Вспоминаются мне, помимо нашего милейшего издателя Василия Васильевича, кое-какие сотрудники «Одесского листка» и «Одесских новостей».
Были среди них, разумеется и люди солидные, местные профессора или общественные деятели, писавшие скучно, но весьма обстоятельно; были не менее почтенные старые журналисты, с радикальным закалом, боготворившие Добролюбова, Писарева, Чернышевского, и дававшие торжественные статьи на любые темы, всегда приходившие к выводу, что русский Карфаген должен быть разрушен. Но, в отличие от профессоров, эти либеральные Сципионы обычно оживляли свои произведения ассортиментом цитат, который брали из Пушкина, Гоголя, Грибоедова, из сборника латинских поговорок или из календаря; редкий их фельетон или передовая статья обходились без «сик транзита глориа мунди»63, без «де мортуис ниль низи бене»64, или без «свежо предание, но верится с трудом».
Среди этих почтенных журналистов в «Одесских новостях», как и в «Киевской мысли», встречались также и имена политических эмигрантов того времени. Например, имя будущего светила большевицкой революции Л. Троцкого. Несмотря на «ужасный гнет» царского правительства этот страдалец не только печатал в «Одесских новостях» свои статьи, но и исправно получал за них гонорар. А подобного явления, как известно, никогда впоследствии не наблюдалось у новых эмигрантов журналистов, когда после октябрьской революции Троцкий и Ленин заменили собой «проклятую царскую власть».
Помимо упомянутых главных кадров южнорусской журналистики, пришлось познакомиться мне и с многочисленными одесскими репортерами. Это был особый тип людей, без которых не только южные, но и вообще все российские газеты не могли существовать. Репортеры-одесситы всем своим существом, не только душой, но и телом, были созданы для репортажа и добывания хроники. Это была их стихия. В поисках информационного материала они проникали сквозь закрытые окна и двери; свободно входили туда, где надпись гласила: «вход воспрещается»; накидывались на свои жертвы в учреждениях, на улице, в трамвае, во время купания на Ланжероне или в Аркадии. Король этих репортеров, некий Горелик, в деле интервьюирования проделывал чудеса. Он на ходу вскакивал в поезд, в котором следовала какая-нибудь важная особа, и появившись в салон-вагоне, требовал интервью до тех пор, пока особа не произносила несколько слов, в роде «ступайте вон» или «оставьте меня в покое». Тогда, высаженный из поезда на ближайшей станции жандармами, Горелик мчался в редакцию и, основываясь на высказанных высокопоставленным лицом мыслях, описывал свою беседу в пространной статье.
Из таких наиболее способных и наименее стесняющихся репортеров нередко выходили передовики, фельетонисты и даже редакторы. Так, два репортера «Одесского листка» – Финкель и какой-то другой – возымели гениальную мысль издавать «Газету-Копейку». Успех этой «Копейки» среди мелких чиновников, почтальонов и дворников был потрясающий. Финкель, когда-то продававший на базаре рыбу, сделался маститым редактором и писал сам передовые статьи с грозными предостережениями Петербургу: «В последний раз предупреждаем правительство»… А его компаньон за подписью «Фауст» строчил фельетоны, игриво начиная их такими словами: «Онегин, я скрывать не стану, что делается у нас в Городской Управе», или: «Доколе ты, Катилина, будешь злоупотреблять с нашим терпением на базаре, где стоит такая вонь?».
В скором времени, однако, оба приятеля чего-то не поделили – не то славы, не то денег, разошлись и стали каждый издавать отдельную «Копейку». Финкель со своей трибуны разоблачал прошлую общественную деятельность «Фауста», который был комиссионером большой гостиницы и услужливо поставлял гостям все, что им было угодно; а Фауст, чтобы сбить противника с его литературного пьедестала, стал печатать у себя фотографию Финкеля, окруженную со всех сторон рыбами.
Иногда из таких мелких репортеров вырабатывались бойкие фельетонисты и для крупных газет. Помню, например, одного такого – Александра Александровича Т.
Этот Александр Александрович приехал в Одессу из Крыма, где был кажется, хроникером «Крымского вестника», и предложил свои услуги Василию Васильевичу. Писал он живо и свободно по всем вопросам, в которых разбирался и не разбирался, и сразу завоевал симпатии издателя. Был он брюнетом лет 30-ти какого-то неопределенного восточного типа. Носил и летом, и зимой рыжую барашковую шапку, высокие сапоги и, почему-то, хлыст. Добродушный, разговорчивый, он вначале всем нам понравился, но постепенно мы начали замечать в нем кое-какие странности.
