– Понятно. Он оборотень, он взрослый мужик, он впятеро сильней каждого из нас, на нём броня. Он движется бесшумно, всё слышит и всё видит. И мы собрались на него охотиться. Хорошая затея.
– Не охотиться, – поправил Кирьяк. – Проучить. Это другое.
– А если он всё чует – почему не почуял тебя, пока ты за ним подглядывал?
– Потому что, – ответил Кирьяк, – он был поглощён кузнецовой дочкой. Смотрел только на неё, и слушал только её речи. Ты становишься таким же, когда её видишь.
– Это тут ни при чём, – сказал я, обозлившись.
– Хватит вам, – оборвал Митроха. – Слушайте теперь. Я был женат на ведьме и про нелюдей знаю довольно всего разного. Они сильней нас, это правда. Но устроены так же. У них есть сердце, печень и прочая требуха. У них красная кровь, а в голове – мозговые узлы. Они, как и птицы, все разные: есть смелые и умные, наподобие воронов или орлов, а есть – поглупей, вроде кур или чаек. Они не болотная нежить, вроде мавок или шишиг. Они не зависят от луны. Их можно убить, можно покалечить, можно отвадить – если знать, как. Давайте решать, чего мы хотим. Убить – хотим?
– Нет, – хором ответили мы с Кирьяком.
– Изломать? Ранить? Кровь пустить?
– Нет.
– Тогда что?
– Поймать, – уверенно ответил Кирьяк. – Пригрозить и взять клятву: чтоб ушёл и не возвращался.
– Так, – сказал я.
– То есть, отвадить? – уточнил Митроха.
– Да, – снова хором ответили мы.
– Тогда, – сказал Митроха, – ты, Кирьяк, иди в дом кузнеца. Зови сюда старших дочерей. Поговорим с ними. Если хотят помощи – пусть всё бросят и приходят.
Кирьяк недовольно засопел.
– Не могу, – сказал, пряча глаза. – Рубахи-то нет у меня. Стыдно же. Я не раб и не вор. Как я без рубахи на люди пойду?
Тогда я молча снял с себя рубаху и протянул.
Друг мой рыжий благодарно посмотрел, оделся (рубаха была ему коротка и узка в плечах) и тут же бесшумно канул меж ореховых кустов, а старик посмотрел ему вслед и вздохнул.
– Дурни вы, – пробормотал. – Идёте туда, куда причиндал кажет.
– А ты куда идёшь? – спросил я.
– Я, – ответил Митроха, – давно пришёл. Только ты не поймёшь. Иди, волосья намочи и пригладь. Бабы придут, а ты лохматый; нехорошо будет.
Сестёр звали Глафира и Лукерья. Я впервые видел их вблизи.
Чтоб не срамиться голым, набросил на плечи пустой чувал и выглядел, наверное, ушкуйником, лиходеем с большой дороги.
Девкам, впрочем, было всё равно: едва сев у нашего костра, обе заплакали.
Старшая – кровь с молоком, уже начинающая перезревать, – всё кусала полные губы, комкала платок в сильных пальцах и поправляла ожерелье на мощной груди. Кирьяк откровенно пожирал её глазами. Средняя, наоборот, была худая, остроносая, заметно, что вредная – но с заманчивым обещанием во взгляде и в жестах.
Если б я не видел Марью – я бы ухлестнул за средней, Лукерьей; сказать по чести, предпочитаю худеньких. А крупных, наоборот, всегда побаивался. Может, оттого что сам не богатырь.
Обе сестры, понятно, друг дружку не слишком любили, но уважали: когда одна начинала говорить, вторая замолкала.
И обе были живые, прямые, ладные, с тугими длинными косами. Красиво одеты, брови и глаза чуть подведены углём: не девки, а дорогие подарки.
У обеих на поясах висели малые ножи с дорогими резными рукоятями – что, в общем, было не совсем обычно для молодых девок, но объяснимо для дочерей кузнеца.
От духоты обе взмокрели и ядрёно пахли.
С собой принесли угощение: краюху хлеба и мёда малый туесок. Митроха, седой вахлак, это дело тут же стал уминать, а мы с Кирьяком воздержались, чтоб выглядеть перед гостьями солидней и суровей.
