Читать книгу «Клуб Элвиса Пресли» онлайн полностью📖 — Андрея Таврова — MyBook.
image

12

– И правильно сделал, – сказал Николай-музыкант. Было видно, что он волнуется. Если ты человек-дерево, весь в холмах, невидимых ветвях и наростах, то тебя держат корни, а ветер раскачивает. И сейчас ветер раскачивал Николая и свистел у него в волосах и во рту. И когда он делал губы колечком, то ветер начинал гудеть, как будто в большой пустой бутыли.

– Мы с Витей оставили включенный магнитофон в горах, это нужно для музыки, сказал Николай среди гудения, – и ушли. А он там остался и записывал все, что случалось, но при этом за ним никто не наблюдал, что очень важно для рождения музыки, потому что пока есть наблюдатель, то есть и дерево, и ручей. А когда наблюдателя нет, то нет, возможно, и дерева, а возможно, нет и ручья. То есть, возможно, они все-таки и есть, но, наверное, они совсем другие – не такие, как в присутствии какого-нибудь человека, который своим наблюдениями так на них влияет, что от них ничего первоначального не остается. Потому что наблюдение это активный акт, а наблюдаемое – может быть, даже и не совсем вещь, а скорее чистая идея, полая, как авоська, и в нее можно загрузить все, чего хочешь…

– Я тоже думал об этом, тоже – загорелся Лева, дернув ногой в белой кроссовке. – Есть мир полых идей, платоновские полиэтилены. В них чего хотят, то и запихивают, никто не понимает, что это у него только в голове…

– Что в голове? – спросила Медея.

– А что загружают, то и есть, – сказал Лева, дергая вытянутой вдоль ковра ногой и вообще никуда не глядя, как будто бы то, что он видел своими синими глазами, остальные глаза увидеть не могли. – Кто-то грузит работу, а кто-то тарелку пельменей с уксусом, – добавил он, – вот они и видят вместо дерева что-то совсем непутевое. Например, начальника с бородавкой или какую-нибудь глисту.

– При чем тут глиста? – удивилась Медея, а Лева уставился на ее круглые коленки и собрался отвечать, но почему-то закрыл рот и так ничего и не сказал, а просто еще раз дернул ногой и скривился, наверное, оттого, что снова увидел то, чего никто не мог видеть.

– Что отражает зеркало, когда в него никто не смотрит? – все-таки не удержался Лева.

– Шкаф, – сказала Медея. – А что еще?

– Откуда ты знаешь, – стал заводиться Лева, – ну скажи мне, откуда? Ты что, там была в то время?

– Я не была. Но мало ли… Шкаф-то был. А что ему еще отражать? Конечно шкаф. Что же еще?

– Ну… ежика, например… Или то, чего ты даже себе представить не можешь своим умом. Пока тебя там нет, оно не может отразить то, чего ты можешь представить своим умом… Или представить другой человек. Значит, оно отражает то, чего никто из людей не может представить – то, что мы есть на самом деле, но не знаем.

– Совсем не знаем? – занервничал Савва. – Кто мы есть на самом деле? Или можем немного догадываться?

Лева задумался. На белом его лбу обозначились сразу три морщины. Потом он вцепился себе в волосы и закрыл глаза. Было слышно, как на улице подвывала соседская никчемная собака в колтунах, которая любила душить куриц, и поэтому была прикована цепью к своей будке.

– Можем догадываться, – сказал Лева. – Редко, – добавил он строго. – Да, редко, иногда.

– Наутро мы с Витей прослушали запись, – продолжил Николай-музыкант, уловив паузу в разговоре, – там оказались слова на нерусском языке. СИП, ЦЪА, ГУ, ЧИ, ССЕ, – Николай стал петь высоким голосом, словно сверкнув невидимой фольгой в воздухе, и от этого в комнате стало светлей. На последнем слове он приподнялся на цыпочки и всем сразу показался красавцем. Потом он снова опустился на ступни, и его снова начал раскачивать внутренний ветер.

– Мы с Витей долго думали, что это может быть, – говорил Николай, качаясь. – В горах есть вечные люди, они там давно, они такие, что всё знают, но их никто не видит. Я думаю, это они оставили сообщение, чтобы мы к ним вышли навстречу.

