Согласно концепции техно-гуманитарного баланса, сформулированной А. П. Назаретяном[9], закон возник как реакция социальной культуры на образование громадных человеческих агломератов – древнейших цивилизаций, зарождавшихся по берегам великих рек: Нила, Хуанхэ и Янцзы, Тигра и Евфрата, Инда и Ганга. В ограниченных (родовых, племенных) человеческих популяциях универсальных законов не требовалось – достаточно было традиции, передававшейся устно из поколения в поколение. Каждый охотник и так знал, что, загнав добычу, он обязан поделиться ею с соплеменниками, иначе ему грозит жестокая кара, во многих случаях – изгнание или смерть. Только с появлением необозримых «цивилизационных машин», исчисляемых десятками и сотнями тысяч людей, возникла необходимость в письменных операторах, которые были бы одинаковы во всем пространстве такого разноплеменного человеческого сообщества. Древнейшими из них являются законы Хаммурапи, правителя Вавилона, созданные в конце второго тысячелетия до нашей эры.
Представление о справедливости появилось значительно позже. В сознании первобытного человека, точно так же как и в сознании человека древней рабовладельческой деспотии, должное и сущее совпадали: мир мог быть трагическим, но он не мог быть никаким иным, собственное положение могло казаться человеку ужасным, но воспринималось оно как несчастье, а не как вопиющая несправедливость. Это была просто наличная данность, неизбежность, формируемая волей богов. Даже Аристотель, специально анализировавший справедливость, рассматривал ее в значительной мере как воздаяние, то есть как награду человеку за подвиги или труд, а вовсе не как метафизический принцип, обусловленный самим фактом человеческого бытия.
Ситуация принципиально изменилась с появлением христианства. Провозгласив равенство всех людей перед Богом, объявив, что для спасения души не имеют значения ни национальность, ни знатность, ни статус, ни накопленные богатства, христианство породило тем самым сначала идею социального равенства, универсальную в своей божественной простоте, а затем как следствие – представление о «врожденных правах», которыми обладает любой человек просто в силу своего статуса человека. Должное и сущее были, таким образом, разведены, и несовпадение их стало восприниматься как несправедливость. Вся последующая история европейской цивилизации есть фактически «распаковка» этого метафизического канона, медленное сближение сущего с должным, которое осуществлялось через соответствующие законы. То есть закон в европейской цивилизации – это соотнесение христианских ценностей с реальной действительностью.
Между законом и справедливостью сразу же сложились очень трудные отношения. Считается, что закон, по крайней мере в теории, есть выражение справедливости. Однако хорошо известно, что на практике это не так. По закону можно разорить тысячи и даже миллионы людей, присвоить чужое, оправдать заведомого преступника.
В середине 1990-х гг. в Соединенных Штатах прогремел так называемый процесс Симпсона. Известный спортсмен был обвинен в преднамеренном убийстве своей бывшей жены и ее приятеля, совершенном из ревности. Несмотря на множество весьма красноречивых улик, в частности окровавленные перчатки, найденные полицейскими, обвиняемый был оправдан, поскольку защита оказалась значительно квалифицированней обвинения. К тому же на процесс повлияли и расовые аспекты: Симпсон был чернокожим, а жертвами – белые американцы. Не будем подменять собой суд, не будем выносить здесь гневный «публицистический приговор», но ведь вполне возможно, что человек, действительно совершивший убийство, избежал наказания именно благодаря формальным законам. Ситуация для цивилизованного общества парадоксальная: «все знают», что совершено тяжелое преступление, а ничего сделать нельзя. Характерно, что когда то же самое дело слушалось затем не в уголовном, а в гражданском суде, то Симпсон был единогласно признан виновным и приговорен к штрафу в 33,5 млн долларов.
