Он родился в Унгенах.
– Да, так и говорят, – настаивал он. – По-молдавски – Унгень, по-русски – Унгены. Они туда из Алексеевки переехали, когда мама на сносях была. Едва успели. А потом я вырос и поступил во ВГИК. Ну и всё. Как, нормально?
– Просто отлично, – говорил я. – Так в печать и отдадим?.. Нет, Василий Степанович, давайте разбираться!
Многоярусная башня всякого человеческого рода погребена в слежавшейся толще времени. Обычно только на двух или трёх верхних её этажах светятся тусклые огоньки: дед учился в университете… прабабушку привезли из Италии… прадед был, наверное, калекой, потому-то мы и Беспаловы.
Корабль родословия затонул в непроглядной глуби. Можно лишь воображать, как струятся над ним воды Леты.
Некоторые невнятные слухи, достигшие ушей малолетнего Кондрашова, представляли собой не семейные предания, а скорее потерявшие былую остроту сплетни.
Бабушка Фаина Павловна (девичьей фамилии Кондрашов не знал) была из простой крестьянской семьи села Дубова.
Село стояло близ тогдашней румынской границы. В одной его половине бо`льшую часть составляли румыны, в другой перевешивали украинцы. В которой жила Фая, достоверно не известно.
Ей было девятнадцать, когда в сентябре тридцать девятого года начался освободительный поход Рабоче-крестьянской Красной армии.
Дело шло вдали от Дубова, на полтысячи километров севернее. Ломти разделённой Польши стали там Западными Украиной и Белоруссией, присоединившись к Украинской и Белорусской ССР соответственно. А ещё один кусок, часть Виленского края, причалил к новообразованной Литовской Республике.
Фае интересоваться незачем было, да и некогда, своих забот хватало. А кто побездельней, те вечно торчали у тарелки громкоговорителя на крыльце сельсовета, из которой неслись торжественные сообщения, гром и уханье маршевой музыки, взвизги плясовой.
Потом в село стали наезжать военные. И скоро в чистом поле за околицей расквартировалась небольшая часть. Поначалу сельчан помоложе тянуло поглазеть на грузовики и палатки, но скоро привыкли.
Фая была черноглазая хохотушка, по всем статьям пригожая – глаз не отвести. А молодой политрук РККА, в гимнастёрке с портупеей, кобурой на ремне и блистательных, ценой невесть каких жертв добытых хромовых сапогах, – он и вовсе неотразим.
Можно было бы сказать, что любовь между ними вспыхнула подобно пороху, если бы она не рванула наступательной гранатой.
Оба были молоды, оба хороши собой, оба, в сущности, передовые советские люди, Фа`ина политическая безграмотность погоды не делала. Соединению препятствовало лишь то, что регистрацию по-сельсоветски Фаин батя называл кобелячьей свадьбой. А юный политрук Гордеев, истово прижимая к груди пудовые кулаки и стуча ими так, словно собирался от отчаяния проломить грудную клетку, твердил, что как хотите, хоть на куски режьте, а в церкву он ни ногой. Ибо его потом из партии мокрыми тряпками, а ему что партбилет на стол, что сразу в петлю.
Но всё-таки это противоречие, поначалу казавшееся неустранимым, как-то разрешилось (как именно, Василий Степанович не знал, но склонялся к мысли, что, выбирая между обветшалыми нормами и скорой свадьбой, батя предпочёл последнее, ибо сбыть дочку с рук всякому хочется).
К лету выяснилось, что не зря тут и там мельтешат военные. Советский Союз взялся за решение бессарабского вопроса, и как Господь за шесть дней создал всё сущее, так и он за те же шесть дней вернул себе земли, незаконно оккупированные Румынией аж с восемнадцатого года.
Прошло ещё некоторое время, и Гордеев, обременённый уже не только женой, но и крохой-дочерью, по службе перебрался на сто с лишним километров западнее, в Бельцы.
Городок оказался маленький, но шумный. Ни румынской, ни украинской, ни тем паче русской речи не слыхать, зато идиш с лихвой восполнял недостачу: громогласно выплёскивался за пороги лавочек и щедро лился из распахнутых окон невзрачных домишек. Рынок певуче гомонил им, а у дверей синагог он вулканически клокотал, то бессильно стихая, то снова взрываясь негодованием…
Новая власть вводила новые порядки: еврейские организации закрылись, сионистская деятельность объявлена вне закона, школы на иврите прекратили своё существование, но идиш почему-то не подвергся преследованиям.
