В тот вечер Филипп так и не появился, а на следующий день мы встретились с ним у него в квартире. Когда я вошел, Филипп паковал чемодан. Увидев меня, он вздохнул, показал на стул и уселся в кресло.
– Вот и пришли к концу мои каникулы, – сказал он грустно. – На работу вызывают.
– Что-то срочное?
– Надо ехать, – сказал Филипп.
– Куда?
– В Сирию, кажется, неважно…
Вид у него был какой-то рассеянный. Он поглядел на меня, как будто увидел впервые, что-то вспомнил, встал, подошел и включил вентилятор. Лопасти слились в светлый круг, и поток воздуха растрепал мне волосы. Филипп направил вентилятор немного в сторону и сказал:
– Я был у той женщины.
Я не сразу понял.
– У Клавдии, – пояснил Филипп. – Клавии Петровны. Я к ней сегодня зашел попрощаться.
– Угу.
– Знаешь, она показала мне стихи. Это действительно шедевры. Это… это великолепные вещи. Их автор – поэт очень высокого уровня.
– Китаец? – спросил я. – Значит, до поломки он все же знал свое дело.
– Эти стихи совершенно живые, – сказал Филипп и зажег сигарету. – Они напоминают Шекспира, который заговорил бы на современном русском и думал бы как русский. И в них много юмора, вот что прекрасно. Кстати, там было одно стихотворение про красную куклу.
– Неужто? – обрадовался я. – Целое?
– Целое и законченное. Знаешь, оно оказалось по смыслу и композиции очень близко к тому, о чем ты тогда говорил.
– Значит, в Китайце сначала все же был ключ, был инструмент дешифровки, гармонии.
– Был, – сказал Филипп. – Но только этим ключом был человек. – Он разогнал рукой сизое облако дыма, и, попав в поток воздуха от вентилятора, дым стал разрываться сбоку и уноситься струйками к раскрытому окну.
– Что-то я не понял, – говорю. – О чем это ты?
– Китаец, скорее всего, так всегда и писал – выдавая бессвязные фрагменты. Однако последний его хозяин оказался способен превращать их в совершенные вещи. Но он не остановился на этом.
Филипп поморщился от дыма, аккуратно загасил окурок и добавил:
– Он посылал их той женщине, Клавдии, по несколько штук каждый месяц. И так месяц за месяцем и год за годом. Если подумать – одна морока.
Филипп наморщил лоб.
– Понимаешь, ведь она даже красивой не была. К тому же инвалид.
Было видно, что он мучается, словно у него что-то болит внутри, но я не мог понять, отчего.
– Кто она ему, а? Не проще ли было оставить все, как есть? – он посмотрел на меня чуть ли не с отчаянием, а потом внезапно улыбнулся.
– А мне понятно, – сказал я. – И тебе понятно. Чего тут непонятного?
– Эх, братец, – сказал Филипп, но заканчивать фразу не стал.
– Все тут понятно, – пробормотал я, но уже не так уверенно.
– Скажи, а ты запомнил хоть одно стихотворение? Можешь прочитать?
– Нет, не запомнил, – рассмеялся Филипп. – Удивился, что ты так угадал с красной куклой.
– Я не угадывал, – говорю я. – Я понял. Случайно вышло.
– Ладно, – он встал с места. Но тут же снова сел и растерянно взглянул на меня.
– Ей не нравится, что я не ем мяса и собираюсь изучать китайский, – сказал он.
Я не сразу понял, о ком шла речь. Но быстро сообразил.
– Мне показалось, что ее это раздражает.
– Что ты не ешь мяса?
– Да. Она говорит, что это странно.
– Что тут странного?
– Она говорит, что это выглядит как поза.
– Что за поза?
– Не знаю. Она говорит, что изучать китайский, чтобы прочитать стихи всего одного единственного человека, это неправильно.
– Почему?
– Она говорит, что это неправильная трата времени.
