Вопреки шутливой фразе, и голос, и движения у Дианы выходят неровные, неуверенные. Я прикрываю глаза от рыжего света и поднимаюсь в холодную комнатку. Пламя свечи вздрагивает, выхватывая из полумрака белый матрас. На нём дремлет допотопный «Нокиа» годов 2000-х, натуральнейший кирпич с кнопками. Рядышком – электрогитара и старый красный велосипед. По стенам, будто вьющийся плющ, расползается-завивается новогодняя гирлянда. Она и подарила бы этому будуару капельку уюта, но темна и бессильна – электричества нет.
Диана здесь живёт?
Мне становится не по себе, а хозяйка спокойно наклоняется влево и вправо – снимает кеды и в рваных рейтузах проходит вглубь каморки.
Я топчусь на месте и то задираю, то распрямляю рукава балахона. Рассматриваю, как осьминожки с прошлогоднего календаря закручиваются в спирали, прыскают чернилами, расправляют щупальца-крылья. Под ними застыл в летаргическом сне ноутбук Вероники Игоревны, и всеми сколами-трещинками будто говорит: «Господи, я слишком много видел на этом свете».
Диана в самом деле тут живёт.
Горло сдавливает.
Хозяйка шуршит аптечным пакетом: вытаскивает бинт, пластыри, полупрозрачные бутылочки; кладёт на матрас. Худая и бледная, в старых рейтузах (извините, но я не могу назвать ЭТО колготками), которым место среди половых тряпок, с этими чёрными волосами – Диана будто просит, чтобы ей сказали пару добрых слов, но ни одного из них не приходит в голову.
– Задери Губку-Боба, – тихо говорит она. Утыкает свечу в чашку с мультяшным осьминогом, а чашку цокает на подоконник.
Когда я приподнимаю лоскут балахона, всё тело – от черепа до правой руки – парализует боль.
– Сейчас-сейчас. – Диана замечает выражение моего лица и бледнеет ещё сильнее. – Сверхбыстро…
Она наклоняется – чёлка прядь за прядью осыпается ей на правый глаз, – упирает обе руки в матрас и сдвигает его вглубь комнаты. Экран «Нокиа» моргает, как спросонья. Диана наскоро прочитывает сообщение, идёт в угол и что-то поднимает. Ножницы.
– Встань у свечи. Оки?
Я смущённо смотрю на свои кроссовки и на чёрные, влажные следы поверх порога.
– Чел, встань у свечи! Потом помою.
Диана демонстративно режет воздух, и лезвия скрипят, поблёскивают отражённым пламенем.
– Н-не надо, я сам.
– Ты хирург?
– Я сам. Ты сейчас в обморок грохнешься.
Между бровями Дианы пролегает морщинка, и всё же ножницы, тяжёлые и холодные, ложатся в мою ладонь.
– Ты… тебе нужно разрезать… отрезать. Не знаю…
Она складывает руки на груди и отходит. Мне остаётся «встать к свече» и, мыча от боли, кромсать Губку-Боба на тяжеловатые, липкие, кроваво-жёлтые квадраты. Наконец из-под ткани выглядывает порез – вовсе не такой страшный, каким рисовало его воображение. Ну, рубанули человека топором – с кем не бывает?
Я долго туплю, куда деть лоскуты, и, не найдя ничего лучше, запихиваю в карман.
– Меня сейчас вырвет, – натужно говорит Диана и утыкает взгляд в потолок.
По крайней мере, она не привыкла рубить людей, это уже радует.
Я со стоном наклоняюсь к матрасу и шуршу лекарствами. Звучат шаги Дианы, что-то звенит, что-то тренькает.
Гитара?
Поправка: электрогитара.
Диана, сидя на матрасе, перебирает пальцами струны – без мелодии, без мысли, будто гладит котёнка. Усилка не хватает: «котёнок» мяучит плоско и гнусаво, и одинокие ноты умирают с призрачным эхом.
– Чё из этого обеззараживающее? – Я показываю на лекарства, и недомузыка стихает.
– Моё дыхание, ха-ха… – В поле зрения появляется рука Дианы и вытаскивает из горки «Хлоргексидин». – Кажется, это.
Бутылочка дрожит, как в лихорадке. То есть, Диана ПОРЕЗАЛА меня и ВОЛНУЕТСЯ больше меня?
Я смачиваю прилипшую ткань раствором. Поначалу рану слегка пощипывает, но уже через пару секунд от жгучей боли перешибает дыхание и темнеет в глазах.
Ух-х-х…
Диана сращивает ноты в тёмный, порыкивающий гитарный грув и замуровывает комнатку стенами звука. Поверх их стекает голос: чистый, холодный, как ручей в скалах:
И лампа не горит.
И врут календари.