Митроха задавал вопросы, – сёстры отвечали, не чинясь и не робея.
Голоса у обеих были звучные, а манера беседы – приятная, степенная, меж простых людей редкая.
Да, они пытались поговорить с Марьей. Но она не желала ничего слышать. Птиц любила с детства, и игрушки были всё птички, деревянные да тряпичные. Как зима – снегирей и синиц подкармливала. Не ела ни курицу, ни тетерева. А для первого в своей жизни летнего гульбища сшила себе кафтан голубки; четыре ночи не спала, пальцы иглой исколола. Немудрено, что потеряла голову от Финиста-сокола.
Сообразив, что упрямую глупынду не убедить, сёстры честно предупредили, что всё расскажут отцу. Марье было нипочём. Отец выслушал, поразмышлял, но в оборотня не поверил, – человек железного дела, он верил только в силу молота и в огненный жар горна. Однако дочь запер без жалости. Марья была последыш, любимая, во всём на мать похожая; кузнец с неё пылинки сдувал.
Но оборотень проник не в дверь – в окно.
Случилось ли у них честное дело – старшие сёстры не знали, но надеялись, что нет.
– Мы бы поняли, – сказала старшая, и взглядом обласкала Кирьяка, а тот, понятливый хлопец, ухмыльнулся браво.
– К волхву ходили? – спросил Митроха, дожёвывая хлеб.
– Разумеется, – ответила средняя, таким тоном, что я понял: она самая умная из трёх, и самая недовольная судьбой. – А что волхв? Он – старый. Посоветовал чеснок над дверью повесить. Тоже мне, совет! Ещё, сказал, верное средство – дождаться неудобных дней, и вымазать нечистой кровью порог дома… – Тут средняя переглянулась со старшей, и обе, через слёзы, обменялись стеснительными смешками. – А нам некогда ждать неудобных дней, у нас каждая ночь – как последняя…
– А если к ведуну? – предложил Митроха. – Отшептать? Отворот поставить? Пробовали?
– Чтоб поставить отворот, – сказала средняя, – надо добыть прядь волос, или кусок ногтя, или хоть пуговицу. А у нас ничего нет. Только вот это.
И средняя, опять переглянувшись со старшей, сунула длинную тонкую руку в свою торбу, и положила перед нами на траву такую штуку, что Митроха, разглядев, обмер, и непрожёванный хлеб вывалился из его рта.
Это была скованная из бронзы труба длиной в локоть, сплошь изузоренная, тончайшей работы.
С обеих торцов трубу запечатывали полированные, радужно отливающие хрустальные стёкла.
– Попробуй, – предложила Глафира, и протянула трубу Кирьяку. – Подними концом в небо, а в другой конец одним глазом гляди.
Кирьяк поглядел, нахмурился; помедлив, молча отдал мне.
Такой сложной и искусной приспособы я никогда не видел, и даже испугался; прежде чем взять в руки, торопливо отогнал большим пальцем нечистых духов.
Направил трубу одним торцом в небо, в другой торец – посмотрел.
По неумению и незнанию направил дальний торец прямо на солнце – и яростный свет ударил меня в глаз, обжёг, словно шмель укусил.
Я закричал, испугался, отшвырнул трубу, зажал глаз ладонью.
Старый Митроха захохотал надсадно; я бы ударил его, в приступе досады, но ничего не видел.
– На солнце смотреть нельзя, – мягко сказала Лукерья. – Сейчас пройдёт. Иди, водой смочи.
Но я, конечно, никуда не пошёл, слишком был изумлён. Однако глаз сам собой отдохнул, и спустя время я уже мог им видеть.
Стыдно было показывать слабость перед красивыми девками. Отмолчался.
Мы долго рассматривали трубу, глядя то с одного конца, то с другого, то на свет, то против света.
– Подзорные стёкла, – важно сообщил Митроха. – Можно видеть то, что недоступно простому глазу. Это его вещь? Оборотня?
– А чья? – спросила Лукерья. – Он Марье оставил, для забавы. Сказал, заберёт, как вернётся.