Прежде всего, по его словам, происходил он из знатного татарского крымского рода, а какого – неизвестно. Затем окончил блестяще юридический факультет, a где – тоже неизвестно. Далее – наездником был он замечательным, брал на скачках призы, но на каких именно, – никто не знал. Золотистый жеребец его «Джигит» пользовался во всем Крыму огромной славой, и Александр Александрович решил привезти его с собой из Феодосии в Одессу. Но во время погрузки несчастный «Джигит» оступился на сходнях, упал в воду между пароходом и пристанью, утонул, и никто из нас так его и не видел.
Художником Александр Александрович был незаурядным, его марины где-то пользовались огромным успехом. И морское дело знал отлично, так как каждое лето на собственной яхте совершал прогулки с берегов Крыма в Константинополь.
– Скажите, – во время одной из бесед с ним искренно спросил я. – А вы, случайно, не музыкант?
– Ну, конечно, – просто, без чванства, ответил он. – А что?
– Да я ищу для нашего любительского струнного квартета партнера, который играл бы на альте.
– В самом деле? – обрадовался он. – Это удачно. Я, как раз, играю на альте и имею превосходный инструмент, нечто среднее между Страдивариусом и Амати.
Ответ Александра Александровича воодушевил меня. Как известно, найти альтиста среди музыкантов любителей очень трудно. И я в тот же день сообщил своим партнерам эту приятную новость.
Но прошла неделя, другая, третья. При каждой встрече я спрашивал Александра Александровича, когда же он придет ко мне со своим инструментом. Каждый раз он объяснял, что еще не успел распаковать свои сорок пять чемоданов, которые привез из Крыма. И, наконец, когда однажды я снова задал ему тот же вопрос, он тяжело вздохнул и грустно ответил:
– Представьте, дорогой мой, какое несчастье! На днях вешал я на стену картину Рубенса, подлинник, который мне достался по наследству от хана Гирея… Рама у картины очень тяжелая… А внизу, под картиной, на столике, без футляра лежал альт… Гвоздь сорвался, рама упала и углом разбила у альта всю верхнюю деку. Пришлось для починки послать инструмента в Италию.
Картина Рубенса и несчастье с альтом уже вызвали во мне кое-какие сомнения. А один случай совсем поколебал веру в точность утверждений Александра Александровича.
Дело в том, что этот всесторонне образованный человек уверял всех своих новых знакомых, что он знает восемь восточных языков, прекрасно говорит по-турецки и по-арабски. В одном доме, где собирались иногда за чашкой чая мы, студенты и курсистки, одна коварная девица решила как-то проверить, действительно ли Александр Александрович, приходивший иногда на наши собрания, знает арабский язык. Она случайно достала санитарную инструкцию, которую местные власти отпечатали для русских мусульман-паломников, ездивших через Одессу на поклонение в Мекку. Инструкция была составлена по-арабски и по-русски; с одной стороны, арабский текст, с другой – параллельный русский.
За чаем, когда Александр Александрович явился в качестве заранее приглашенного гостя, безжалостная курсистка привела в исполнение свой жестокий план. Протянула оторванную страницу арабского текста и с невинным видом спросила:
– Александр Александрович… Переведите, пожалуйста, что здесь напечатано?
Мускулы на лице гостя не дрогнули. Наоборот. Лицо приняло радостное выражение. В глазах засветилось снисходительное любопытство. Он взял в руку текст, небрежно взглянул на него и твердо произнес:
– Ага. Это известная мусульманская молитва.
– А какая именно?
– А вот… Сейчас. «Велик Аллах и Магомета, пророк Его. Алла, Алла! Все в мире происходит по твоему замыслу… Без твоего одобрения не растет на земле трава, не дует в воздухе ветер, не колышется на своем ложе море…»
За столом наступила напряженная тишина. Все были растроганы красотой молитвы, которую произнес Александр Александрович. А когда он окончил говорить, курсистка достала из сумочки страницу с русским текстом и удивленно сказала:
– Как странно! A здесь, в переводе, представьте, сказано: «Все паломники, сходя с парохода, обязаны направляться в санитарный пункта возле таможни, где должны вымыться в бане и сдать свои вещи для дезинфекции…»
Прошло еще месяца два, и все знакомые окончательно перестали верить Александру Александровичу. Даже тогда, когда он говорил правду. A некоторые его и жалели. Да и понятно. Человек, который за все берется, все знает и все умеет, в конце концов вызывает в ближних такую же снисходительную жалость, как человек, боящийся за что-либо взяться, ничего не знающий и ничего не умеющий.