– Сейчас, сейчас… – Витя встал со стула. Ветер Николая колыхал и трепал его тоже. Но если у Николая уже были корни, то у Вити корней не было, и казалось, что он вот-вот улетит вместе со своими ласковыми и неверными губами, тонкими руками и всем своим дрожащим телом. – Там недалеко лежит камень, как его…

– Песчаник, – подсказал Николай.

– …ага, – повторил Витя, – песчаник. На нем две выемки есть – большая и маленькая. Камень находится в ущелье, и потому его можно разглядеть только с одного выступа, который образуется высоко над ним. Я туда залез и нашел еще один камень, похожий на каменный трон. А когда соскоблил с него мох, под ним оказался рисунок – словно бы знак бесконечности, – тут Витя ненадолго затрясся, но вскоре перестал. – Потом я понял, что это не знак вечности, а пиявка, – сказал Витя.

– Богиня крови, – сказал Николай.

– А на том камне, что внизу, выдолблено углубление, и теперь все понятно.

– Чего тебе понятно? – лязгнул зубами Лева.

– Там убивали жертву, а кровь сливалась в нижнее углубление. А на верхнем камне с выдолбленной пиявкой сидел жрец. Пиявка же это – богиня. У какого-то народа богиня, например, Афородита, а у кого-то – пиявка. Или еще что.

– Что? – спросил Лева, но ему никто не стал отвечать. Минуту все молчали. Было слышно, как на кухне поет сверчок, а на улице подвывает никчемная собака.

13

…потому что самое интересное наступает значительно раньше, чем, скажем, профессор Воротников знакомится с этими разнообразными людьми где-то в ближних горах, куда он приехал в поисках пропавшей девочки. Если по этим горам ехать из города к дому, где происходит собрание Клуба, то сначала надо сесть в автобус на пятачке внизу, у моря, напротив здания железнодорожного вокзала.

Там, в магазинчиках, конечно же, продаются разнообразные вещи – от бритвенного помазка и отдельно мыла в тюбике до чашки кофе или ручной косилки, но автобус останавливается не там, а напротив памятника погибшим во время войны. Памятник расположен среди кипарисов, где горит вечный огонь, отсвечивая на боку пустой банки из-под тоника, когда она там есть.

Если из такой банки делать коктейль Молотова, то это дохлый номер, потому что она не разобьется, а только сплющится с хрустом под ногой. Но лучше всего бывает на платформе вокзала, откуда видно синее с живым солнечным серебром море и дальний сине-зеленый мыс с растущим на нем и наклоненным к волнам кедровым деревом, которое отсюда кажется крошечным. А самое лучшее здесь – разбег теплого ветра в лицо, блестящие и изогнутые вдоль берега рельсы и запах водорослей с пляжа.

Там, в море, ходят по коридорам и сквознякам разные корявые и колючие рыбы, впрочем, среди них есть и гладкие, как торпеды, сияющие и истекающие потоками мучительно прекрасного серебра и золота, и иногда даже кажется, что невозможно, чтобы после таких потоков от самой рыбы хоть что-то осталось, но она непостижно остается все той же, как будто в ней спрятаны вечные запасы этого самого драгоценного сияния.

Есть там и похожие на коряги рыбы, и плоские камбалы, а также сине-розово-серебряные окуни, которых раз увидеть – понять, зачем тебе даны глаза и зрение, потому что в этот момент с твоим телом тоже что-то творится, и оно внутри становится на время таким же, как этот бьющийся в огне и солнце между водорослей окунь с попавшей в него стрелой, похожий на факел.

Такой же факел зажигается внутри тела, а иногда горит так ярко, что проступает светом и красками даже на наружной стороне кожи, и тогда вечером где-нибудь в санаторской темной аллее с лиловыми и гуталиновыми тенями от кустов, куда даже не проникнуть какой-нибудь серебряной звездочке, твой лоб светится среди их густого мрака и освещает путь вместо фонаря.

Но вот автобус с нагретой крышей разворачивается, открывает со скрипом передние двери, и в него начинают влезать пожилые и морщинистые местные, девочки со жвачками и мобильниками в потных руках и курортники. Грузятся все они толкаясь и молча отпихивая друг друга, потому что мест в автобусе мало, а ехать больше часа. Воротников не толкался, но в конце салона оказалось свободным изрезанное шкодливым ножом кресло, куда он и сел.

