Она толкнула ставни. В комнату вместе с холодом ворвался угарный смрад. Невдалеке на рынке стоял визг сотен горлянок, сотни факелов сливались в мерцающую волну света. Со стороны Вроцлавских ворот были слышны выстрелы. Несколько соседних домов уже были объяты пламенем, зарево выползало на небо над Новым Замком. Факелы приближались. Земля, казалось, ходила ходуном.
– Что происходит? – спросила дрожащим голосом одна из волонтерок. – Горит?
Дом вдруг затрясся, разнесся треск и грохот проломленных ворот, дикий рёв, пальба. Бряцание оружия. Волонтерки и монашки начали кричать. «Только не это, – подумала Эленча. – Чтобы не так, как тогда в Барде. Не кричать, не пищать, не съеживаться в углу между колоннами. Не писать от страха, как тогда. Бежать. Спасать жизнь. Боже, где же пани Дорота?»
Снова треск проломленных дверей. Топот ног. Бряцание железа. Визг.
– Смерть еретикам! Бей, кто в Бога верует! Бей!
Притаившись в сенях в углу, Эленча видела, как военные и вооруженный сброд врывается в приют, видела выпученные глаза, вспотевшие и раскрасневшиеся лица, оскал взбесившихся убийц. Через мгновение она зажала ладонями уши, чтобы не слышать ужасающий вой убиваемых раненых. Зажмурилась, чтобы не видеть кровь, которая лилась по ступеням.
– Бить их! Резать! Резать!
Толпа с топотом пробежала прямо мимо нее, отдавая смрадом пота и перегара. Пронзительно кричали монашки в спальне. Эленча бросилась к двери, ведущей в прачечную. Из госпиталя продолжали доноситься душераздирающие вопли убиваемых. И дикое рычание убивающих. Послышался шум сапог, темноту прачечной осветили факелы.
– Монашечка! Сестричка!
– Курва гуситская! Бери ее, мужики!
Ее схватили, повалили на пол, дергающуюся впихнули между лоханками, придушили, набрасывая на голову тяжелое мокрое покрывало. Она кричала, задыхаясь от их смрада и запаха щелочи. Слышала гогот, когда на ней разрывали и задирали платье. Когда всовывали колени между ее ляжками.
– Эй! Что тут творится? Прекратить! Сейчас же, немедленно!
Ее отпустили, она сорвала покрывало с головы. В дверях прачечной стоял монах. Доминиканец. В руке – факел, на рясе – полупанцырь, на поясе – меч. Нападающие опустили головы, поворчали.
– Забавляетесь здесь, – рявкнул монах. – А там ваши братья расправляются с врагами веры! Слышите? Там, там сейчас место настоящих христиан! Там ждет дело Божье! Прочь отсюда!
Нападающие вышли, опустив головы, ворча и шаркая подошвами. Доминиканец вставил лучину в держатель и подошел. Эленча дрожащими руками пыталась стянуть вниз платье, задранное выше бедер. Из ее глаз лились слезы, губы дергались от сдерживаемого рыдания. Монах наклонился, подал ей руку, помог встать. Затем сильно ударил кулаком в ухо. Прачечная затанцевала в глазах девушки, пол ушел из-под ног. Она упала опять. Прежде, чем она пришла в себя, монах уже придавил ее коленями.
Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.
– Сука еретическая… – прохрипел он. – Уж я тебя навер…
Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.
Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.
– Мы должны бежать, – выдавил он из себя. – Должны…
Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.
– Должны бежать, – повторил Рейневан. – Или же спрятаться где-то…
– Я… – Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. – Ты… Спаси… Меня…
– Спасу.
Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, – успокаивала она себя, дрожа. – Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»
Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», – вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…
Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.
– Стоим здесь, – выдохнул он. – Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…
Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.
Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.
От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какую-то конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.
– Даже… – повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. – Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной.[20]
Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.
Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.
– Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, – понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. – Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…
– Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. – Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. – Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato,[21] а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam.[22] Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика – это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела – это спасение души.
– Только не думай, – добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, – будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis.[23]
Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.
Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.
