Читать книгу «Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения» онлайн полностью📖 — А. М. Ренникова — MyBook.
image

II

Взаимоотношения между учениками и преподавателями – весьма сложный вопрос. Казалось бы, добрый и ласковый преподаватель должен пользоваться всеобщей любовью и уважением учащихся, а суровый и строгий вызывать отталкивание в чуткой детской душе. Между тем, эта самая чуткая детская душа совсем не так проста, как кажется. Любовь без чувства ответственности за свои поступки, как и чувство ответственности без любви, не создают нормальных отношений между учителем и учеником. Дети легко всем сердцем привязываются и к людям, и к животным, но это не мешает им с любовным интересом обрывать мухам крылышки.

Вот, у нас за мое время было два преподавателя французского языка: один очень строгий, другой очень добрый. Строгого, конечно, боялись, на уроках никогда не шалили. Но какое было для всех удовольствие – сделать ему какую-нибудь гадость! Как-то раз в одном из младших классов излагал он спряжение глагола avoir в прошедшем неопределенном: passé indéfini. И когда дошел до выражений nous avon eu, vous avez eu, в классе послышался подавленный смех.

– В чем дело? – раздался с кафедры мрачный голос.

– Ничего, – храбро ответил кто-то. – Нам показалось интересно, что «мы имеем зю»…

Прошло некоторое время – и за суровым французом прочно установилась кличка «Зю». Зю пришел, Зю ушел, Зю пожаловался директору… Когда преподаватель шел тяжелой походкой по коридору, какой-то невидимый враг кричал ему вдогонку из-за угла: «Зю»! Когда, по окончании уроков, учитель выходил из здания гимназии из окна пансиона он слышал любезное приветствие: «До свиданья, Зю!» Кроме того, на стенах гимназии, во дворе, на пристройках, на некоторых домах города, на здании Оперы, на цирке, даже на дворце наместника красовались сделанные неизвестной рукой огромные надписи мелом «Зю». Подученные нашими гимназистами, уличные торговцы-кинтошки на Головинском проспекте при встрече с французом дружелюбно кивали ему головой и говорили: «Мое почтение, господин Зю». Дело дошло до того, что Зю в конце концов знал почти весь Тифлис, и даже не только Тифлис, но и все Закавказье: некоторые приходящие ученики нашей гимназии время от времени отправлялись на вокзал железной дороги и там, на товарных вагонах, под таблицей «сорок человек или восемь лошадей» писали мелом две огромные буквы «ЗЮ».

Таковым был единодушный ответ нашей гимназии на непомерную строгость и черствость нелюбимого француза. А как обращались мы с французом другим, добрым и ласковым?

Во время его уроков все чувствовали себя легко, вольно, уютно. Каждый занимался своим делом. Кто хотел, читал. Кто хотел, писал. Кто хотел, не читал и не писал, а просто мечтал. Шалуны же, из любви к милому преподавателю, давали волю своему юмору и своей многосторонней изобретательности. Когда этот добрый старший товарищ рассказал классу, что он боится мышей, услужливые детки принесли в класс двух мышей, посадили их в ящик кафедры, который француз обыкновенно выдвигал, чтобы достать оттуда свой учебник… И когда мыши выскочили из выдвинутого ящика, началось длительное развлечение: весь класс с радостными кликами гонялся за мышами, а перепуганный француз стоял на стуле и напряженно следил, чтобы эти отвратительные животные случайно не кинулись к нему и не взобрались по ногам под сюртук.

В другой раз наши пансионеры сделали специально для своего друга-француза чучело из одеял и подушек и нарядили его в гимназический мундир; на подушку, изображавшую лицо и разрисованную углем, нахлобучили фуражку с гербом, и все это водрузили на подоконник. Весь расчет основывался на том, что преподаватель очень близорук, не сразу разберет, в чем дело. И, действительно, войдя в класс и поднявшись на кафедру, француз с удивлением увидел на подоконнике фигуру наглого ученика, сидевшего там и не потрудившегося даже снять с головы фуражку. Яркий свет, проходивший в окно, не давал возможности разобрать, кто был этот нахал. Но француз все же заметил, что раньше этого типа на уроках он никогда не встречал. И лицо было какое-то странное: болезненно-белое, чересчур малокровное; и черты лица удивительно грубые: не физиономия, а просто рожа.