Ночи стали неспокойные: то тут, то там что-то гудело и топало, лязгало и грюкало, и стучало прикладами, и вскрикивало, и плакало, и голосило, и шикало. Ничто по отдельности не наводило на мысль, что это такое может быть, – а это было чмоканье и сёрбанье, с каким гигантская ночная жаба схлюпывала ещё одного врага советской власти. Напрасно тот хотел утаиться; тщетность его подлых усилий доказывалась тем, что скоро враг – когда в одиночку, а когда и со всей семьёй – становился насельцем влекущегося на восток вагонзака…
Меньше чем через год началась война – и наступили такие времена, по сравнению с которыми жестокость советских выглядела милой щекоткой.
Как именно бабушка Фаина переживала румынскую оккупацию, Василий Степанович в своё время не поинтересовался, теперь же спросить давно было не у кого.
Что касается Гордеева, то ему и правда удалось дойти до Берлина.
История умалчивала, каких именно чинов он достиг.
Василий Степанович, по обыкновению, разводил руками и пырхал междометиями. Правда, имелись точные сведения, что по окончании войны Гордеева направили в Киевскую ВПШ. Исходя из этого и использовав самые общие знания жизни, мы с Василием Степановичем решили, что он закончил войну майором. «Лейтенанта бы не послали, – рассуждал Василий Степанович. – И полковнику там делать нечего. Капитан? Не знаю… Майор он был, как пить дать майор!»
Следовало заключить, что военная судьба Гордеева повернулась благоприятно: и жив остался, и карьеру сделал.
Что же касается Фаины, то её доля по любым меркам складывалась несчастливо.
До войны всё было хорошо. И ребёнок у неё рос, и муж на виду, хотя служба у него была, конечно, нервная.
Когда же началась война, всё обрушилось так быстро, что они и проститься толком не успели.
Ни о чём таком Гордеев прежде ей не говорил. Да никто ни о чём подобном прежде и подумать не мог. Все знали, что в случае чего Красная армия остановит вероломного врага, после чего перейдёт в безусловное наступление.
Ординарец ждал с лошадьми у ворот, Гордеев целовал её, успокаивал, обещал непременно вернуться через сутки-двое, чтобы обнять как следует. Потом-то они долго не увидятся: месяца два небось, а то и три. Нужно понимать: победный поход – это ведь не так себе прогулочка, стоит на карту глянуть, оторопь берёт, сколько топать до того Берлина, до прочих столиц главных капиталистических государств!
А потом – бац! – недели не прошло, и они с Лидочкой обнаружили себя на заново оккупированной румынами территории.
С той поры ей, безмужней жене, пришлось пережить все тяготы, на какие обрекает людей громадная, чёрная, нескончаемая война.
Всё это время Фая прилеплялась к дочке, к Лиде, – она одна была у неё в настоящем, единственная своя, любимая, живая и тёплая.
Хорошо ещё, что с самого их переезда в Бельцы у военных были сумбур и неразбериха. В командирском городке жилья семейству не хватило, Гордеев сердился, что приходится временно бытовать на съёмной хате у тётки Аглаи: все, дескать, там душа в душу соседствуют, а они тут, на отшибе, обсевками. Но впоследствии, когда сигуранца начала всерьёз рыскать и до каждого докапываться, Фае удалось скрыть, что муж – красный командир и политрук: тётка Аглая её не выдала, а из военного городка, где квартировали командирские семьи, многих женщин похватали.
Долго всё это было, долго и тягостно.
Но в марте сорок четвёртого года накатилось дальнее громыхание. Двое суток гудело и ухало, а после суточного затишья в Бельцы вошли советские войска.
Стало ясно, что немец не вернётся. Те недобитки, что остались, теперь ни у кого не вызывали страха. Их спозаранку приводили в город колоннами с южной окраины, из лагеря военнопленных, и дотемна они копошились в руинах, разбирали завалы. Вечером тем же строем гнали обратно. Несколько раз Фаина видела, как живые молча несут мёртвого. Говорили, им, будто в насмешку, позволяют хоронить только на еврейском кладбище. Провожая взглядом их, оборванцев, спотыкающихся со своей тяжкой ношей в охраняемой колонне, Фаина не могла сдержать слёз: вспоминала о своём.
До освобождения она о Гордееве старалась не думать. Хотя думалось, конечно, беспрестанно.
А уж когда Бельцы снова стали советскими, думать о нём и вовсе не стало нужды, кой толк был теперь о нём думать.
То есть думать в смысле «жалеть и горевать», она продолжала, а думать в смысле «ждать и надеяться» – нет. Душу травить, а толку никакого. Под немцами это имело хоть какой-то смысл: можно было надеяться на чудо. Но когда немца прогнали, всё окончательно прояснилось: если бы Гордеев был жив, он пришел бы к ней с теми солдатами, что их освободили.