– Ладно, – сказал дед Митроха, снова умело взяв главенство в разговоре. – Всё, что вы сообщили, нам очень поможет. Спрошу напрямик: в чём его слабое место?
Сёстры в третий раз переглянулись.
– Марья, – сказала старшая. – Вот его слабое место.
– Она ему по нраву, – добавила средняя. – Мы всё сами видели. Любовь там, настоящая.
И таким тоном она произнесла это мягкое, горячее, сырое слово, так приподняла подкрашенные тонкие брови, что мне стало неудобно: девка тосковала по своему счастью и не стеснялась.
Митроха снова потянулся к мёду, – хлеб уже сточил, теперь обмакнул палец, облизал, едва не чавкая.
Тут до меня дошло, что он намеренно изображает дикого охламона, чтобы мы с Кирьяком – двое молодых – выглядели, с ним рядом, выигрышно, блестящими молодцами.
– А зачем, – спросил он, – такой сильный оборотень шастает к малой девчонке? Что в ней такого? Чем она его подманила?
Вопрос повис. У каждого был свой ответ. У сестёр – свой, у меня – свой.
Но никто ничего не ответил, ни я, ни сёстры. Митроха вздохнул.
– Добро, – сказал. – По обычаю, предлагаю подумать, как решить дело миром.
– Никак, – сказала средняя. – Пытались уже.
– Он ведь и сам не хочет биться, – продолжал Митроха, и кивнул на Кирьяка. – Он ударил нашего друга всего один раз. Не ранил, оглушил только. А потом ухватил – и по небу к нам принёс, и сбросил осторожно. Дал понять, что он нам – не враг. Думайте, девки. Может, не трогать нелюдя?
– Не выйдет, – ответила старшая. – Волхвы знают – весь город знает. Позора не миновать.
– Если нелюдь утащит Марью, – добавила средняя, – что скажут люди? Что мы, родные сёстры, всё видели – и смолчали? Не воспротивились?
– Вы богатые, – сказал я. – Богатым на пересуды плевать. Найдёте женихов в других городах.
Средняя, Лукерья, прожгла меня взглядом.
– При чём тут женихи? – трудно выговорила она, и подобрала колени к груди. – Ты думаешь, мы кто? Течные сучки? Мы – за сестру боимся! И за отца тоже! Мать умерла – он еле пережил! А если Марья пропадёт – что с ним будет?
Мне опять стало стыдно, я пробормотал извинения и отвернулся.
И подумал, что совсем, насквозь огрубел, скитаясь по разным землям в компании таких же грубых приятелей, и разучился вежливым речам; глумила, называется. Настоящий глумила с девками говорит тихо и складно, и улыбается, и шутки шутит.
Но стыд для того и дан человеку, чтоб себя менять, исправлять и к лучшему настраивать. И я, подняв глаза на Лукерью, извинился повторно, и дождался-таки короткой ответной улыбки.
Всё-таки они были хорошие девки, правильные, – и поступали как положено и заповедано. Пытались уберечь родную душу от непоправимой ошибки.
И мы сговорились, что этим же вечером, на закате, явимся в дом кузнеца и будем пробовать изловить страшного гостя. И в этом деле сёстры нам дадут полную поддержку. Впустят и помогут.
Сёстры ушли, забрав с собой трубу с подзорными стёклами. Старшая на прощанье так улыбнулась Кирьяку, что я от зависти едва не скрипнул зубами.
Дед Митроха наконец добрал из туеска последние капли мёда и пошёл к реке умыть руки, а как вернулся, – сказал веско, сипло:
– Перемотайте обувь. Айда в город. До заката надо всё успеть.
– А чего нам в городе? – спросил Кирьяк.
– Втроём не справимся, – ответил Митроха. – Наймём птицеловов. Серебро при вас?
Снова пришлось прятать бубны в чаще, заваливать ветками, отмахиваясь от злых комаров.
Снова у привратной башни, в толкотне, в рёве быков и блеянии коз, мы сунули охраннику малую мзду, чтобы пропустил без вопросов.
Охранник презрительно глянул на меня, набросившего на голые плечи драный, штопаный мешок, – но ничего не сказал, сделал небрежный жест: проваливайте, пока целы.