И, если ты хоть что-то мне хотел сказать…
То уж скажи.
Она специально?
Вся ситуация какая-то идиотская. Я искал Диану, будто средневековый рыцарь – Грааль, а теперь… теперь-то что?
Вспомнив о дыхании, я беру чистый бинт и кладу отмякший кусок балахона в карман. А куда ещё?
– Ты здесь живёшь? То есть, видно, но…
Диана нервно хихикает.
– Нравится? Дёшево, блядь, и сердито.
Меня прямо-таки корёжит от её мата.
– Н-нравится? – неуверенно повторяет Диана, и гитара стихает.
– Да, наверное.
Я выливаю полбутылки хлоргексидина на открытую рану и стискиваю зубы.
О, да.
Б-бодрит.
Диана кивает пару раз и выщипывает из гитары что-то средневековое. Взгляд её затуманивается.
Я вытаскиваю из горки лекарств детский пластырь (рыбки, крабики, лягушата и даже мышка на автомобиле), раздираю упаковку, отлепляю бумажки от клеящей поверхности.
– Веро… Твоя мама…
Диана не реагирует, – не расслышала? – молча отставляет гитару и гремит чем-то в углу, пока я нарезаю пластырь тонкими полосками.
– Сисечку? – Раздаётся «чпок», и по комнате проходит ягодный аромат. – Предложила бы ещё что-нибудь, но, как говорится, ни говна, ни ложки.
Я мотаю головой, и Диана неловко отпивает из розовой полторашки. Давится. Кашляет.
– Такое малинное. То есть, малиновое. Точно не будешь?
Она отпивает снова – большими жадными глотками, будто это вода, будто Диану мучает столетняя жажда.
– В последний раз, когда мы пробовали че-то алкогольное, нас с тобой едва не загребли. Так что нет, не пью.
– Артур Арсеньев: «Ничего, кроме «Корвалола»!
– Ха-ха. А твой диабет?..
– По-прежнему со мной. – Диана глупо хихикает. – На последней диспансеризации одна бурятка, которую непонятно каким хуем занесло на наши широты, сказала, мне надо жрать соль, блядь, с пониженным содержанием соли, потому как у меня давление, и сахар, блядь, с пониженным содержанием сахара, потому как у меня… – Диана разводит руками. – Ди-а-бет.
Она поднимает бутылку, чокается с кем-то невидимым, и, прошептав «Слава Сатане!», отпивает. Вороновы глаза блестят в полумраке, худая тень подрагивает на стене. На миг кажется, что нас с Дианой не разделили последние годы, что мы дома, а не на каком-то складе, и где-то рядом Вероника Игоревна, и батя, и пахнет с кухни жареной картошкой с грибами, и бубнит телевизор… А потом реальность возвращается, вновь распарывая, разрывая меня от макушки до пяток на двух людей: ПРОШЛОГО и НАСТОЯЩЕГО.
Я вздрагиваю, как от озноба.
– Ты здесь из-за мамы?
Диана хрюкает и, видимо, чуть не давится коктейлем.
– Ну, как? – Она вытирает рот. – За склад не надо платить. Если никто не знает, что живёшь тут. Маманя… да-а-а…
Диана выпячивает острый подбородок, отпивает из «сисечки», и по комнате растекается неловкое молчание.
– Жаль, что всё так…
Пластырями я с силой стягиваю края раны, и боль затыкает меня.
Иногда лучше молчать.
Поверх пластырей ложится бинт и кружит вокруг рёбер. Не знаю, как мы с ним заживём в подобном мумиеобразном виде, но пару дней придётся друг друга терпеть.
– По-моему, это прикол, – говорит Диана с усмешкой человека, который ВСЁ ПОНЯЛ. На порез она нарочито не глядит.
– Чё?
– Твой визит.
Я вопросительно смотрю на Диану, и она объясняет, взмахнув бутылкой:
– Не знаю… снять меня тайком, выложить в сеть.
– «В сеть»? – От удивления я роняю бинт. – На кой чёрт мне так делать?!
– Не знаю, потроллить глупую Диану.
– Ты совсем?! Когда я тебя «троллил»?
Диана опускает взгляд, и неуютным воспоминанием-бумерангом возвращается «Повешение, потрошение и четвертование»: видосы Валентоса, разбитая чашка, молчание Дианы.
– Ладно, забей. – Она нервно смеётся. – Ну да, мама снова дезинтегрировалась. Трах-тибидох-тибидох. Всё, блядь, как прежде.
– Не матерись.
– Ох, простите, ваше сиятельство.
Я нагибаюсь и поднимаю с пола бинт. Капля крови, разведённая хлоргексидином, скатывается по моим рёбрам и шлёпается в бледно-красную лужицу.
О, Господи!
