обыкновенность всех женщин, за которыми он вольно или невольно наблюдал, была обыкновенностью в какой-то огромной степени. Она была заложена в самой женской природе. Конечно, мама… Но, может, права была тетя Паша, когда говорила, что его мама не от мира сего? Не зря ведь даже в маминой внешности была какая-то особенная прозрачность – мир светился сквозь нее, она не заслоняла его собою. И умерла она от болезни, которую Глеб представлял себе как прозрачность крови…
Вообще же сквозь женщин мир не светился нисколько. Глеб понял это довольно рано, причем понял осознанно, отчетливо. Он помнил даже, когда и как это произошло.
Он тогда ездил в школу из Бирюлева первый год и старался найти в этих ежедневных утомительных поездках хоть что-то приятное. Приятной была разве что возможность читать в метро, да и то приятность эта была относительной, ведь читать можно было и дома. К тому же бывало, что он неправильно рассчитывал время, и книжка кончалась раньше, чем дорога.
А в этот день она закончилась совсем уж не вовремя, еще по пути в школу. Так что весь обратный путь Глебу пришлось провести в разглядывании вагонной рекламы. К тому же он невольно должен был вслушиваться в разговоры вокруг, которых за чтением обычно не слышал.
– Накладные – вчерашний день. Сейчас все наращивают.
– Дорого, Зин. И четыре часа в салоне сидеть.
– А куда торопиться? Если салон правильный, то самое то.
Глеб долго не мог понять, о чем разговаривают две женщины – немолодые, лет тридцати, – стоящие вместе с ним в закутке со стороны неоткрывающихся вагонных дверей. Ему стало даже интересно: что же это такое загадочное, из-за чего надо сидеть четыре часа в салоне, и в каком салоне? Он недавно прочитал книжку про Великую французскую революцию и сразу представил себе салон мадам Рекамье.
Только минут через пять он сообразил, что женщины говорят про ногти и про парикмахерскую. Еще минут пять после этого он вслушивался в подробности их разговора: какими слоями эти ногти наращивают, как долго сохнет каждый слой, что на них, нарощенных, можно нарисовать… Глебу казалось, что он уже знает про ногти все, что можно про них знать, и даже сверх того, но, наверное, он ошибался. Женщины разговаривали пятнадцатую минуту, двадцатую, двадцать пятую, а тема была все та же.
Когда они наконец вышли из вагона – говорили они в этот момент о том, можно ли в домашних условиях сделать правильный французский маникюр, – Глеб чувствовал, что голова у него идет кругом, притом в буквальном смысле слова. Он просто не представлял, что люди могут так долго разговаривать о совершенно неважных вещах, находя в таком разговоре бесконечный интерес!
С тех пор он иногда даже специально отрывался от книжки и прислушивался к женским разговорам в метро. Эти разговоры поражали его даже не тем, о чем они велись, а количеством подробностей. Зачем они нужны, эти подробности, кому они нужны? Женщины рассказывали друг другу, как в воскресенье собирались у кого-то на даче, кто во что был одет, кто принес к столу коньяк, а кто копченую курицу, кто пришел первым, а кто третьим, кто как на кого посмотрел, кто с кем танцевал, во сколько вызвали такси, чтобы ехать домой, почему оно не пришло вовремя…
Мир дробился, превращался во множество мелких точек, исчезал… Или нет, не исчезал – наоборот, делался плотным, непрозрачным, весь состоял из того, что можно потрогать рукой. И делали его таким женщины, сомнений в этом у Глеба не осталось.
И зачем ему было думать о женщинах, если он не хотел жить в созданном ими бессмысленном мире?
К счастью, в этом и не было необходимости. Компьютерный – даже не виртуальный, к нему Глеб был равнодушен, а кибернетический – мир надежно отгораживал его от мира внешнего. В этом мире компьютерных программ, в котором он научился ориентироваться лучше, чем какой-нибудь индеец Виннету в своей прерии, все было сложно и вместе с тем стройно. Он был очень разумно устроен, этот мир, но разумность его не была схематичной или примитивной – она была трепетной, как листья осины. Осина росла под окном бирюлевского дома, листья у нее трепетали всегда, даже когда совсем не было ветра, и Глеб любил ее за этот трепет.
Точно так же любил он непростой кибернетический мир, в который сумел войти благодаря своим, довольно, по его мнению, обычным для постиндустриального века способностям.
И он никуда не собирался выходить из этого мира. До тех пор, пока не пошел на вечеринку к соседу Гене.
О проекте
О подписке