Позднесредневековая концепция «отечества» двойственна – это ближнее, локальное пространство (от «северщины» до «тутошних») и принадлежности к «большому отечеству» («хрестиане», «крестьяне», «крещеный народ»). В этой оптике утверждается «мировой центр» и принадлежность к нему: к «Святой Руси», «русской/русько! земле», православному царству. При этом «Святая Русь» не совпадает ни с одним политическим субъектом – последние претендуют выражать таковое, приближаются/ удаляются от него.
«Синопсис» (1674) фиксирует важный переход – появление нового объекта лояльности (подобный переход фиксируется в польском случае полутора столетиями ранее, XVI–XVII вв.): «Русь» здесь оказывается и династическим достоянием (характерно, что «Синопсис» игнорирует смену династии, непосредственно объединяя Рюриковичей и Романовых вслед за московской политикой «дедичного» обладания, утверждаемого с конца 1610-х годов), и одновременно – единым целым, некой реальной общностью, которая и является наследственным достоянием. «Русь» здесь увязывается с Московским царством: чуть ранее происходит характерная конкретизация царского титула – на смену сакральному «Царь всея Руси» после Переяславской рады приходит политически притязательный и одновременно уточненный титул «… Государь, Царь и Великий князь всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержец».
Особый «мир» (романский, германский и т. д.) – это новое вписывание в мир, в рамках пред- и собственно романтического поворота, начиная с Гердера (1770-е), сменяющее и взаимодействующее с религиозным порядком, который предполагает единство и единственность мира. Вместо прежних групп в рамках сакральной общности («христианского мира») утверждается множественность «миров», что было бы парадоксально, если бы доводилось до предела в подобном виде, поскольку каждый из «миров» предполагает наличие своего nomos а, своего порядка/смысла (и тем самым вводилась бы несоизмеримость порядков, что прозвучит вполне отчетливо только по еле 1918 г.).
Диалектика «единого» и «многого» работает через иерархическое упорядочивание: «славянский», «русский» или «германский мир» – «миры» в относительном смысле – «мир» здесь синонимичен здешнему, посюстороннему центру «Божьего Мира»: он ближе всего к осуществлению последнего, точнее/полнее выражает его, находит – по сравнению с другими, предшествующими, новое, более совершенное слово, образ, действие. Например, у Мицкевича «славянский мир» явится меньшим, беднейшим, отверженным среди народов Христианского Мира (Pax Christiana), и Польша станет Христом среди народов, поругаемая, распятая, похороненная, но не умершая, чье возрождение станет возрождением Христианского Мира, славянские народы, последние среди народов Христианского Мира, станут первыми, призванными на пир, явив христианский способ сосуществования народов, воплотив то, что для других оставалось только неясным мечтанием, «идеалом» в смысле противоположности «реальности», того, что надлежит отбросить, но вместе с чем отбрасывалось само христианство, «слишком хорошее для этого мира». Аналогично у московских славянофилов уже русскому народу была предназначена участь быть носителем христианских идеалов общежития, воплощая в своей безгосударственности стремление к высшей, внутренней свободе (отвергая соблазн свободы внешней).
Новые «миры» – в движении с середины XIX к началу XX века – выходят из этой логики иерархии, утверждаясь в своей «отличности»: обоснованием их существования становится наличие «другого», обладающего несомненной фактичностью. Здесь заметно, как на смену логике религиозной приходит логика политического: если в первом случае ключевым является соотношение со всеобщим («Христианским миром» – наличным, «православным», «католическим» – или иным, истинным, чаемым, миром «Третьего Завета»), то теперь основную роль играет размежевание с другим: реальность «славянского» мира задается его отличием от «германского», не предполагая обязательного включения того и другого в некую высшую общность.
Прежняя логика оставалась в платоновской традиции, выстраивая иерархию сущего, причем так, что каждая следующая ступень (логически) включает предыдущую, восходя к Благу/Богу. Отсюда отличие (и недостаток) иного – в его неполноте, не в том, что он утверждает, а в том, что это утверждение одностороннее – и именно в этой односторонности ложным (наиболее известный образчик такого рода рассуждения в отечественной традиции: «Критика отвлеченных начал» Вл. Соловьева). Ход к новому и одновременное сохранение памяти о прежнем – «Россия и Европа» Данилевского, где каждый «культурноисторический тип» автономен, чтобы тем не менее завершиться в «славянском», «четырехсоставном», образе высшего совершенства, идеале человеческого общежития (и в то же время – идеале эксклюзивном, поскольку инкорпорирование в него иных возможно лишь в логике господства).
