– Он ее не выдумал. Крабат, твой отец, сам рассказал Шигерту эту историю. Порой молчание – слишком тяжелая ноша, ему хотелось поделиться тайной. Теперь Крабат – ты, старший в семье… Почему? Два с половиной века тому назад твой предок победил меня в честном поединке. Я ушел, а он стал Крабатом. С той поры никто не решился бросить вызов вашей семье. Ты – следующий в череде.
– Поединок? Там, кажется, была какая-то девушка, она должна была узнать своего парня…
– Нет, Крабат, все куда страшнее. Жизнь – не сказка. Не стоит об этом, старая кровь давно высохла. Я потревожил тебя не ради воспоминаний. Тебе велели передать… Велели напомнить.
– Сказку Ганса Шигерта?
– А ты подумай, почему больше двух веков никто не пытался вызвать на поединок твоих предков? Почему они были учителями? Почему полковник Шадовиц вернулся домой, в нашу глушь, а не остался жить в Вене? И почему уехал из дому ты? Уехал – и решил не возвращаться?
– Мне бы твои заботы, Мастер!
– Мне бы твое беспамятство, Крабат!
Кричать не пришлось. Отомар Шадовиц, давно уже ставший Мареком Шадовым…
(– Марек? Ты что, поляк?
– Я – сорб[17].
– Сорб? Это фамилия такая?)
…проснулся сам – внезапно, словно от толчка. Пару секунд глядел в близкий гладкий потолок, потом вспомнил о недопитом чае. Вставать не хотелось. И жажда куда-то пропала.
…Поезд, купе, огоньки за окном. Все в порядке, все идет, как надо.
Сон не забылся, но вспоминать его не было никакой охоты. И не потому, что кошмар, ничего страшного в давней истории про мельничного подмастерья нет. Но нет и смысла. Байку про Вечного Крабата когда-то рассказал дед, всю жизнь посвятивший изучению сорбского фольклора. Старик был уверен, что Крабатом-Кроатом сорбы-лужичане из Бауцена и Радибора называли полузабытого языческого бога, чье подлинное Имя вслух поминать не след. Так ли это, не так – кто теперь рассудит?
И какая – Himmeldonnerwetter! – разница?
Деду повезло – умер в своей постели при нотариусе и враче в далеком 1917-м, в самый разгар Великой Войны. Через полгода погиб дядя (Итальянский фронт), через год, за месяц до Перемирия – отец (Западный фронт, Шампань)…
…Мать – в 1919-м, от тифа. Грета, младшая сестренка, в 1923-м, когда есть стало нечего. Почему он уехал?! Потомок учителей, не выдержав, сжал кулаки, хрустнул костяшками.
Тебя бы, sch-sch-scheisse, с такими вопросиками в 1923-й, когда брюква лакомством стала! Когда из всех лекарств денег хватало только на йод, когда стреляли под самыми окнами. Когда сестру в фанерном гробу хоронить пришлось!
…Гроб братья сколотили сами. Соседи одолжили лошадь – на погост отвезти. Кто-то сердобольный дал от щедрот две бутыли яблочного шнапса, дабы помянуть согласно обычаю. Опустевший отцовский дом отдали старшей сестре. Ей нужнее – муж-инвалид, да детишек двое.
Братья Шадовицы сели на берлинский поезд в маленьком тихом Бауцене. Новыми фамилиями, а заодно именами (менять так менять!), озаботились заранее, благо писарь в бургомистрате приходился им дальним родичем.
– Но почему – Марек?
– А чтобы немцем не посчитали, брат. Мы – сорбы!
Младший оказался не столь щепетильным…
С тех пор минуло много лет, менялись страны, документы, имена. Крабат, старая сказка, напоминал о себе только в снах. «Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..» Не было мельницы в Шварцкольме! Не было!.. У Мастера Теофила кладбищенский маразм в высшем градусе!..