Диана видела это? Взбесится, если увидит? Обидится? Ей будет пофигу?
– Всё логично. – Она хмыкает. – Ну, говно же дочь из меня: обижаю святых, курю, матерюсь… курю. Любой бы сбежал. – Диана прерывается и отпивает. – Чел, мне так тупо тебя видеть. Как НЛО встретила.
– Сорян, тут НЛО накапало. – Я нерешительно указываю на кровь.
Диана встаёт со второй попытки, подходит. Пламя свечи вздрагивает и разгоняет тени на стенах каморки.
– Это дофига любезно с твоей стороны. Смотрится тошнотно. – Взгляд Дианы переходит с окровавленного пола на меня. – А ты вырос. И причесон такой…
Диана беззвучно шевелит губами и тихо повторяет:
– Вырос.
«А ты материшься и воруешь вещи», – едва не отвечаю я. Мы стоим слишком близко друг к другу, и малиновое дыхание Дианы, её пот, запах, тепло её тела – они дразнят и смущают. Или коробят? Что-то в Диане очень коробит меня, и это грустно.
Чёрные глаза напротив расширяются.
– Тебе так нельзя домой. Я поищу…
О, да, Диана снова идёт в тёмный угол. Коктейль, ножницы, гардероб – что там ещё? Ламборджини?
– У тебя мужская одежда?
– С такими плечами на тебя налезет только мамино, – отвечает Диана и добавляет после странной паузы: – Мамино…
Я с ознобом представляю, как Диана собирала вещи и покидала дом: следом за Вероникой Игоревной, в неизвестность.
Следом за мамой, которая свалила второй раз в жизни.
Кто так вообще делает?
– Ну, а полиция её искала?
– Зачем ты спрашиваешь? – Диана резко оглядывается, и её чёлка взлетает, опадает по дуге.
Я открываю рот, но глупо молчу.
– Какая разница? – наседает она с неожиданной злостью.
– Я просто спросил.
– «Просто»! Ты ничего не делаешь «просто». – Диана снова перебирает вещи и после паузы тихо, зло объясняет:
– Да ни пизды они не делали. Сказали, такие, наверняка она в пустыни, рецидив… у них некому этим заниматься. – Диана достаёт из кучи пассатижи, оглядывает и швыряет обратно. – А она, типа, пошляется и вернётся, и всё такое. И, типа, учитывая обстоятельства, ко мне надо направить соцработника. Типа, намёк – не лезь со своей мамашей и не будет проблем. А я, такая: поеду к бабушке!
Бабушки у Дианы нет. И дедушки нет. Знаю, что он работал или адвокатом, или судьёй. А ещё была собака. Вот и вся семья Дианы: призраки и пропавшие без вести.
– … они всё говорили, пусть бабушка позвонит сначала, объявится, – продолжает Диана, не замечая, что Артур Александрович отключился, – а меня достало, и я сказала, вскрою себе вены прямо в отделении, если маму не начнут искать. Они, ха-ха, чуть кирпичи не отложили.
Диана вытаскивает на свет чёрную кожанку и осматривает с каким–то странным выражением. Вроде бы, лицо весёлое, но в глазах ничего весёлого нет.
Сияние свечи оттеняет шрам на её худющей шее – тот, о котором я говорил Мухлади, – и перед моим внутренним взором снова возникает серое фото трупа.
К горлу подступает тошнота.
– Чел, повернись… Нужно надеть и… Чего с тобой?
Я с трудом вырываюсь из своего кошмара и качаю головой.
Диана подходит, набрасывает на меня куртку. Запах от кожанки струится особый, гуталиновый. Я кое-как надеваю левый рукав, а Диана натягивает правый. Её прохладные пальцы соскальзывают по моему плечу, вызывают мурашки. Прохладные пальцы с облупленным чёрным лаком на ногтях.
Откуда это едкое чувство вины? Ведь Диана шибанула меня топором – не наоборот.
– Интересно, чего бы мама сейчас сказала?.. – шепчет Диана.
Что куртка Артуру Алекандровичу идёт, хотя и старомодна.
Ладно, очень старомодна.
– Чел, можно… можно тебя попросить?
– Нет.
Я хочу пошутить, но выходит нервно и грубо.
– Чел, пожалуйста! Не говори папе и… и в гимназии. Оки? Или придумай что-то, я не знаю. Только не говори никому, что я здесь и что я… Пожалуйста-пожалуйста! Чтобы за мной не присылали уёбков-соцработников или…
– Не матерись. Я уже кровью из ушей истекаю.
– Да блядь! Не расскажешь?
Кому? Бате? Валентину? О, так много людей, которые не поймут – даже не знаю, кого выбрать.
– Чел. Пожалуйста-блин-пожалуйста.