Новая логика не предполагает обязательного инкорпорирования иной реальности – тем самым новые «миры» утверждаются уже именно в качестве миров: «иное» в этой перспективе утверждается именно в своей инаковости, противостоянии обладающему позитивной ценностью – восстанавливая бинарное размежевание на свет/тьму, добро/зло, истину/ложь, но теперь уже в плане имманентности (делая необязательным трансцендентализм прежней логики – утверждение трансцендентного основания возможно, но не обязательно, работает как отсылка к прежней схеме, позволяя задействовать и ее ресурсы, не принимая на себя соответствующих обязательств). Позитивное в данном случае отождествляется с реальностью «мира», а негатив – ситуативен (что делает достаточно подвижными характеристики позитивного, поскольку таковые есть то, что отличает от «иного»: иерархия подвижна, так как конституирована не характеристиками центра, а обозначением его «топоса» – этот объект позитивен, независимо от того, как именно он будет описан).
При этом ресурсы прежнего разграничения используются в новом, с измененным основанием: поляк теперь католик, потому что он поляк, «русская вера» истинна, поскольку она русская, а не потому Русь является Святой, что хранит истинную веру.
«Мир» – проективен («католический мир», «германский мир», «русский мир», «славянский мир»). Он выходит за границы существующих политических общностей и предполагает конверсию языковой/культурной/религиозной общности – в политическую, наделение новым значением: политическую мобилизацию того, что ранее не обладало функцией политического разграничения (принадлежности/непринадлежности к этому «миру»).
В этом отношении всякий разговор о «мире» имеет политическую составляющую – вопрос не в ней, а в возможности осуществить политическую мобилизацию на этом основании.
В первом случае «мир» – это пространство экспансии, воображаемое «свое-чужое». Во втором – это то, что осталось «имперским» за пределами границы империи.
Имперская граница по определению временна – так как в принципе империя предполагает единый космический порядок, а порядок – иерархию, от центра к периферии.
Перед нами – концентрическая схема восхождения/удаления, где центр в конечном счете сводится до «точки», не имеющей объема, но имеющей координаты. Утверждение, что нечто, обладающее «объемом», относится к центру, соотносительно – делаемое либо по направлению «к себе» (через утверждение, что нечто тождественно в данном отношении с иным, уже причисленным к центру), либо «от», из периферии, через утверждение своей непринадлежности, т. е. является высказыванием, направленным на изменение положения вещей (причисление к центру или образование иного центра, изменение иерархии, а поскольку империя едина, то изменение иерархии возможно через декларирование ложности существующего порядка, например: «Москва не является центром Святой Руси», «истинная Русь» – это нечто иное).
В логике империи указание на «мир» – это указание на ближнюю сферу (утраченного или желаемого), не противопоставление порядка, а выделение области реальности, которую можно идентифицировать как упорядоченную или подлежащую упорядочиванию в ближайшей перспективе: если угодно, как область (пространственную или нет), где происходящее расценивается как «имеющее значение», «внутреннее/ наше дело», то, что не может быть проигнорировано. Зазор же, существующий между «внутренним» и «внешним», – образует «свое внешнее».
Политически он практически не имеет перспектив – единственная предоставляемая им возможность: включение Галиции. Понятно, что цена этого вопроса – несопоставимо велика, предполагает перекраивание всей карты Центральной и Восточной Европы: соответственно, «галицийский вопрос» (и «русский мир» в этой ипостаси) не имеет самостоятельного значения, допуская куда более широкие рамки обсуждения.
Этому благоприятствует и множественность наполнений «Славянского мира» – разные ипостаси «панславизма», идеи «славянской взаимности». Российская империя имеет возможность использовать идею «Славянского мира» для утверждения своей первенствующей роли – с различным политическим наполнением, от планов «Славянской монархии» до образования Славянской федерации. Множественность интерпретаций делает его достаточно свободным в обращении – в зависимости от конкретной ситуации «Славянский мир» может отступать до зоны «неразличения» или, напротив, актуализироваться, легко сочетаясь с принципом, например, «христианского/православного мира» на Балканах или «антигерманской» идентификации.
О проекте
О подписке