Он успокоился. Кулаки разжал, выдохнул, закрыл глаза. Стук колес успокаивал, примирял с очевидностью. Все идет как должно, от одной станции до следующей. Нет никакой мельницы, и Крабата нет, и Отомара Шадовица, и даже Марека Шадова. Есть доктор Вольфанг Иоганн Эшке, просим любить, просим жаловать![18]
…Очки с простыми стеклами – в саквояже, на самом дне. Там же парик, несессер и прочие полезные мелочи. Докторишка-то его куда как старше! Отомар Шадовиц (которого здесь нет!) с 1910-го, а почтенный филолог-германист, если документам верить, еще прошлый век захватил. Кашляет, сморкается, да и со слухом не очень. Зато истинный ариец, пробы негде ставить.
Уже засыпая под колесный перестук, он зацепился памятью за некую странность. Мастер Теофил – почему? В книге Ганса Шигерта он просто Мастер – или Мельник.
Дед рассказал? Наверное, дед.
Встретились – столкнулись – в курилке сразу после обеда (13.45– 14.15 – время для личных потребностей). Курц уже достал сигарету, но зажигалкой щелкнуть не успел.
– У меня… новость у меня! – выдохнул Хинтерштойсер.
Оглянулся недоверчиво:
– Отойдем!
Курилка – площадка возле забора при двух свежевыкрашенных урнах, десять шагов в длину, в ширину и восьми не будет. Устроились возле самого забора, закурили, наскоро глотнув горького дыма.
– Писарь рассказал. Ты его знаешь, Уго Нойнерн из штаба батальона…
– Помню. Вроде не подлец. И что?
Для верности говорили вполголоса. Не на уставном «хохе», а на привычном с детства westmittelbairisch[19]. Мало ли вокруг прусских ушей?
– Ganz plemplem, вот что!
Поймал укоризненный взгляд приятеля, но не смутился.
– А как еще сказать? Мы с тобой в отпуск собирались, да? На Эйгер? Будет нам всем отпуск! В соседнем полку уже заявления пишут – побатальонно. И – в южные края! Не понял?
Курц открыл было рот, дабы подтвердить очевидное…
…Побатальонно – в южные края? Это как?
Рот закрыл. Скрипнул зубами, окурок затоптал.
– В Судеты?
Хинтерштойсер недоуменно моргнул.
– Какие такие Судеты? Отпуск – подарок от командования за отличную службу! Ну, если, конечно, занесет случайно… Берут саперов, артиллеристов – и нас, понятно, горных стрелков. Там же в этом… отпуске – Рудные горы!
– Saugut! – резюмировал Курц. – Сраный Богемский ефрейтор!
Настала очередь Хинтерштойсера глядеть с укоризной.
– Зачем ругать хорошего человека? Это все чехи-мерзавцы! Никаких немецких войск в Судетах нет, Рейх строго соблюдает условия перемирия. А чехи все нарушают и нарушают… Кстати, тех отпускников, которых в цинке привозят, велено записывать в графу «бытовой травматизм». Баллон с газом взорвался, бывает…
Тони, кивнув понимающе, достал сигареты. Спрятал, поглядел странно.
– Знаешь, Андреас, у меня тоже новость. И тоже – про отпуск. Ну, в некоторой степени…
Горный стрелок Хинтерштойсер в детстве не ругался. В школе – случалось, но не слишком часто. В армии же – покатилось, да так, что и не удержаться. Иной раз хочется что-нибудь хорошее сказать, но губы сами собой двигаются.
– Verfickte!..
– Да прекрати, уши вянут!
– Э-э-э… Gloria in excelsis Deo et in terra pax homínibus bonae voluntatis!..[20] Могу даже спеть, хочешь? Тони, а они там, на почте, ничего не перепутали? Триста марок?!
– Не перепутали. Имя и фамилия мои, адрес верный. А в скобочках, ради полной ясности: «Норванд».
– Где ты ясность видишь? «Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау». Это сколько же благодетелей – двое или пятеро? Мой бог, триста марок! Мы же теперь двенадцатизубые кошки можем прикупить! Последний писк! И рюкзаки новые, и ботинки с шипами, и…[21]
– Двенадцатизубые брать не будем, тяжелые они, десятизубыми обойдемся. Главное – отпуск! Этот твой Нойнер за полсотни – устроит? Чтобы и подпись, и печать?