Так говорило сердце.
Ум тоже время от времени пытался возвысить свой слабый голос: окстись, дескать, о чём ты, не вся же Красная армия двигалась через твои несчастные, богом забытые Бельцы! Когда со столба на рынке снова заговорил советский громкоговоритель, трижды в день ликующе озвучивая сводки Совинформбюро, она узнала, на скольких фронтах идёт война…
Но соображения ума были не в счёт, ей и сердца хватало.
А потом пришло письмо. Гордеев сообщал, что воюет, называл её женой, хотел знать, жива ли, и, разумеется, спрашивал о Лиде.
Немыслимо!.. Это было то самое чудо, на которое она, собственно, и надеялась, потому что в действительной, простой и неволшебной жизни не оставалось ничего, что могло бы подарить ей хоть краешек надежды.
Было понятно, почему он так скуп на слова: зачем они, если нет уверенности (да, пожалуй, и надежды почти нет), что записка найдёт адресата.
Счастье клокотало в ней, бурлило, кипело. Она то прижимала сложенный треугольником листок к груди, то выпускала из рук, чтобы снова посмотреть на него изумлённо и недоверчиво, – и так плакала, что срывалась в рыдания.
А Лида никак не могла понять, что за страшная бумажка, почему мама так её испугалась.
– Что ты, доченька, это я от радости! – повторяла Фаина, целуя её. – Папино письмо, папино!
Лида множество раз слышала слово «папа». И хоть не знала толком, что это такое, но всё же и ей было приятно, она тоже улыбалась.
У кого бы теперь повернулся язык назвать Фаину несчастной? Она – несчастная? Да как же: у неё муж с фронта вернулся! Редкое исключение из правила, а не само правило.
Остаток военного времени она думала о нём ежеминутно, ежесекундно; а победные залпы (в Бельцах не было никаких залпов, но если кто хотел, мог услышать московские по радио) ознаменовали не только окончание войны, но и возможность для неё всерьёз увериться, что с этого дня с Гордеевым ничего страшного не случится.
Но именно после победных залпов, когда война наконец кончилась и настало время долгожданной встречи, Гордеев как сквозь землю провалился.
Дело было и томительное, и страшное: а что, если всё-таки погиб! – но вдобавок и загадочное: если бы погиб, пусть и в последние дни, пусть и в самый последний день, пусть даже, как вон пишут в газете, и днём позже довелось кому-то встретиться с осатаневшим от отчаяния фрицем, – всё равно была бы похоронка!..
Однако похоронки нет, а значит, жив, – а если жив, так почему ни весточки?
По прошествии нескольких месяцев напрасного ожидания её в сельсовете надоумили предпринять поиски.
Честно сказать, она уже и не надеялась, принялась из упрямства, из чувства долга. И многоступенчатая череда запросов завершилась неожиданно успешно: последняя бумага с казённым штемпелем извещала, что её муж Гордеев жив-здоров и проживает в городе Киеве в качестве слушателя Высшей партийной школы.
Господи, счастье-то какое!..
Но и совсем всё стало непонятно: жив – и что?
Фаина не могла знать, а в жизни Гордеева было, кроме тягот и опасностей, ещё одно военное обстоятельство: на фронте он нашёл себе новую жену. Причём эту женщину даже нельзя было назвать походно-полевой: походно-полевые жёны прекращают быть таковыми по окончании походов и перевода военной полевой жизни на мирные рельсы. А Гордеев со своей не расстался и повёз с собой в Киев.
Может быть, такое Фаине и в голову не могло прийти. А может быть, наоборот, она что-то подозревала. Во всяком случае, Фаина не стала досаждать почтовому ведомству новыми письмами, а, недолго думая, собрала дочку и поехала наводить мосты явочным порядком.
По мнению Кондрашова, будучи обнаруженным, Гордеев пытался и дальше морочить Фаине голову: объяснял своё безвестное невозвращение в семью необходимостью учёбы в ВПШ и говорил, что оно временное. Пусть Фаина ещё чуточку потерпит. Война вон четыре года была, и ничего, а трёхлетняя учёба пролетит – вовсе не заметишь. И тогда он вернётся к ним во всём сиянии новой славы. Вероятней всего, что вместе с дипломом ему дадут важное назначение и они уедут на новое место всем своим наконец-то воссоединившимся семейством.
Возможно и такое, что Гордеев не до конца был уверен в перспективах новой жизни и оставлял себе пути к отступлению. «Дочь есть дочь, что тут скажешь, – вздыхал Василий Степанович. – Бабушка Фая всё равно бы его к себе приняла».