Однако, как ни удивительно, издатель наш почему-то продолжал верить Александру Александровичу, часто с ним совещался, давал темы для статей или какие-нибудь поручения из области репортажа. И Александр Александрович старался. Советы давал решительные, хронику приносил исключительную, а в фельетонах своих окончательно закусывал удила и не знал удержу в цитатах. Какую-нибудь остроту, подслушанную в кафе Робина, он выдавал за восточную мудрость; смешивал слова Цезаря со словами Наполеона; а царю Соломону приписывал все изречения, происхождение которых ему было неясно.
Так жил и работал во славу южнорусской печати Александр Александрович Т., который потом перебрался в Москву и там, во время революции, давал населению точную информацию о происходивших событиях.
За время сотрудничества своего в «Одесском листке» немало встречал я любопытных фигур и популярных людей того времени.
Видел я Уточкина65, известного гонщика-автомобилиста, который стал одним из наших первых авиаторов. Это был замечательный человек, с отчаянной рыжей головой, с бесстрашной душой. На Николаевском бульваре он проделывал опыт: разгонял свой автомобиль до предельной скорости по направлению к обрыву и у самого парапета внезапно останавливался. На аэроплане, построенном им самим из какого-то примитивного материала, он смело совершал первые свои авиационные опыты, лихо перелетая через заборы и деревья на Малом Фонтане, приводя в ужас и в восторг присутствовавших зрителей.
Были тогда в Одессе и знаменитый борец Заикин66, и популярный певец Морфесси67, и приятель А. И. Куприна клоун Жакомино68, и сам Куприн. Веселились они там изрядно, а однажды на потеху публики устроили в пользу студентов спектакль, поставив «Прекрасную Елену». Куприн играл Калхаса, Заикин – Ахилла, Морфесси – Менелая. Что происходило на сцене – жутко сказать. Заикин-Ахилл пыхтел, рычал и грозно шевелил своими бицепсами; а Куприн-Калхас, для храбрости хвативший заранее большое количество семидесятиградусного нектара, стоял в одежде жреца среди цветов со слезами на глазах, бормотал что-то неподобное и умоляюще поглядывал на кулисы, намереваясь туда улизнуть.
Куприн и Бунин в те времена часто приезжали в Одессу и подолгу в ней жили. Куприна, конечно, публика больше любила и как автора, и как человека. Он держал себя мило, благожелательно, без всякой рисовки, и писал так же, как жил: искренно, просто, неряшливо. Писал то, что думал и чувствовал. Таланта повествования в смысле выдумки и занимательности сюжета был у него выше, чем у Бунина. Кроме того, в его произведениях наблюдалась и мягкость, и нежность, и некоторая любовь к людям, им описываемым. А Бунин уже с молодости проявлял сухость, черствость, и из всех героев своих повестей и рассказов любил только себя. Если Куприн, в силу своей безалаберной жизни, писал хуже, чем мог дать его талант, то с Буниным было наоборот – благодаря своей усидчивости и тщательной обработке написанного, он всегда казался выше своего действительного таланта.
Из-за печальной склонности к земному нектару, так ярко обнаружившейся в исполнении партии Калхаса, Куприн не попал в Академию Наук по отделу изящной словесности, на что по существу имел несомненное право. К слову сказать, с нашими изящными академиками при выборе их произошло грустное недоразумение. Кандидатами были – Чехов, Горький, Мережковский, Куприн, Бунин. Но президент Академии – Великий князь Константин Константинович отклонил кандидатуру Горького из-за близости этого просвещенного босяка к революционным кругам. Чехов обиделся за Горького и отказался. Мережковский не попал в число бессмертных, кажется, за то, что интересовался «черными мессами». А Куприн своим образом жизни совершенно не походил на академика, особенно по ночам, когда академики должны спать и набираться сил для дальнейшей полезной деятельности.
Так, например, рассказывали, что, будучи еще офицером Днепровского полка, он в Проскурове подготовился к Академии Генерального штаба, поехал в Петербург и блестяще начал сдавать экзамены. Но когда испытания уже приходили к концу, злополучного офицера-днепровца вызвали в канцелярию и заявили, что дальнейшие экзамены ему держать запрещено. Оказалось, что перед отъездом из Проскурова несдержанный Александр Иванович кутил в местном летнем саду и при помощи своих собутыльников выкупал в реке Буге присутствовавшего помощника пристава. Общими силами помощник был погружен в воду и после этого извлечен на берег. Но, к сожалению, Куприн в этой истории сам тоже не вышел сухим из воды: местные власти, помимо командира полка, дали знать губернатору, губернатор сообщил в Петербург… И Академия Генерального штаба Куприну улыбнулась.