– Она просто не знает, с какой скоростью ты учишь языки. Я до сих пор не понимаю, как это можно выучить немецкий за две недели.
– Нет, братец, не в этом, мне кажется, дело. Она, кажется, не может понять, что я вообще никуда не спешу. Что спешить некуда, особенно если ты нашел стихотворение, которое тебе нравится или женщину, которую любишь.
Он встал и начал запихивать в чемодан какие-то тетрадки и сверху положил томик Камоэнса. Потом застегнул чемодан и поставил его на пол, длинной ручкой вверх.
– Когда ты вернешься?
– Думаю, командировка продлится недели две.
– А что Авдотья?
– Я говорил с ней. Позвонил по телефону.
– Что она сказала?
Я волновался. Я даже немного заикался от всех этих новостей.
– Расстроилась. Сказала, что любит, что будет ждать. Потом заплакала.
– Вот видишь, – сказал я.
– Вижу, – брат усмехнулся. – И добавил: – Мне кажется, что она боится.
– Чего она боится?
– Неважно. Давай-ка, братец, прощаться. Кажется, такси пришло.
Я выглянул в окно, внизу под магнолией стояла желтая машина.
– Как-то все это неожиданно, – сказал я. – Дай я хоть чемодан снесу, что ли.
Я взял чемодан за ручку и покатил его к двери. Мне было не по себе, ноги у меня дрожали, но я старался не обращать на это внимания.
«В детстве вещи приходили и уходили. Приходила мама, потом приходило дерево, потом поездка с бабушкой за настольной лампой и дорога с кипарисами. В течение дня мог прийти сосновый лес за бассейном, жук-носорог, облако – прийти и так же легко уйти. Не надо было хотеть или звать их – они приходили чистыми, бесшумными и незванными и уходили также незаметно, как приходили. Они приходили из того дружественного ниоткуда, что и ты, и уходили туда же.
Впрочем, незваными ли? Какой-то зов все же был. Тот самый, который звучал во всех вещах и в тебе самом. Тихий, незаметный, словно с радужным мерцанием по самым краям. Тихий поток, который нес тебя, вспыхнувший солнечный зайчик за окном, зеленое загадочное дно фонтана у остановки, запах подснежника.
Потом это исчезло. Вещи остались, но потеряли простую торжественность возникновения. И когда они приходили – ты уже знал, откуда они приходят, а когда уходили – знал, куда идут. И это знание делало вид, что оно и есть смысл вещей, пыталось заменить сами вещи и вытеснило в конце концов незнание детства, вместе с его всамделишным и смешным миром.
Не следует ли снова войти туда? Мне кажется, все настоящие мастера знали вход в детство – Моцарт, Андрей Рублев, Ли Бо, Колтрейн.
Зачем мы приходим сюда, в этот мир?
Один из ответов – воодушевить уток, чаек, дельфинов, жуков и муравьев.
Не воевать же, пробивая за счет своей и чьей-то еще жизни каналы для движения денег из одних рук в другие – впрочем, те же самые руки.
Может, мы приходим для того, чтобы запустить розового змея в небо или поваляться как следует на траве, глядя на облака.
Один чаньский наставник в ответ на вопрос ученика, в чем смысл просветленной жизни, сказал: встать рано утром, затопить печку, приготовить еду, сходить на рынок, поработать в саду. – И все? – спросил огорченный ученик. – Чем же тогда все это отличается от обычной жизни какого-нибудь невежественного ремесленника или крестьянина? – Ты будешь делать это, – добавил учитель – в единстве со всем миром, с каждой его песчинкой, с каждым криком кукушки, с каждым закатом и восходом, с любой звездой или червяком.
Мне кажется, что ответ учителя можно расценивать как отсыл к детству…»
Я сижу на кровати в номере и перечитываю записи брата. Мне понятен их смысл, и все же он все время словно ускользает от меня.