Теперь, входя в трудный оборот повествования, чтобы выразится пояснее и поэнергичнее, заметим, что непонятно каким образом, но профессора, о котором идет речь, примостившегося сейчас у открытого стекла автобуса, что газует с подвывом на второй скорости, можно было, так сказать, ничтоже сумняшеся, воспринимать одновременно и как человека, и как, с другой стороны, дерево. Сейчас мы все поясним, почему такое произошло.

Пусть, например, дальше говорит его знакомая девушка, что ли ученица или просто почитательница его тихих даров, а она говорит так (забыл только, кому это она сказала, но сказала наверняка и даже покраснев от некоторой небольшой досады), что ничего тут нет странного, потому что он, профессор Воротников, невольно являет собой то сияние и то впечатление, которое ты сам по себе искал в своей жизни, но не нашел и даже не мог как следует сообразить, чего же, собственно, ты так безнадежно ищешь. Но однажды ведь желания исполняются, и ты встречаешь то, что встретить никак невозможно, кроме как только в самой мечте, и вот оно вдруг происходит. И не обязательно один профессор Воротников, но, наверное, и многие другие в какой-то момент могут расширяться своим телом и душой так, что из тела и души постепенно произрастают деревья, голуби и дороги, и то самое сияние, что так необходимо ищущему его всю жизнь человеку. И видно, как они возникают в незнакомце и увеличиваются вместе с облаками, а ночью – со звездами, похожими на большие оловянные репейники.

Данте говорит, что само бытие есть сравнение, а вернее, не Данте, а один поэт говорит про Данте. Но словами сравнивать всегда долго, и часто все получается искусственно, если ты не такой поэт, как Данте или тот, который про него написал, – а вот глазами и мыслями можно сразу увидеть, как сравнение происходит наяву, и даже продолжается в единство с самим человеком – профессором Воротниковым, например, но это необязательно. Я сама несколько раз слышала, как из куста на его плече пел дрозд. Не тот дрозд, который в морозный зимний день в Стрешневском парке среди заснеженных ветвей раздувается в сплошную пушистую подушку, склевывая ягоды рябины и не сводя при этом с тебя глаз, а другой – певчий, которого я слышала как-то весной в Симеизе. И я не удивилась, потому что для удивления нужно что-то необычное или внезапное, а тут все было так, как и должно происходить.

Поэтому – это уже говорит не влюбленная в профессора девочка, а я сам – если профессора и можно было иногда принять за белого голубя, то этому никто не удивлялся. Ведь не зря же иногда говоришь своей жене в минуту просветления – голубка ты моя, при этом догадываясь про то, сколько ты ей сделал ненужного и лишнего за все эти годы и не сделал основного и главного, например, не додал ей ласки и других необходимых вещей, ну и так далее. И при этом видишь не жену, а, действительно, нежную голубку. Или, может, наоборот – сначала видишь вместо жены голубку, а потом уже догадываешься. Или один человек говорит другому, что он бурундук, и долго сам в это верит, как никто. Ну и так далее.

Автобус тем временем пересек автостраду и, мучительно подвывая, стал взбираться по крутой дороге, миновав справа бензоколонку с бетонированной стенкой, покрытой вьющимися паразитами, а слева ржавый заброшенный мост, сквозь который проросли кусты и деревья. Мост висит над широким пересохшим руслом речки в белых на солнце булыжниках, а вода позванивает лишь в узких протоках посередине, но все равно в ней живут рыбы и по ночам пучат круглые глаза на луну. А днем тут полно черных бездомных собак, что валяются как попало на камнях набережной возле бетонной стенки, на которую мочатся все, кому не лень, но собаки все равно любят это место, хоть и неизвестно, за что.

Рядом с профессором села бабушка, загорелая абхазка в длинном синем платье с рисунком каких-то жалких рыбешек или ягод и с корзинкой на коленях. Он нее сильно пахло потом и селедкой, но потом пахло от нее, а селедкой от покупок, которые лежали в корзинке. Лицо ее было похоже на сильно мятую коричневую оберточную бумагу, а рисунок губ стерся почти что совсем. Белки ее глаз тоже стали светло-коричневыми от долгого срока жизни, а ресницы – редкими. И когда она вдыхала полной грудью, то все равно оставалась такой же мелкой, высохшей от тяжкой жизни старушонкой, как и тогда, когда она выдыхала весь воздух, который ей удавалось выдохнуть. Она знала, что скоро выдохнет его раз и навсегда, или, точнее говоря, насовсем, но часто забывала об этом, потому что привыкла к этой мысли и даже иногда ей радовалась.