Снова шли втроём, толкаясь в густой толпе озабоченных и праздных, молодых и старых, весёлых и угрюмых, чистых и замаранных.
Но поскольку я уже дважды побывал в Резане, причём побывал один раз трезвым, а второй раз – пьяным, то теперь ощущал себя местным жителем, и шагал, как прочие, уверенно и шустро, плечом вперёд. И с наслаждением понимал, что выгляжу – пусть и полуголый, прикрывшийся драниной, – настоящим горожанином, коренным резанцем. Затем, когда преодолел, следом за товарищами, половину пути, вдруг сообразил, что большинство тех, кто составляет уличную толпу, – такие же, как и я, пришлые гости, ловко изображающие коренных. Это легко читалось во взглядах, в выражениях лиц, в гордых, но чуть натужных ухмылках. Коренные резанцы были в меньшинстве. Они не шатались меж заборов, праздно попирая деревянные настилы, – они сидели по домам, по лавкам, по кружалам, они занимались делом, собирали куны, лысые и новые, новгородские и каширские, – с таких, как я. Это понимание развеселило меня и придало уверенности; если я вошёл в ворота робким новичком, то на площадь ступил упругим шагом старожила.
Далее Митроха потащил нас в сторону торговых рядов, и первым делом, сразу при входе, мы купили Кирьяку рубаху из крепкой вотолы, самую простую и самую дешёвую, поскольку куны наши все вышли; осталось только заветное, тяжко заработанное серебро.
Мою рубаху Кирьяк вернул мне.
В обновке он предстал красавцем, каких мало. И я порадовался за него, посмеялся даже.
Знали бы вы, как хорошо бывает порадоваться за любимого и верного товарища – много слаще, чем за себя.
Подступал вечер, зной становился нестерпимым; я обливался по́том. Над плетёными, глиной промазанными, односкатными навесами, над жаровнями, над котлами с варёной требухой, над лохматыми и причёсанными головами, над разноцветной, гомонящей разными языками толпой реяло мутное марево.
Многие торговцы уже сворачивались, прятали товарец в мешки, чувалы, короба и корзины, укрывали дерюгами, увязывали кожаными и конопляными шнурами-верёвками. Но большинство собиралось стоять до темноты: место в торговом ряду обходилось в немалую цену, и если уплатил и встал – надо стоять, выжимать прибыток, иначе какой смысл.
Бабы и девки, одна другой краше, толкались у прилавков, мяли подушки, теребили полотенца, перебирали костяные гребни, вертели в белых руках глиняную и деревянную посуду. В это время года – ближе к середине лета – наступал черёд хлопотать молодым хозяйкам. Выйдя по весне замуж, они теперь с законным наслаждением обустраивали по своему разумению горницы, обзаводились утварью. У большинства заметны были округлившиеся животы: замуж вышли в конце весны, но с женихами сошлись раньше свадьбы – эти приценивались к детской одежде, к одеялам-покрывалам; ходили по двое-трое, с подругами, с матерями; улыбались, жеманились, бранились, обмахивались цветными платками.
Под ногами путались огромные сытые коты.
Некоторые бабы, постарше и побойчей, оглядывались на моего рыжего друга, благосклонно улыбались: на такого ясноглазого, плечистого, да широким ремнём опоясанного, да конопатого, словно золотом обсыпанного, да в новой рубахе, – нельзя было не заглядеться.
Эх, ему бы в масть к рубахе новые портки, да хорошие сапоги, подумал я.
Миновав скобяные, гончарные, ткацкие, древодельные, скорняжные лавки, мы прошли пустой мясницкий ряд, где всё уже было закрыто и убрано, и только мухи жужжали над пропитанными кровью колодами рубщиков, и столь же пустой калашный ряд, где ещё веяло сладким духом свежевыпеченных караваев, от которого у меня узлом скрутило нутро. Но летом даже в богатом городе Резане хлеб был не всем по мошне.
Птицеловы – двое – сидели отдельно. Жгли в малой жаровне еловые ветки, чтоб не отвращать прохожих запахом птичьего помёта.
О проекте
О подписке