Днем мне позвонили из Москвы и сказали, что Филипп в больнице и что состояние его плохое. За те две недели, что мы расстались, мы всего два раза говорили по телефону. Он рассказывал о том, как ошеломлен древней скульптурой и живописью (скорее всего речь шла о Пальмире, как я догадался потом), у него был веселый голос, и он шутил по поводу множества собак на улицах. Он говорил, что надеется, что скоро мы снова будем купаться в море и выберемся куда-нибудь в горы, лучше пешком, – добавил он. Он спросил меня о Клавдии Ивановне.
Я был у нее неделю назад, но никого не застал – квартира была пуста, часть вещей исчезла, и какая-та женщина с пластмассовой бутылкой в руках объяснила мне, что Клавдия с неделю как померла, отмучилась, как она выразилась, а паразиты чиновники будут на днях ломать их дома.
Но когда брат спросил меня о Клавдии, я почему-то соврал. Сказал, что ничего не знаю. Не понимаю, зачем я это сделал. Наверное, не хотелось, чтобы он расстраивался. Я ведь знал, как он ценил свои отношения с Клавдией Петровной.
После звонка я сразу же заказал билет в Москву. Никогда не мог подумать, что Филиппа могут ранить. Я думал, что переводчики находятся в каких-то специальных помещениях, куда пули не долетают. Смешно, но это правда. Не знаю, почему я так думал. Наверное, из-за того, что я очень необразованный и мало знаю о конкретных вещах, с которыми в жизни не сталкивался, – о войне, например.
Только бы он не умер.
Не знаю, что я сделаю, если он умрет.
Не знаю.
В комнате я сидеть не мог и вышел прогуляться. Шел дождь, шелестя в кроне платанов, а покрышки машин издавали какой-то шипящий звук. Я подставил лицо дождю и почувствовал, как намокает рубашка. От этого мне стало казаться, что я на палубе корабля, идущего в Китай вместе с Камоэнсом. Что нам в лицо летят брызги, а палубу раскачивают волны. И еще я подумал, что наверняка в каюте у Камоэнса есть кукла с красным лицом. Тут я споткнулся о бордюр и грохнулся прямо в лужу на проезжей части, прямо под колеса синего BMW, тот едва успел затормозить. Я ободрал локоть и разодрал рубашку, но от этого сразу почувствовал себя бодрее. Водитель помог мне подняться, вежливый оказался паренек. Предложил продезинфицировать рану, но я отказался. Мне внезапно стало весело. Я перебежал на ту сторону улицы и остановило такси.
До самолета оставалось еще пять или шесть часов, и я решил, что успею навестить Китайца. Эта мысль мне пришла в голову, когда на меня наезжал BMW. Именно когда его колеса шли по направлению к моей голове, я подумал, что хорошо бы его повидать. Не знаю, почему я так подумал. Потом мне казалось, что колеса не доехали до меня именно потому, что я нечаянно подумал о Китайце. Я тогда понял, что Китаец, взявшийся непонятно откуда, встал между мной и машиной, и от этого она не дошла до меня несколько сантиметров, но тогда я особенно не останавливался на этой мысли. Все шло само собой, я был тут словно не при чем. В общем, я должен был его повидать.
Через час я вылез из машины, попросил водителя подождать и пошел к дому владельца самых северных чайных плантаций в мире. Здесь, наверху, тоже был дождь, зонта у меня не было, и пока я дошел до дома, на мне не осталось ни одной сухой нитки.
Двери дома были открыты, во дворе валялись пустые коробки и упаковочный материал. Рядом с сараем стоял Китаец. Видимо, он стоял тут не первый день – остатки лака, покрывавшие его лицо и руки совсем потускнели, дерево отсырело, и вид у него был неважный. Я подошел к нему поближе. На столике лежал промокший листок бумаги, который от сырости сразу же расползся у меня под пальцами, но я не стал особенно расстраиваться, потому что он был пустой. Я подумал, что Китайца теперь вряд ли можно будет починить. Еще я подумал, что всего за одну неделю какой-то невидимый, но грозный язык взял и слизал Клавдию, трущобы за зеркальными стеклами, а теперь и бизнес «самого северного чая в мире».