– Послушайте! – напустив на себя строгость, проговорил француз. – Слезайте с окна и идите на место.

Загадочный гимназист не отвечал и не двигался.

– Послушайте, я вам говорю?

Молчание.

– Рене Робертович! – поднявшись с «Камчатки», произнес автор чучела Гладыревский. – Это новичок, переведенный к нам из Кутаисской гимназии.

– А почему он молчит?

– Он глухой, Рене Робертович.

– Но как же он учится?

– Он не учится. Он просто проходит курс.

Только тогда, когда Рене Робертович сошел с кафедры и осторожно приблизился к удивительному новичку, все выяснилось. Сняв с головы чучела фуражку, преподаватель попытался сильно рассердиться, но из его попытки ничего не вышло. Класс дружно расхохотался, а за ним и сам Рене Робертович тоже.

Я уверен, что, если бы этот милейший человек случайно стал бы тонуть в Куре, или гореть во время лесного пожара в Боржоме, мы, ученики, все, как один, самоотверженно бросились бы его спасать. Но так как Рене Робертович на наших глазах ни разу не тонул и не горел, то никто из нас этих высоких чувств к нему не проявлял, а систематически продолжал изводить его. Мухи с выдернутыми крылышками продолжали жить в наших невинных детских сердцах.

Да, действительно, – каким должен быть идеальный преподаватель, вопрос очень сложный. И, задумываясь сейчас над ним, я, пожалуй, одобряю действия одного моего старого друга, который когда-то был преподавателем гимназии. Давая свой первый урок в незнакомом ему классе, он молча взошел на кафедру, пытливым взглядом окинул стоявших перед ним мальчуганов, с любопытством рассматривавших свою будущую жертву, и, заметив в числе других учеников одного с ярко-рыжими волосами, – строго крикнул:

– Рыжий – в угол!

Класс дрогнул от неожиданности. Почему? Отчего? Наступило жуткое молчание. Изумленный рыжий покорно отправился в угол, все тихо опустились на места, соблюдая до конца урока небывалую тишину. А преподаватель, уже без всякой суровости, с ласковым выражением лица, стал излагать сущность предмета, который детям предстояло в этом году проходить. Говорил он интересно, понятно, делал любопытные отступления… И завоевал внимание всех.

А прошло месяца два-три, и между классом и учителем установились великолепные отношения. Рыжий стал одним из первых учеников. И когда этот несправедливо обиженный осмелился, наконец, как-то спросил:

– Виктор Иванович, скажите: за что вы на первом уроке поставили меня в угол?

Тот подумал и с многозначительной улыбкой ответил:

– Это оказалось необходимым по соображениям высшей педагогики.

* * *

Наш учитель латинского языка – Федор Дмитриевич был странной личностью. До самого окончания гимназии мы так и не узнали, какой это человек – плохой или хороший, добрый или злой. Он никогда не сердился, но и никогда не был весел; только некоторые особенно наблюдательные ученики раза три или четыре в год улавливали на его бесстрастном лице нечто вроде улыбки. Правда, до нас доходили неясные слухи о том, что Федор Дмитриевич в частной жизни был очень оживленным и интересным собеседником, умел шутить и даже рассказывать анекдоты. Но в классе удостовериться в правдивости подобных слухов мы никак не могли. Видимо, с нами, учениками, он очень скучал, как и мы с ним. Даже самые заядлые наши шалуны не пытались подшучивать над ним в своих проказах, хорошо понимая, что он не оценит по достоинству блеска их остроумия.

Сидел он обычно за кафедрой в неподвижном положении, опустив правую руку на правое колено, левую руку на левое колено: безучастно смотрел на всех отвечавших и не отвечавших; и говорил всегда одним и тем же тоном, точно прислушиваясь к какому-то видимому камертону.