Но кто бы что ни думал о будущем, а вышло вот как: Фаина предварительно разведала в ВПШ, где живёт слушатель Гордеев, приходящийся ей законным мужем, и для наведения мостов явилась прямо в общежитие.
Вахтёрша, пожилая женщина в шерстяной кацавейке, услышав вопрос Фаины, не стала скрывать своих подозрений. Да и к чему ей было их скрывать, её тут не деликатничать посадили, она на посту, а мужское общежитие есть мужское общежитие, какому бы ведомству ни принадлежало, порядки в нём известно какие, против природы не попрёшь.
Но, поглядев затем на девочку, что крепко держалась за мамину юбку, испуганно озирая невиданную роскошь общежитского холла, и прикинув, что какая дрянь ни будь, а с малолеткой по мужикам таскаться не станет, эта добрая женщина пошарила в журнале и нашла нужную фамилию.
«Ого! – сказала Фаина, ощутив прилив объяснимой гордости. И подмигнула Лиде, чтобы приободрить. – Папка-то какой! Слышишь? Целую комнату занимает!..»
Они поднялись на третий этаж и смело постучали. «Сейчас папулечка нам откроет, – прерывающимся голосом сказала Фаина. – Лишь бы дома оказался!..»
Но открыл им не папулечка, а незнакомая тётя, которая, судя по тому, как прищурились её кошачьи глаза, с первого же взгляда всё о них поняла…
Что думала теперь Фаина, также выходило за рамки приблизительных сведений, в целом имевшихся у Кондрашова об этой истории.
– Не знаю, не знаю, – задумчиво говорил Василий Степанович.
– А по-моему, всё понятно, – возражал я. – Нормальное женское поведение. Ей же хотелось вернуть мужа!
– Разве так возвращают? – фыркал Василий Степанович. – Мужа трудно вернуть. Не всем удаётся… Но допустим, что так, хотела вернуть. Тогда зачем заявление?
Это и правда было не совсем понятно. В заявлении на имя руководства ВПШ Фаина подробно и не скупясь на эпитеты, то есть красочные определения, описала моральный облик Гордеева, с которым судьба ошибочно связала её узами брака.
Возможно, в той ситуации скупое изложение голых фактов говорило бы о Гордееве больше, чем её запальчивые обвинения. Но Фаина не собиралась прятать правду. Она писала, что фронтовые награды Гордеев получил не благодаря проявленным им качествам командира и политрука, а посредством интриг и, возможно, предательства. Так что дело было за арестом и следствием, по окончании которого подсудимому предстояло понести суровое наказание по самым безжалостным законам военного времени.
– Это бабушка сама мне рассказывала, – кивал Василий Степанович. – Я маленький был, но запомнил, очень уж необычно звучало. Вот, говорит, Вася, слушай, какой подлец у тебя был дедушка!.. – И горячился: – И что? И зачем? Чего она своей глупой цидулей добилась? Что Гордеев бежал от неё как от огня? А чему удивляться? Конечно! Побежишь тут! Его по этому заявлению из ВПШ отчислили – каково? Катастрофа ведь!.. Правда, задним числом отчислили, чтоб анкету не портить. Справку в зубы, что слушал курс, – и в Адыгею, на Северный Кавказ, зерносовхозом руководить. Этого она хотела?..
Караванов был родом из России, из города Балашова. Он тоже прошёл войну, служил в лётных войсках. Но в сталинские соколы не вышел, самолётов не поднимал, состоял по технической части. Не то даже по интендантской, точно Василий Степанович не знал, а теперь (я уже привык к этой формуле) и спросить было не у кого.
В мирной жизни Караванов принадлежал к прослойке руководителей среднего звена, не поднимаясь выше, но и не опускаясь ниже неких номенклатурных границ: телеателье было под его началом, банно-прачечный комбинат, иные предприятия такого же калибра, небольшим мясокомбинатом заведовал.
Василий Степанович звал его дедушкой Каравановым. Это бабушка Фая так поставила: не просто «дедушка», а вот именно «дедушка Караванов» или хотя бы «дед Караванов». Наверное, чтобы всякий раз тем самым отмечалось, что у Васи есть и настоящий дедушка, какой ни будь он предатель и подлец. Вероятно, так причудливо переплетаются подчас распоряжения судьбы с представлениями о порядке кровной родственности.
Подростком Василий Степанович застал последнюю должность деда Караванова, с которой тот вышел на пенсию, – директор Октябрьского рынка.
О проекте
О подписке