Впрочем, не обязательно обращаться за примерами к Западу. Их вполне достаточно в нашей стране. Скажем, приватизация, осуществленная в ходе реформ 1990-х гг., в результате которой основные богатства России были сконцентрированы в руках небольшого количества олигархов, возможно, и будет за давностью лет признана законной, но она никогда не станет признанной справедливой. То, что, по крайней мере условно, принадлежало всем, вдруг стало принадлежать немногим.
Теоретически справедливость стоит выше закона. Она представляет собою то, к чему закон должен непрерывно стремиться. В этой взаимной целостности у закона заведомо подчиненная роль: ведь еще в Новом завете сказало было, что «суббота для человека, а не человек для субботы» (Мк 2:27). Однако, как это часто бывает с социальными механизмами, обряд постепенно становился важнее веры, средства вытесняли собою цель, которая отходила куда-то за задний план.
Очевидное несовпадение закона и справедливости вызвало к жизни такое явление как суд присяжных. Идея выглядела вполне разумной: обыкновенные граждане, вовсе не склонные к юриспруденческой казуистике, заслушивают по выработанной процедуре аргументы обвинения и защиты и далее, исходя из жизненного опыта, из своих убеждений, решают, виновен обвиняемый или нет. Тем самым формальное правосудие корректируется здравым смыслом, который, заметим, более тяготеет к справедливости, чем к закону.
Последнее очень ярко проявилось на знаменитом процессе Веры Засулич, где член подпольной организации, стрелявшая в петербургского градоначальника Трепова и тяжело ранившая его, то есть очевидно нарушившая законы Российской империи, была оправдана по суду, поскольку присяжные, подхваченные общественным настроением, настроенным против произвола в российских тюрьмах, поставили в данном случае справедливость выше закона.
Этот процесс продемонстрировал все недостатки данного механизма. Будучи не в состоянии квалифицированно оценить весомость и доказательность представленных на суде улик, плохо улавливая юридические аспекты проблемы, присяжные воспринимают в первую очередь драматическую сторону судебного действа. Апелляция обращена не к доказательной базе, а скорее к эмоциям: суд превращается в некий спектакль, где реальная вина подсудимого значения уже не имеет – важны режиссура, эффектные сцены, речи прокурора и адвоката. «Николай Иванович в эти дни должен был выступать в суде… Его речь в защиту жены акцизного чиновника Ладникова, Зои Ивановны, зарезавшей ночью, в постели, на Гороховой улице, своего любовника, сына петербургского домовладельца, студента Шлиппе, потрясла судей и весь зал. Дамы рыдали. Обвиняемая, Зоя Ивановна, билась головой о спинку скамейки и была оправдана. Николай Иванович, бледный, с провалившимися глазами, был окружен при выходе из суда толпой женщин, которые бросали цветы, взвизгивали и целовали ему руки»[10].
Фактически о том же говорится и в «Американской трагедии» Драйзера, где обвинительный результат достигается в значительной мере за счет «постановочной сцены»: драматического чтения прокурором писем погибшей девушки, которые сами по себе доказательного значения не имеют. Причем, чтобы усилить эффект, прокурор тщательно готовит декорации этого действа, выбрав для него время, когда окна в зале суда озарены светом закатного солнца. А как можно манипулировать теми же присяжными, скрытно дергая за определенные ниточки, убедительно показывает Джон Гришэм в романе «Вердикт»: один из присяжных, владеющий техникой психологического влияния, поворачивает мнение остальных в нужную ему сторону.
Подобная «режиссура», конечно, не есть изобретение XX века. Ее использовал еще Цицерон, который во время защитительной речи мог, например, заливаясь искренними слезами, взять на руки маленьких детей обвиняемого, чтобы несчастным их видом растрогать судей. Не случайно Гесиод за шестьсот лет до этого предупреждал, что красноречие – одно из самых опасных человеческих качеств: хороший оратор может убедить людей в чем угодно.