– Не расскажу. В итоге-то про маму чё?
Диана едко улыбается одними губами и убирает с лица чёлку.
– Так интересно?
Она злится. Точно злится, но я не понимаю, за что.
– Тебе неприятно об этом говорить?
Диана фыркает.
– Я счастлива об этом говорить! Давай! Конечно! Мы же такие друзья, что делимся всем с утра до вечера!
Ответное раздражение вскипает в горле, но я удерживаю его. Диана с минуту смотрит на меня, затем вскидывает руки – как бы сдаётся.
– «В итоге», нашли на камере. Перрон – вагон – она садится. Тю-тю!
– К-какой камере? – не понимаю я.
– Вокзала.
– Чё?
– У нас та-ак много вокзалов.
– То есть, она уехала?
– Я откуда знаю? – Диана сердито взмахивает рукой. – Кассиры её не помнят. На паспорт билета нет. Но есть камера.
Голос Дианы будто врезается с размаху в стену. Она с шумом выдыхает носом.
– Я смотрела запись. Не знаю. Одежда похожа и силуэт. И лицо… эм-м, обрис. Так это называется? Обрис или абрис? Только сумки нет, а куда мама без сумки?..
Диана идёт к матрасу и попой плюхается на него.
– В общем, так я доехала до станции Полный пиздец.
Я облизываю пересохшие губы.
– Не матерись.
– Иди на хер.
Фраза должна звучать шутливо, но в глазах Дианы сквозит раздражение. И это грустно, это угнетает, это куда хуже топора в рёбрах.
Я смотрю на дверь. Выключатель света заклеили скотчем, так что лампы под потолком – если бы электричество дали – не погасишь. Как в первое исчезновение Вероники Игоревны, хотя столько лет прошло, хотя здесь не наш дом, и она никогда не зайдёт сюда.
Ох… ударьте меня чем-нибудь тяжёлым.
– Ладно… дела. Сегодня ещё дела.
– Я не держу.
– Ага.
– Возьми лекарства. Я же тебе… Для тебя…
Диана неопределённо тыкает в сторону бинтов и бутылочек.
Я молча, глупо смотрю на неё, и что-то нехорошее – пауком, задыхающимся в банке, – скребётся в груди.
– Ты, ну… ты вернёшься в гимназию?
Диана ложится спиной на матрас и с нарочитым вздохом вытаращивается в потолок.
– Чё? – Я вопросительно дёргаю плечами.
– О, не знаю. Одни и те же блядские прошлогодние предметы в одном и том же блядском прошлогоднем порядке.
– Не матерись…
– Раз в четверть пиздопляски в актовом зале, где какой-то прыщавый мудень, который на год младше, будет щупать мою грудь. Нет её у меня, нет!
– И поэтому надо свою жизнь прокакать?
Диана моргает.
– Моя жизнь, мне и прокака… кивать.
– Не будь ребёнком.
– Не изображай взрослого, – огрызается Диана и резко садится. – Ты для этого меня искал? Срать в мозги? Спрашивать про мою маму, будто я мало про неё думаю? Прочитать свои нотации? О, как я по этому скучала!
– Я уже говорил, зачем.
– Тогда пошли меня, как следует, – она пальцем тычет себе в грудь, затем на дверь, – и вали на хер.
– Сама вали! – не выдерживаю я.
– Это. Моя. Комната.
«Это комната на заброшенном складе», – хочу я съязвить, но чудом сдерживаюсь и говорю другое:
– Вот и замечательно. Пообщались. Можешь послать меня ещё пару раз, у тебя это хорошо получается. Пока! Удачи! Всего хорошего!
Я разворачиваюсь и с грохотом открываю дверь. Руки чешутся от желания дёрнуть выключатель – оборвать слои скотча и погрузить каморку в немое забвение.
Но ведь электричества нет.
Она и так застыла в этом немом забвении. В безвременье. В беспространстве.
В темноте и пустоте.
Я отворачиваюсь от заклеенного выключателя и медленно, ощупывая ступеньки, спускаюсь по лестнице.
– Не уходи, – доносится голос Дианы, и следом раздаются шаги. – Пожалуйста. Я… я тут торчу днями и ночами – крыша едет. Сама не знаю, что несу.
Лицо моё будто ошпаривает кипятком. Смысл слов доходит с трудом, обрастая страхом и грустью. Я снова зачем-то вру о «делах», которых не существует, а в голове так и подрагивает образ заклеенного выключателя. Он зовёт. Нет, призывает. И я хочу его услышать. Хочу остановиться, вернуться, вытащить наружу, вырвать из скотча, из себя этот чёртов выключатель со всеми его кишками, мясом и нервами, но какая-то сила, какая-то тупая, упорная сила тащит меня прочь.
О проекте
О подписке