– Нойнер? За полсотни марок? Не то слово! Значит что, Тони, рвем когти?
– Понимаешь, на что идем? Начальство все равно нас раскусит. Или трибунал – или пропасть на Эйгере…
– Или отпуск в Судетах. Или – мы на Стене! Первые, самые первые!.. Решайся, Тони!.. «Мы разбивались в дым, и поднимались вновь, и каждый верил: так и надо жить!..»[22] Ну!..
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Нет, не старый. И не профессор. Горбиться не надо, шаркать ногами – тоже. Доктор Эшке – не старый, просто дурной, как и вся ученая публика. Intelligent v galoshah.
Взгляд в зеркало… Плечи… Подбородок. Уже лучше.
Зафиксировали!
Где добрые немцы могут увидеть филолога-германиста? Не на улице же, не на рынке. Разве что в кино – и наверняка в комедии. Экает, бекает и несет чушь, причем пополам с непонятными словами. «Аффикс», «веляризация», «вокализация», «безаффиксный способ словообразования». И еще «гаплология». Хватит? Да за глаза!
Зафиксировали!
Зеркало осталось довольно, почтенный доктор – тоже. Теперь можно и прогуляться. Старомодный костюм размером на номер больше (левый карман отчего-то оттопырен), на носу – очки в роговой оправе, шляпа, тяжелая, черная… Зонтик, тоже черный и тоже изрядного веса…
Для чего зонтик, если на улице – ясный день, а на небе – ни облачка? А если тучи набегут? Как бы чего не вышло! Как это будет по-русски?
Вспомнил, повторил вслух, затем еще раз, поймав неуловимый звук «ch». Остался доволен – не забыл еще!
Guljaem!..
Русский устный учился легко – эмигрантов из страшной Bol’shevizija в Шанхае можно было встретить всюду. Помог и родной сорбский. Пусть и не очень похож, но все-таки ближе, чем немецкое «кляйне-швайне». То, что в детстве они пели с мамой: «Slodka mlodost’, zlotyj chas!» Разве нужен переводчик? Тут «pesma», там – «песня».
Правда, по-русски «Domovina» – не «Родина», а нечто иное совсем… Не страшно, «домовину» и запомнить можно.
С чтением же начались проблемы. Сначала совершенно невозможная «kirilica», потом и того хуже: читать оказалось совершенно нечего. То, что печатали эмигранты в «Шанхайской заре», можно понять сразу, даже не глядя на заголовки. От своих русских приятелей он был наслышан о таинственном поэте по фамилии Pushkin, который, как выяснилось, в ответе за все, даже за не отданные вовремя пять юаней. Только где его, Пушкина, найти в Шанхае?
Вместо Пушкина ему был предложен Чехов. «Человек в футляре», очень смешной рассказ.
Рассказ он прочитал. Задумался. От Достоевского вежливо отказался.
Kak by chego ne vyshlo, gospoda!
Несчастный Беликов, над которым все издевались, а затем спустили с лестницы (обхохотаться можно!), преподавал греческий. Почтенный доктор Эшке, германист, охотно унаследовал его облик. Разве что галоши проигнорировал, хоть и не без сожаления. Дикие края, не поймут!
Отчего германист? Оттого, что документы Вольфанга Иоганна Эшке – самые что ни на есть настоящие. Грех упускать такой шанс.
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Коридор. Лестница. Вестибюль. Портье – и больше никого. Тихий отель, за то и выбран. Не в самом центре, конечно, зато лишних глаз поменьше.
Ну что, на улицу? К солнышку?
– Простите, вы доктор Эшке?
Девушка… Красивая… Очень красивая!
Ай!
Если тебе (не придурку Эшке!) двадцать шесть, ты каждое утро отжимаешься сотню раз, аппетит имеешь отменный, а весь последний месяц женщины как-то скользили мимо, даже не задевая, то эта губастая, с огромными глазами…
Вдох! Вы-ы-ыдох!
– Простите, что? А-а! Да-да, фройляйн, ваш покорный слуга!.. Доктор Вольфанг Иоганн Эшке!..
…Платьице серенькое, скромное, из ближайшего магазина, и сумочка (серая) оттуда же, и туфли, и синий поясок. Зато прическа… И кольцо с синим камешком – пояску в цвет.