Прозвали мы его «колоссом Мемнона», изображавшего фараона Аменофиса Третьего. Этот колосс, как мы знали, при первых лучах восходящего солнца издавал особый однообразный звук. По нашему мнению, указанный звук, наверно, был похож на голос Федора Дмитриевича. Хорошо занимавшиеся ученики не боялись его, так как никогда не придирался и был справедлив. Но лентяи нередко испытывали страх, особенно в конце четверти, когда Федор Дмитриевич вызывал их и гонял по всему курсу.

Как-то раз, явившись в класс, колосс Мемнона размеренными шагами подошел к кафедре, молча сел, раскрыл журнал, положил руки на колена, и обычным безучастным голосом произнес, разделяя слова:

– Матерно. Гладыревский. Мгалобели. Исправляться!

Эти трое – Матерно, Гладыревский и Мгалобели имели в классе прочную репутацию последних учеников. К Овидию и Вергилию они относились так же равнодушно, как к Цицерону и Цезарю, а к спряжению глаголов так же безразлично, как к склонению имен существительных. В общем, все это было для них чем-то вроде икса, о котором иногда говорится в алгебре.

– Станьте передо мною полукругом, – потребовал Федор Дмитриевич.

Они разместились между кафедрой и партой, заслонив собою сидевшего там первого ученика Стадлина, всегда выручавшего их своим подсказыванием.

– Читайте, Матерно, – уныло приказал Федор Дмитриевич.

Матерно начал заданную на урок одну из «Метаморфоз» Овидия:

«Lydia tota fremit… Frigiaeque per oppida facti… Rumor it et… sermonibus occupat orbem…»7.

Он продолжал читать. Читал долго и жутко, часто спотыкаясь в произношении, повторяя слова по два раза, или пропуская их. Гекзаметр превращался у него в какой-то таинственный размер, дактиль превращался в хорей, а затем становился то анапестом, то амфибрахием.

– Довольно, Матерно, – брезгливо прекратил это тягостное чтение Федор Дмитриевич. Затем помолчал и спросил: – А скажите, Матерно: все ли слова вам известны в прочитанном?

– Все! – с решительным отчаянием ответил Матерно.

– В таком случае, Матерно, если вам все слова знакомы, скажите: что значит слово opinio?

– Opinio? – с радостным удивлением переспросил ученик. – Ну, это, так сказать, ясно… Opinio… Opinio…

Он повернул левое ухо к передней парте, где первый ученик Стадлин шепотом произносил: «мнение, мнение, мнение»… И уверенно воскликнул:

– Менее.

– Менее? – без всякого удивления ответил Федор Дмитриевич. – Нет, Матерно, opinio не значит «менее». – Гладыревский, – Федор Дмитриевич бесстрастно обратился к соседу Матерно. – Скажите! Что значит слово opinio?

– Opinio? – с участливым выражением лица, даже чуть-чуть угодливо, произнес Гладыревский. – Я сейчас… С удовольствием. Opinio значит…

Так как Стадлин находился сзади него немного правее, то он повернул к первому ученику правое ухо.

– Opinio значит – имение! – с вежливым поклоном заявил Гладыревский.

– Имение? – опять, нисколько не удивляясь, заметил Федор Дмитриевич. – Нет, Гладыревский, opinio не значит имение.

Он вытянул вперед голову, взглянул туда, где сидел подсказывавший, и не меняя тона произнес:

– Стадлин! Довольно! Я слышу, что – помощь!..

Третий из исправлявшихся – Мгалобели, сильно волновавшийся в ожидании того, что очередь отвечать дойдет до него, обрадовался случаю блеснуть своим знанием. Столкнув с места Гладыревского, горячий грузин быстро приблизился к кафедре и торжественно воскликнул:

– Да, да, Федор Дмитриевич! Я помню! Opinio значит: помощь!

– Помощь?

Федор Дмитриевич помолчал, повернул свое туловище на тридцать градусов в сторону, чтобы быть лицом к лицу с Мгалобели, уставился на него рыбьими глазами и холодно отчеканил:

– Нет, Мгалобели. Opinio не значит – помощь. Помощь хуже, чем менее и имение!