Все это, разумеется, не означает, что суд присяжных никуда не годится. Как инструмент реального судопроизводства он достаточно эффективен и, вероятно, будет существовать еще очень долго. Просто к нему в полной мере приложима характеристика, которую в свое время Черчилль дал демократии. Демократия, считал он, вещь отвратительная, но, к сожалению, ничего лучше человечество пока не придумало.
Расхождение закона и справедливости, выраженное разной юридической аранжировкой Запада и России, имеет, помимо всего, внятную метафизическую основу. Еще на заре христианства отцы церкви, осмыслявшие связь идеалов веры с практикой обыденной жизни, пришли к мнению, что «вынужденная добродетель» таковой не является. Если человек совершает добрый поступок по принуждению, то этот поступок ему в спасение души не засчитывается. Значение имеет лишь то, что человек совершает по собственной воле. Именно для того свобода воли, свобода выбора между добром и злом дана ему Богом. В этом смысле следование закону является «вынужденной добродетелью», поскольку совершается большей частью под страхом неизбежного наказания. Следование же справедливости, часто сопряженное с различными социальными рисками, является исключительно добровольным и потому наращивает бонусный капитал спасения.
Это метафизическое различие было структурно и мировоззренчески закреплено в XI веке после раскола христианской церкви на западную и восточную. В полном соответствии с доктриной императора Иоанна Цимисхия (провозглашенной, правда, несколько раньше), который, в свою очередь, разделил сферу законности на «небесную» и «земную»: одна заботится о душах людей, другая – об их телах[11], католическая церковь взяла себе «земную» законность, а православная церковь – «законность небесную», иначе говоря – справедливость. В течение значительной части Средневековья римские папы обладали чрезвычайно высоким авторитетом в делах светской власти. Они разрешали споры императоров и королей, утверждали границы владений и международные договоры, прекращали войны, благословляли браки, осуждали или, напротив, поддерживали политику государей, признавали или не признавали легитимность европейских династий. Буллы и энциклики пап считались обязательными для исполнения. На светских земных законах лежал, таким образом, отблеск Божественного волеизъявления.
В России дело обстояло иначе. Оставшись в византийской традиции, где церковь являла собой единое целое с государством, образуя так называемую симфонию, русская православная церковь не обрела, в отличие от католической, источника светской власти. Русские патриархи могли в зависимости от обстоятельств иметь большее или меньшее влияние на государственные дела, могли что-то в действиях власти открыто или тайно не одобрять, но не могли издавать законы, вторгающиеся в светский мир.
Произошло принципиальное размежевание: «земные законы» в России принадлежали исключительно государству, ответственность за них несло только оно, а церковь, пусть даже поддерживая государство, следовала «законам небесным», которые, естественно, отличаются от земных. Или она, по крайней мере, напоминала, что такие законы в высоких сферах все-таки существуют. Русский поэт имел полное право воскликнуть: «Но есть и Божий суд, наперсники разврата! / Есть грозный суд: он ждет; / Он не доступен звону злата!»… То есть апеллировал он как к высшей инстанции не к власти земной, которая преходяща, а к власти небесной, пребывающей вечно. Это, заметим, совершенно иной архетип, иная константа сознания, рождающая, в свою очередь, совершенно иные образцы социального поведения.
В результате сформировались три разных пути инсталляции законов в реальность и, что не менее важно, три разных способа отношения к ним. Первый путь – американский. Первопроходцы, в основном религиозные диссиденты, заселявшие Новый свет, приходили на пустынные земли, где никакой власти не было, сами создавали себе законы и сами учились их соблюдать. Источник законов – народ. Второй путь – европейский. Пустынных земель в Западной Европе практически не было, но здесь, как мы уже говорили, произошло разделение светских и церковных властей. Между ними образовался политически перспективный зазор, внутри которого начали складываться элементы городского самоуправления.
