Посещая университет, молодежь наша свободное время развлекалась, – каждый по своим возможностям и вкусам. Спортом занимались немногие; российские студенты того времени слишком гордились своими головами, чтобы отбивать ими футбольные мячи, как это теперь практикуется на ближнем и на дальнем Западе. Зато увлечение театром было огромное. При приезде гастролеров в роде Шаляпина36, Собинова37, Тетрацини38, Титта Руффо39 молодые люди, не имевшие возможности платить бешеные деньги барышникам, простаивали в очередях перед кассой целые ночи, чтобы получить драгоценный билет. И с каким жаром потом обсуждалось исполнение партий!
Часто студенты устраивали товарищеские пирушки по тому или другому случаю. При первых рюмках водки беседовали об университетских делах; после нескольких стаканов пива – о государственном строе; а при последних бокалах вина – о Боге, о категорическом императиве Канта, о совести вообще, о справедливости. И нередко кто-нибудь из присутствовавших в виде иллюстрации непомерной буржуазной жестокости, декламировал потрясающую некрасовскую картину у парадного подъезда:
«И пошли они солнцем палимы,
Повторяя: “суди его Бог”,
Разводя безнадежно руками…»
Это, действительно, было жутко и захватывало дыхание от негодования: барин спит, а непринятые им мужички, палимые солнцем, идут…
Ничего подобного в демократической Европе не было.
A встречались среди нас, студентов, и беззаботные весельчаки, которые в свободное от занятой время не прочь были повеселить жителей города своими проказами, или озаботиться устройством небольшого скандала.
Среди них особенно отличался некий юморист Л. со своей жизнерадостной компанией.
Как-то раз, в ясный весенний день, многочисленные прохожие на Дерибасовской улице были встревожены необычным зрелищем. По тротуару шли в ряд студенты, взявшись за руки, и с озабоченными лицами обращались к встречной публике: «Осторожнее, господа! Сойдите с тротуара! Очень опасно!»
За этой шеренгой студентов тихо шествовал старый, едва волочивший ноги, очевидно разбитый параличом, сенбернар. А к ошейнику его было прикреплено несколько цепей, концы которых держали Л. и его ближайшие помощники, делавшие вид, что со страшным усилием сдерживают дикого зверя. Картина была волнующая, угрожающая, и одесситы, никогда не отличавшиеся особенной храбростью, быстро разбегались в разные стороны, чтобы не быть разорванными на клочки.
Шествие это продолжалось довольно долго и по другим улицам, пока не прекращалось полицией.
А однажды, проходя мимо писчебумажного магазина, Л. и один из его друзей увидели в витрине продававшиеся картонные золоченые буквы, из которых можно было составлять целые слова для плакатов и вывесок. Приятели купили эти буквы, прикрепили к плотному картону и составили несколько слов.
На следующий же день у парадного входа большого дома, в котором на мансарде жил один из друзей Л., появился наряду с мраморными дощечками докторов и зубных врачей плакат с золочеными буквами:
«Спешите видеть! Не пропустите! Всего несколько дней!
Ежедневно от пяти часов до семи пополудни!
Верхний этаж, комната ном. 12.»
В эти часы обычно Л. приходил к своему другу, чтобы вместе готовиться к лекциям. Вывесили они объявление, в пять часов начали пить чай, заниматься. И вот, уже через полчаса – слышно на лестнице чье-то кряхтение, кашель, и затем – стук в дверь.
– Войдите.
У входа в комнату показывается дряхлая старушка. Она осторожно оглядывается по сторонам, окидывает любопытным взглядом стены, кровать, стол, маленькую этажерку, на которой в беспорядке лежат книги… И нерешительно спрашивает:
– Это здесь?
– Здесь, – любезно отмечает Л. Старушка некоторое время молчит. Затем снова разглядывает комнату.
– А что именно здесь? – снова задает она вопрос.
– Да, вот… Сидим. Пьем чай. Готовимся к лекциям.
– А еще что?
– Больше ничего.
– Позвольте! Так чего же вы объявление печатали? Это безобразие! У меня ноги слабые, в груди одышка!
– А что мы напечатали, сударыня?
– Да как что! «Спешите видеть… Не пропустите…» А оказывается – жульничество? Я женщина пожилая, я не могу почем зря лазать на четвертый этаж! Дрянные мальчишки! Поганцы!
Вторым посетителем оказался некий полковник в отставке. Он молодцевато вошел в комнату, сел на стул и весело заговорил:
– Ну и крутая у вас лестница, черт побери. Хорошо, что в молодости я в кампании 1878 года участвовал, привык к балканским горам. Ну, показывайте, молодые люди, что у вас тут такое это самое.
– Да вот, – доставая с полки одну из книг, спокойно сказал Л. – Есть у нас, например, Мартенс40: «Современное международное право». Затем, если хотите, Владимирский-Буданов41 – «Обзор истории русского права».