* * *

Полной противоположностью Федору Дмитриевичу был маленький добродушный, веселый и подвижной Матвей Андреевич, один из воспитателей нашего пансиона, преподававший в младших классах рисование и дававший желавшим учиться живописи уроки в рисовальном классе. Здесь, в рисовальном классе, среди копий с лучших произведений классических скульпторов, он читал иногда нам, пансионерам, интересные лекции о древнегреческой и римской мифологии.

Будучи с нами, учениками старших классов, в дружеских отношениях, Матвей Андреевич однажды под страшным секретом сообщил нам, что директор Лев Львович, особенно покровительствовавший рисовальному классу и стремившийся обогатить его новыми образами классического искусства, выписал из Петербурга статую дискобола.

– Вот, смотрите, какая это прекрасная вещь, – воодушевленно начал рассказывать Матвей Андреевич, показывая нам фотографический снимок со статуи. – Дискобол, как вы знаете, – метатель дисков. В древности подобный спорт очень любили. Знаменитый Дискобол из бронзы, сделанный знаменитым скульптором Мироном, был утерян. Но на Эсквилинском холме в Риме археологи нашли вот эту самую копию с миронова дискобола, и сейчас она находится, в Риме во дворце Массимо… Вы видите, какая пропорциональность частей тела? Он согнулся, намереваясь бросить диск, но какое равновесие во всей фигуре! Одна рука охватывает диск. Другая придерживает ногу для усиления упора… Какая художественная напряженность мускулов!

– Да, действительно… – не совсем разбираясь во всех этих красотах, бормотали мы. – Интересно…

– Только, смотрите, господа, – тревожно добавил Матвей Андреевич, – не выдавайте меня. Лев Львович сам мне не говорил, что выписал Дискобола. Я со стороны это узнал. Очевидно, он хочет мне сделать сюрприз. Уже на днях Дискобол должен прибыть к нам!

Указанное секретное сообщение произвело на нас очень сильное впечатление. Но не потому, что мы обрадовались новому украшению рисовального класса, а потому, что почувствовали здесь возможность сыграть какую-нибудь новую милую шутку с любимым Матвеем Андреевичем. Вопрос только состоял в следующем: какую именно?

И вот, вечером, на собрании, в спальне, ученик Ерицев, самый великовозрастный из нас, первый ученик по гимнастике и последний по математике, вдруг предложил:

– Господа! Хотите, я буду дискоболом?

– Ты? Дискоболом? А как?

Все вонзились в него любопытными взглядами.

– Как? А вот как. Очень просто. Вы знаете, что в рисовальный класс ведут две двери: одна со двора, другая – отсюда, из нашего дортуара. Ключи обычно находятся у Матвея Андреевича в кармане пальто. Послезавтра, когда он будет дежурным, мы после обеда украдем у него ключи, откроем отсюда дверь, а я, голый, пройду в рисовальный класс и стану там в таком виде, как мы видели на рисунке. Нужно только взлезть на какую-нибудь подставку… А когда все будет готово, вы запрете дверь на ключ, пойдете к Матвею Андреевичу и расскажете, что видели, как директор вместе с носильщиком, тащившим ящик, подошел к рисовальному классу со двора, отпер дверь и пробыл там некоторое время. А затем вышел с носильщиком, у которого уже не было ящика, запер дверь на ключ и ушел.

– Так, так… – лихорадочно поддакивали мы. – Ну, а потом?

– Ну, а потом Матвей Андреевич начнет искать в пальто ключи, не найдет, и вы его приведите сюда, в спальню. Здесь он может заглянуть в рисовальный класс через круглое окошечко, которое находится в верхней части двери. А когда через окошко он налюбуется Дискоболом, посоветуйте ему отправиться домой за ключами, которые он, наверное, там забыл. И пока он будет в отсутствии, вы меня выпустите. Ключи же мы ему как-нибудь после положим обратно в карман.

План Ерицева показался нам гениальным. Когда наступил знаменательный день демонстрирования Дискобола, вся наша группа находилась в необычайном волнении. Кое-как прошли уроки. Кто-то из заговорщиков за невнимательность получил единицу. Томительно долго тянулся пансионный обед, с его традиционными борщом, битками и печеными яблоками… И вот пробило четыре часа, когда надо было уже начать действовать.

1
...
...
22