Ого!
Глазищи… Нет, не смотреть, ясно, что тоже синие. Лоб высокий, чуть не в половину лица, как у Мадонн на средневековых иконах…
Очки поправить. Взор потупить. В глаза-глазищи не смотреть.
Kak by chego ne vyshlo!
– Извините, доктор, что потревожила…
…Ничего, ничего!
– …Я много о вас слыхала, доктор. О ваших исследованиях, о ваших лекциях. Специально приехала из Бонна…
От таких слов филологу-германисту полагалось бы млеть. И заодно – смущаться, нерешительно покашливая и ковыряя носком тяжелого, не по сезону, ботинка ковровую дорожку. Но это – доктору.
…В вестибюле кроме нее и портье – никого. Это хорошо. А то, что стоит совсем рядом – худо. Здесь светло, значит, косметику на лице наверняка заметит. Скорее всего, уже заметила. Женщина!
Лекции и прочие встречи с любопытствующей публикой доктор Эшке старался проводить исключительно по вечерам, заранее озаботившись освещением. Чем меньше его, тем лучше. Скромнее надо быть, господа!
– …Если у вас, конечно, есть свободное время. Всего несколько вопросов.
Есть ли свободное время у доктора? Да сколько угодно! Все нужные дела сделаны еще утром. Вещи – в камеру хранения, таксисту – премию за хорошую скорость. Сначала туда, после обратно. А затем и парик можно надевать.
– Нет-нет, фройляйн, никакого кафе! Я, извините, на строгой диете. Все эти углеводы, они меня просто преследуют!.. Дальше по улице есть сквер, там, кажется, лавочки. Если не возражаете… И, простите великодушно, не расслышал, как вас, фройляйн, звать-величать?
…Не расслышал – потому что не представилась.
– Меня? Вероника… Вероника… Краузе.
Доктор Вольфанг Иоганн Эшке кивнул, вполне удовлетворенный. Шляпу приподнял, отдал поклон. Фамилию губастая придумать определенно забыла. Ай-яй-яй!
Сумочка же фройляйн Вероники опасливому доктору совершенно не понравилась. Какая-то слишком большая и по виду тяжелая. Косметичка столько не весит, а вот пистолет с парой запасных обойм…
– …В этом нет ничего удивительного, фройляйн! Именно штудии по вопросам гаплологии архаических вариантов средненемецкого языка привели меня прямиком к пришельцам с иных планет. Да-да! То есть, конечно, к тем, кого мы с некоторой долей вероятности можем таковыми счесть…
Прокашляться. «Кхе-кхе-кхе!» И еще раз: «Кхе!» Промокнуть платочком губы…
Malo vas, obrazovannyh, davili!
– Я, видите ли, ученый, а потому всегда осторожен с выводами. Началось же все со знаменитой «Liber Chronicarum» Хартмана Шеделя, которую неучи-студенты вкупе с такими же неучами-репортерами именуют «Нюрнбергской хроникой». Она никакая не Нюрнбергская, но не в том суть…
Лавочка, тенечек, красивая губастая девушка рядом. Можно и слегка расслабиться, даже не слишком думая, о чем вещает зануда-германист. У запасливого доктора имелось на подобный случай несколько граммофонных пластинок. Поставил и пусть себе крутится-вертится, как загадочный «sharf goluboj» из русской песни[23].
– Я решил сравнить два варианта текста: латинский оригинал – и немецкий перевод Георга Альта. Классический образец средненемецкого языка, классический, я вам скажу!.. Взял фрагмент, посвященный правлению Генриха Птицелова. Там есть пассаж о судебном процессе по обвинению некоего золотых дел мастера из Гамбурга в сношениях с Врагом рода человеческого. Да-да! А еще имеется рисунок. Вы наверняка слыхали, фройляйн, что «Liber Chronicarum» великолепно иллюстрирована. Более шести сотен уникальных ксилографий!..