Делать было нечего, надо было возвращаться. Но что-то мешало мне уйти. Я стоял под дождем рядом Китайцем, понимая, что идти, в общем-то, некуда. Вода текла у меня между лопаток, но мне здесь было хорошо, и, может быть, я впервые почувствовал себя на своем месте. Сейчас, когда все тут было разорено и разбито, а Китаец сломан, мне почему-то стало легко и просто. Не знаю, сколько мы там с ним простояли, я, кажется, заплакал. Потом поцеловал его в мокрую макушку, чувствуя на губах сырую твердость мокрого дерева, и пошел вниз, к машине.
У выхода на посадку собралась толпа народа. Вылет задерживали на полчаса, и я пошел выпить кофе. Кофе был хороший, и я пил его маленькими глотками. Рубашка так и не высохла, я еще пару раз попадал под дождь, меня знобило, и я подумал, что надо бы пойти поискать в магазинчиках новую и переодеться, но потом решил плюнуть.
Авдотью я видел несколько дней назад. Я сидел и пил кофе в каком-то вечернем ресторанчике у моря, играла ритмичная музыка, и часть посетителей танцевала. Среди танцующих я разглядел очень красивую высокую девушку. Рядом с ней был мужчина, и, судя по всему, им было весело. Я хотел подойти, но потом раздумал. Мне стало казаться, что я неожиданно попал в чужую историю и теперь подглядываю за ее участниками. Я так и не понял, видела меня тогда Авдотья или нет.
И еще я думал, почему Филипп перед отъездом сказал, что Авдотья испугалась. Чего могла испугаться такая девушка, как она? Ведь я сам был в нее почти что влюблен. Непонятно, что он имел в виду.
Хотя, кажется, я догадываюсь. Мне самому бывало иногда рядом с ним не по себе, несмотря на все его обаяние. Я в такие минуты чувствовал, что Филиппа на его пути никому не остановить, что у него в крови таится что-то опасное, что-то непривычное для окружающих, то, что заставляло его идти до конца по видимому только ему следу, повинуясь внутреннему магниту, и никуда не сворачивать. В нем чувствовалась исчезающая порода. Он был из тех, кто тянется к далекому свету, который одному ему виден, так же, как хищник выслеживает свою жертву, но с той только разницей, что жертвой ради этого света становится он сам, и в этом таится его загадочная сила. Но тут следовала какая-то забавная фраза, глаза его сверкали и словно убеждали тебя, что ты здесь самый лучший, самый желанный и самый незаменимый.
Я сидел с кофе, поглядывая в сторону очереди на посадку. Пассажиры все почему-то стояли над своим багажом, хотя времени до выхода было еще много. А я сидел со своим кофе, и меня трясло все сильнее, и я ничего не мог с этим поделать. Странно, но мне постепенно стало даже приятно оттого, что меня так трясло. Я только опасался, что чашка вылетит у меня из рук и разобьется к черту, вот как меня колотило.
Я думал про того человека, который писал стихи вместо Китайца и отсылал их Клавдии, про то, что хорошо бы с ним как-нибудь познакомиться, но ведь у каждого своя судьба, сама по себе.
Я иногда восхищаюсь тем, что могло произойти, но не произошло, куда больше, чем тем, что произошло на самом деле. Как бы это сказать. В непроизошедшем есть своя фактура, свое действие, своя абсолютно чистая и незамутненная суть.
Если бы я смог, я бы создал такую игру, где учитывались бы не ходы, а отказ от них. Где партия засчитывалась бы и оценивалась не по количеству остроумных и просчитанных ходов, заставляющих противника признать свое поражение, а по количеству разрастающихся с каждым ходом несыгранных комбинаций. Я бы присуждал победу тому, у кого они были бы более многочисленными, более виртуозными, более ценными.
О проекте
О подписке