Ясно, что при таком послужном списке бедный Александр Иванович получил улыбку и от Академии Наук. Таким образом все кандидаты и бессмертные постепенно отпали, и в конце концов все российское литературное бессмертие сконцентрировалось на одном только Бунине. Бунин, действительно вполне подходил под тип академика. Был благоразумен, тих и умерен во всем, кроме тщеславия; пил в меру, по-академически, и не дружил с клоунами и борцами, чем выгодно отличался от Куприна; «черными мессами», подобно Мережковскому, не интересовался; а политически был либералом, но только настолько, чтобы быть желанным гостем в левых издательствах. Относился он к своей работе с уважением, с трезвым рвением, и гениально умел под блеском формы своих произведений скрывать нищету их содержания.
Одесские журналисты, художники, артисты оперы, драмы, оперетты и их друзья нередко объединялись по ночам в пивной Брунса или в каком-нибудь ресторане. Иногда на этих собраниях бывали Куприн и Бунин, что поднимало у всех настроение. Обычно же протекали эти собрания не так оживленно, не было центра внимания. Все разбивались на группы, говорили о своих профессиональных делах. В одном углу хорист Оперы хвастался, что ему дали сольную партию в «Пиковой даме», где он должен был пропеть всего шесть слов, но очень ответственных: «Хозяин просит дорогих гостей в зал». Пропел эти слова начинающей компримарио отлично, с блеском и со всеми нужными художественными нюансами; но, к сожалению, вместо «в зал» сказал «в зале». Режиссер за это на него напал и долго ругался. А, между тем, какая тут разница?
А в другом углу, уже не хорист, и не компримарио, а один из солистов с мировой южнорусской известностью говорит по обыкновению о своих головокружительных успехах.
– Оскар Семенович, – почтительно спрашивает его слушатель репортер, подавленный величием своего собеседника. – А скажите, откуда у вас на лице такой длинный шрам, извините за выражение? Это – от сабельного удара?
– Нет, от бутылочного, – скромно отвечает тот.
Южнорусские художники имели у нас свою собственную организацию, нередко устраивали выставки. А иногда бывали здесь выставки «Мира искусств», или кто-нибудь привозил из Москвы и из Петербурга картины какого-либо из крупных художников.
Помню, как один журналист А. И. Филиппов решил познакомить одесскую публику с Рерихом. В настоящее время, при увлечении Пикассо и Матиссом, Рерих кажется архаическим художником, в роде Чимабуэ. Но тогда он был для многих дерзким новатором, ужасным декадентом. Поэтому одесская интеллигенция всколыхнулась и двинулась смотреть Рериха.
– Ну, что? – явившись на выставку, спросил я стоявшего у входа Филиппова, с которым был раньше знаком. – Как будто ваше дело имеет успех?
– О, да, – радостно ответил он. – Многие ругаются, ужас!
И Филиппов был прав. Вскоре после того, как я прошел внутрь и медленно, с долгими остановками, стал обходить стены, недалеко от меня разыгралась любопытная сцена.
Почтенный седой генерал в сопровождении пожилой дамы, очевидно супруги, подошел к тому месту, где висела картина «Каменный век». Взглянув на полотно, генерал издал сначала зловещее шипение, затем тяжело засопел, фыркнул. И в тишине зала, по которому беззвучно двигались посетители, раздался его грозный голос:
– А это еще что такое? Муся, посмотри в каталог!
– Это?.. «Каменный век», – уныло ответила дама.
– Каменный век? – голос генерала поднялся на несколько тонов выше и принял еще более зловещий характер. – Ну, и свинство! Издевательство! Черт знает, что!
– Да, – пренебрежительно согласилась дама. – Безобразие.
– Яичница с луком! Мазня! – продолжал бушевать генерал. – Разве это трава? А это – камни? И где он видел такое небо? В какой губернии? Я понимаю, можно дать траву редкого цвета, и темно-зеленую и с желтизной. Но ты хоть несколько травинок обозначь, чтобы люди видели, суша это, или болото!
Войдя в роль беспощадного критика, генерал не мог уже остановиться. Вокруг собралась толпа. Некоторые одобрительно поддакивали, некоторые саркастически улыбались, считая, что генеральский чин не позволяет человеку быть ценителем живописи. Наконец, на шум явился и сам Филиппов.
– В чем дело, ваше превосходительство? – любезно и даже чуть подобострастно спросил он. – Вы чем-нибудь недовольны?
– А как вы думаете: может здравомыслящий человек быть этим доволен? Я пришел наслаждаться искусством, получить впечатление, a мне подносят такое, от чего печень болит! Я человек старый, я не желаю, чтобы меня раздражали! И где тут, главное, каменный век? Вообще, кто его видел?
– Простите, ваше превосходительство, но очевидно он так представлялся воображению автора.
– Мало ли что представлялся! Не все, что представляется, можно показывать. Надо, чтобы не только ему, но и другим было интересно смотреть!
О проекте
О подписке