Губастая слушала, не перебивая. Внимала, взор свой синий потупив. Вроде бы все штатно…
…И с глазами-глазищами как-то утряслось. Клин клином вышибают. Фройляйн с наскоро придуманной фамилией («Краузе» – галантерейный магазин рядом с отелем!) хороша, слов нет. Но есть и другие, ничуть не менее глазастые. И губастые. И просто красивые.
А еще есть ОНА.
«У жены нет внешности!» – заметил как-то его шанхайский работодатель мистер Мото[24]. Пятнадцатилетний Марек («Не Марк, сэр! Марек!») поначалу весьма удивлялся. То есть как это, нет?! Потом понял. И сейчас, сидя на тенистой лавочке и не без удовольствия слушая скрип граммофонной пластинки…
– …Именно, именно, уважаемая фройляйн! Дьяволы, равно как прочие выходцы из Инферно, не спускаются с Небес в серебристом ковчеге. Неспроста король не решился осудить ювелира, но отписал папе Иоанну, прося совета. Художник же, по-моему, просто растерялся, не зная, как все сие изобразить…
…он еле заметно прикрыл глаза, представил себе яркий, пронизанный солнечными лучами витраж в храме при германском консульстве, что сразу за мостом через желтую Сучжоухэ, ЕЕ руку в белой перчатке, скромную коробочку с кольцами в синем бархате.
У жены нет внешности. ОНА просто есть.
Не твой шанс, губастая!
– …Подробности же, уважаемая фройляйн, я постараюсь изложить на сегодняшней лекции, равно и то, что в самое последнее время удалось узнать моим коллегам из Соединенных Штатов Америки. Рад буду вас видеть…
– Как получится, доктор. Честно говоря, сказками я и в детстве не очень увлекалась. Хотя рассказываете вы интересно… Особенно, когда кашлять забываете.
Оп-па!..
Повернулась резко, ударила синим взглядом.
– На первый вопрос вы ответили, доктор Эшке. Спасибо! Сейчас, если не возражаете, вопрос номер два. Вы это видели?
Щелк! Серая сумка послушно отворила свой зев. Пистолет?
Нет, всего лишь книжка.
Стыдно сказать, но английский язык Марек Шадов толком так и не выучил. В школе штудировал французский, попав в Шанхай, взялся за местный диалект китайского. Потом пришлось освоить и кантонский, на котором изъяснялись в порту, а заодно и русский с итальянским. Хотел всерьез заняться японским, но мистер Мото отсоветовал, подарив на Рождество военный разговорник.
«Буки-о сутэро! Тэ-о агэро!..»[25]
Коротко и ясно. О чем еще с самураями болтать?
«Сутеро» и «агэро» Марек на всякий случай запомнил, добавив для коллекции еще и красивую фразу про негров: «Нигэру-то уцу-дзо!» Работодатель посоветовал отшлифовать произношение, но в целом остался доволен.
Мистер Мото был очень странным японцем. И не только потому, что упорно не желал именоваться «Мото-саном».
С английским же не заладилось. Ругаться выходило как-то само собой, газетные заголовки были тоже понятны, но дальше громоздилась Великая лингвистическая стена. Мистер Мото не видел в том особой беды. Для Шанхая вполне хватало портового «пиджина», не знать который просто стыдно. А чтобы Марек не расстраивался, работодатель пояснил, что «пиджин инглиш» – отнюдь не язык Шекспира, адаптированный для пингвинов. Название идет от устарелого «Beijin» – «Пекин». Если уж для столицы годится, то и для всей Поднебесной – в самый раз.
Доктор Эшке лихо перевел название («Реванш Капитана Астероида», ого!), подивился чудищам на обложке и без всякого удовольствия скользнул взглядом по первой странице, попытавшись продраться через строй малознакомых слов.
«Mighty… Могучий… могучие двигатели… giant… гигантского… titanic… Титанового? Титанического? Титанового планетобуса… rattled… грохотали в… black thick vacuum… в черном густом вакууме…»
Где грохотали?![26]
– И что? Фройляйн, но это же, извиняюсь… э-э-э… чтиво! Так называемая фан-та-сти-ка! Мы же с вами культурные люди!
Вероника Краузе («Фирма Краузе – иголки для швейных машинок!») взглянула виновато:
О проекте
О подписке