Эленча плакала.
Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.
– Уходим отсюда, – бросил он. – Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.
Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк, На Гомоле. В Чехию. Домой.
Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.
В Стшегоме били в колокола.
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресением поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.
Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.
Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха что-то ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.
– О! Глядите! – Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. – Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?
– Отпустил, – неохотно признал Краловец. – Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.
– Даст Бог, возьмут, – харкнул Пётр Поляк. – Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет где-то в сугробе.
– Не будет ни сам, ни без помощи, – возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. – Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?
– Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его что-то. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.
– Ну и пусть его там Господь Бог возьмет под свою опеку, – резюмировал Бразда и кашлянул. – Поехали, братья.
– Поехали.
Съехав с возвышенности, они коротким галопом догнали колонну и выдвинулись в ее главу.
– Интересно, – сказал Бразда едущему рядом Яну Колде, удерживая коня идти рысью. – Интересно, что же там в мире слышно…
– А ты, – обернулся Колда, – куда опять навострился? Мир, мир. Что тебе до этого мира?
– Ничего, – признал Бразда. – Это я так. Из любопытства.
Утро было туманное, и как на месяц февраль – достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подкованных копыт и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.
Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.
Из дремоты его вырвал возбужденный голос Томаса Блекбурна, рыцаря из Кента.
– Что там?
– Де Лэйси возвращается!
Реджинальд де Лэйси, командир передовой охраны, остановил перед ними коня так резко, что им пришлось даже зажмуриться от брызнувшего болота. На покрытом светлым юношеским пушком лице солдатика вырисовывался перепуг. Смешанный с волнением.
– Французы, сэр Джон! – завопил он, удерживая своего коня. – Перед нами! На восток и на запад от нас! В засаде! Тьма тьмущая!
«Конец нам, – подумал сэр Джон Фастольф. – Конец мне. Пропал я. А так было близко, так было близко. Едва не удалось. Удалось бы нам, если б не…»
«Удалось бы, – подумал Томас Блекбурн. – Удалось бы нам, если бы ты, Джон Фастольф, гадкий пропойца, не лакал до протери сознания в каждом придорожном трактире. Если бы ты, бесстыдный кобель, не блядовал в каждом местном борделе. Если бы не это, лягушатники не проведали бы о нас, давно уж были бы среди своих. А теперь мы пропали…
– Сколько… – сэр Джон Фастольф отхаркиванием прочистил горло. – Сколько их? И кто? Ты видел знамёна?
– Их… – замялся Реджинальд де Лэйси, устыдившись, что сбежал, не присмотревшись как следует к французским флагам. – Их где-то тысячи две… С Орлеана, поэтому это, возможно, Бастард[24]… Или Ла Ир…
Блекбурн выругался. Сэр Джон украдкой вздохнул. Взглянул на свое собственное войско. На сто всадников в броне. Сто пехотинцев. Четыреста уэльских лучников. Возницы и обозные. И триста телег. Триста вонючих телег, наполненных вонючими бочками вонючей соленой сельди, закупленными в Париже и предназначенными как постный провиант для осаждающей Орлеан восьмитысячной армии графа Суффолка.
«Селедка, – обреченно подумал сэр Джон. – Распрощаюсь с жизнью из-за селедки. Умру в куче селедки. Из селедки будет у меня гроб, из селедки будет надгробие. By God![25] Весь Лондон лопнет от смеха.
Триста телег сельди. Триста телег. Телег.
– Распрячь коней! – заревел по-бычьи сэр Джон Фастольф, стоя в стременах. – Выставить телеги в четырехугольник! Связать вместе дышла и колеса. Всем раздать луки!
«Свихнулся, – подумал Томас Блекбурн. – Или не протрезвел еще». Однако побежал выполнять приказы.
«Сейчас мы убедимся, сколько в том правды, – думал сэр Джон, глядя на оживление своего войска и формирование заграждения из телег. – В том, что рассказывали о богемцах, о гуситах, которые то ли из Восточной Европы, то ли из Малой Азии… Об их триумфах, о сокрушительных ударах, нанесенных саксонцам и баварцам… Об из знаменитом предводителе, по имени… God damn[26]… Жижка?
Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста. Засияло солнце, разогнав низко осевшую мглу. Сельдь, казалось, начала вонять еще сильнее. С востока, со стороны городка Руврэ, слышался нарастающий топот копыт.
– Луки в руки! – заорал, выхватывая меч, Томас Блекбурн. – They’re coming![27]
Ни Блекбурн, ни сэр Джон Фастольф понятия не имели, что живы еще совсем случайно, что уцелели благодаря счастливому стечению обстоятельств. Что если бы не эти обстоятельства, не видать бы им рассвета. Граф Жан Дюнуа, Бастард Орлеанский, узнал об обозе сельди еще несколько дней тому. Его полторы тысячи кавалерии из Орлеана, а также Ла Ир, Сэнтрай и шотландец Джон Стюарт, ожидали в засаде под Руврэ, чтобы сразу на рассвете атаковать английскую колонну и разгромить ее. Однако, хотя его очень отговаривали, Дюнуа построил свой план на графе Клермоне, стоявшем обозом под Руврэ. Граф Клермон был статным молодцем, красивым, как девушка. И окружал себя всегда другими красивыми юношами. О войне понятия не имел. Но он был кузеном Карла VII, и с ним приходилось считаться.
Отрок Клермон, как звал его Ла Ир, ясное дело, подвел по всем статьям. Упустил момент, утратил неожиданность. Не приказал атаковать, ибо был занят. Завтракал. После завтрака его пудрили и делали прическу. Во время причесывания граф улыбался одному из своих юных дружков, слал ему поцелуи, махал ресницами. Гонцов от Дюнуа граф проигнорировал. А об англичанах забыл. У него были дела и планы поважнее.
В замешательстве и без командования, когда стало ясно, что момент упущен, что англичан уже не удастся застать врасплох, когда Дюнуа извергал ругательства, когда Ла Ир и Сэнтрай бездействовали, разводя руками и зря ожидая приказаний, Джон Стюарт не выдержал. Вместе с шотландскими рыцарями на свой страх и риск он пошел в атаку на английские телеги. За ним пошла в бой часть утративших терпение французов.
– Целься! – крикнул Диккон Уилби, командир лучников, видя мчащийся на них панцирный клин. – Целься! Remember Agicourt![28]
Лучники, крякнув, натянули длинные луки. Заскрипели натянутые тетивы. Сир Джон Фастольф снял шлем, его огненно рыжая шевелюра засияла как боевой флажок.
– Сейчас! – Он заревел, как тур. – Fuck them good, lads! Fuck the buggers![29]
Хватило трех залпов, три ливня стрел, чтобы шотландцы разбежались. До телег добрели немногие, затем лишь, чтобы найти свою смерть. Прокололи их копья и гизармы, порубали алебарды и локаберские топоры. Крик убиваемых возносился в зимнее небо.
Де Лэйси и Блекбурн, хотя слышали о гуситах мало, а об их боевой тактике еще меньше, сходу поняли, что следует делать. Во главе своих ста тяжеловооруженных они выбрались из-за телег, чтобы начать контратаку и погоню. Наступая на пятки шотландцам, рубали их так, что аж эхо шло по равнине. Уэльсцы на телегах триумфально орали, поносили беглецов и показывали им два поднятых пальца.[30]
Сельдь воняла.
«Благодарю Тебя, Господи, – поднял очи горе сэр Джон Фастольф. – Благодарю вас, телеги. Слава вам, мужественные азиаты богемцы, слава тебе военачальник Жижка, хотя имя твое языческое, твой военный талант велик. I’ll be damned,[31] слава и мне, сэру Джону Фальстофу. Жалко, что Бардольф и Пистоль не могли это видеть, наблюдать день моей исторической виктории. Ха, эта битва, которая произошла под Руврэ в субботу перед первым воскресеньем поста Anno Domini 1429, прославится навеки как Битва за селедку. А обо мне…
Обо мне будут писать пьесы для театра».
О проекте
О подписке