Магдебургское право, возникшее в XIII веке, стало основой будущего гражданского общества. Причем для защиты своих законов от графа или барона город мог обратиться к епископу, а для защиты от произвола епископа – к графу или барону. Источником законов в Европе стали, таким образом, и власть, и народ. В России же, где государство и церковь не были разделены, источником законов всегда была только власть, что в конце концов и было официально провозглашено в кодифицирующих документах 1832 года: «Империя Российская управляется на твердых основаниях положительных законов, учреждений и уставов, от самодержавной власти исходящих».
Народ в формировании законов никогда участия не принимал, и потому в народном (национальном) русском сознании закон всегда рассматривался как нечто чуждое, необходимое не людям, а исключительно власти. Этим, по крайней мере отчасти, можно объяснить и высокий уровень коррупции, исторически свойственный России: законов, спущенных сверху, русский человек в принципе не понимал и пытался их обойти всеми доступными способами. Этим же объясняется, вероятно, и специфика нашего национального правового сознания: «суровость российских законов компенсируется их неисполнением»[12].
Интересно, что даже в предельно формализованную, бюрократическую эпоху «застойного социализма» советские люди категорически избегали обращения в суд, пытаясь решать бытовые коллизии путем частных переговоров. Да и как можно верить в законы, которые сурово карают за взятые с колхозного поля «три колоска», не менее сурово, вплоть до тюремного заключения, за опоздание на работу или за то, что человек не стоит у металлорежущего станка, а пишет стихи, что продемонстрировала судьба Иосифа Бродского.
Историческая дилемма здесь предельно ясна «Либо власть обретает свою легитимность в законе, либо закон онтологизируется властью. История Запада – история борьбы права с иерархией, которая завершается победой права… Однако византийская (читай: российская. – А. С.) законность никогда не перерастает в Право с большой буквы. Она подчинена задачам и велениям Власти».
Разница метафизических качеств России и Запада, исторических форм национального правового сознания породила и разницу этических операторов, регулирующих создаваемые ими социально-мировоззренческие пространства В Европе, где благодаря дистанции светских и духовных властей был развит феодализм, суть которого – в определенной автономии феодала и от светского, и от духовного сюзерена, таким оператором стала честь. В России, где феодализм был редуцирован тиранической государственной властью, таким оператором стала совесть.
Отличие этих понятий весьма существенное. Честь защищает независимость личности, ее суверенность вместе со всем, что данной личности принадлежит, в частности отсюда и вырастает неприкосновенность частной собственности. Совесть, напротив, выходит за пределы отдельной личности и акцентирует ее принадлежность не только себе, но и другим.
Иными словами, честь защищает свое, а совесть – чужое. Честь выделяет социальное положение человека, совесть – его божественный статус. Честь защищается сначала законной силой, а потом – силой закона. Совесть – принадлежностью человека к тому, над чем земные законы не властны.
Совесть можно также определить как реакцию человека на несправедливость, пусть даже эта несправедливость закреплена государственными установлениями. Носителем совести стала в России интеллигенция, которая сыграла в истории нашей страны чрезвычайно важную роль.
Подчеркнем, поскольку это принципиальный момент, отличие интеллигенции, страты, специфической именно для России, от страты интеллектуалов, более характерной для Запада. У обеих страт много общего – это прежде всего образованность и креативность. Однако для интеллигенции обязательно наличие еще одного качества, которое для нее является фундаментальным и которое можно определить как этос – этическое самоопределение. На бытовом языке это называется порядочностью. Интеллигент не совершает этически некрасивых поступков, даже если эти поступки законом разрешены. Интеллигент не может молчать, если на его глазах совершается явная несправедливость. Причем данное качество, несомненно, доминирует над другими. Именно оно конфигурирует структуру поведения и высказываний. Очень точное определение дал в свое время профессор М. С. Каган: «Интеллигент – это образованный человек с больной совестью». Круг, таким образом, замыкается. Не гнозис, а этос, не знание, а мораль, не формальное соблюдение правил, а – справедливость.
О проекте
О подписке