– А для чего мне? – обиделся полковник. – Я не для того сюда лез.
– В таком случае посмотрите Петражицкого: «Очерки философии права». У Петражицкого, имейте в виду, особая теория происхождения правовых отношений. Эмоциональная.
Можно представить, с какими словами эмоционального характера спускался с четвертого этажа полковник в отставке. A объявление с золочеными буквами продолжало привлекать дальнейших посетителей своею загадочностью. За три дня у друзей-студентов перебывало немало народу, и, к счастью, никто не дрался. Зато один одессит-комиссионер так им надоел своими частыми посещениями, что объявление пришлось, в конце концов, снять.
Комиссионер являлся в день по несколько раз и все допытывался:
– Нет, вы мне скажите вполне ясно, без фиглей миглей: чи вы что-нибудь продаете, чи вы покупаете?
Проделки Л. и его компании обычно бывали невинными. Но иногда, все же, наши весельчаки переходили границы.
Как-то раз осенью просидели они в ресторане до часу ночи, пока ресторан не закрылся. Не желая расходиться по домам, загулявшие друзья отправились в конец Ришельевской улицы, в сторону вокзала, и там в одном кабачке просидели до трех часов, пока и здесь хозяин не заявил, что закрывает свое заведение.
– В таком случае, вот что, – заявил хозяину подвыпивший Л. – Продайте нам скатерть с нашего столика, стаканы и несколько бутылок вина. Мы устроимся где-нибудь на улице.
После долгих споров и препирательств хозяин, наконец, согласился продать требуемое. Молодые люди вышли на тротуар, осмотрелись и решили разостлать скатерть на рельсах конки. Трамвая тогда в Одессе еще не было.
Странное зрелище представляли собой эти неожиданные древние греки в студенческих фуражках, возлежавшие на мостовой вокруг современных ваз и фиалов с вином. Редкие ночные прохожие с изумлением останавливались, разглядывали пировавших и затем ускоренным шагом продолжали свой путь, стараясь не попасть в какую-нибудь неожиданную историю. А студенты пили, беседовали, философствовали, подобно участникам «Пира» Платона. Пока, наконец, не начался рассвет.
Около шести часов в конце улицы из-за поворота показалась конка. Сонный кучер, еще не вполне пришедший в себя после ночных сновидений и вяло помахивавший кнутом над своими понурыми росинантами, с удивлением заметил издали, что на рельсах творится что-то неладное. Нечто белое, на белом – черное, а вокруг чьи-то фигуры, точно жертвы недавнего боя: одни – лежащие навзничь, другие – с трудом пытающиеся подняться с земли и покачивающиеся от тяжелых ранений.
Кучер тревожно загудел. Подъехал, и остановился в нескольких саженях от скатерти. Пренебрежительно поглядывая на возвышавшийся вблизи вагон, молодые люди продолжали оставаться на своих местах, а кто-то из них, в приливе вежливости, провозгласил тост за лошадей, дружно подхваченный собутыльниками.
Сойдя с вагона, держа в руке кнут, кучер угрожающе подошел к студентам.
– Освободите дорогу! – мрачно потребовал он.
– А ты сворачивай в сторону!
– Я тебе сверну!
Разгоревшийся спор прекратился с появлением городового, которого привел один из пассажиров конки. Молодые люди, вместе с кучером и городовым, очутились в ближайшем участке, где заспанный помощник пристава составил протокол. Городовой, конечно, был на стороне кучера и в своем показании возмущался скандальным поведением студентов.
– Подпишите! – протягивая протокол, обратился помощник пристава к Л., когда все остальные уже расписались.
– С удовольствием, – вежливо сказал Л.
Он бережно взял в руку бумагу, прочел, сложил ее вчетверо, затем поднял над головой помощника пристава, разорвал на мелкие части и патетически воскликнул:
– Снег идет!
Вся эта история могла бы окончиться очень печально для молодых скандалистов. Но отец Л., к счастью для них, был правителем канцелярии градоначальника. Узнав от сына, что произошло ночью, отец ужаснулся и помчался улаживать дело, которое должно было попасть к мировому судье.
Что произошло дальше, догадаться не трудно. При рассмотрении дела у мирового судьи кучер, по словам свидетеля городового, оказался главным виновником всего происшедшего. Господа студенты вели себя замечательно вежливо, деликатно, а кучер был вызывающе груб, наверно сильно пьян с раннего утра, нахально замахивался на образованных молодых людей кнутом, стараясь вывести их из терпения. А что касается помощника пристава, то тот, разумеется, не подал никакой жалобы на снег, обрушившийся в участке на его голову.
В силу всего этого приговор мирового судьи ограничился небольшим штрафом.
Весна осенью
Приблизительно так жили, занимались и развлекались мы, студенты.
И, вот, наступил 1904 год.
В январе началась несчастная Русско-японская война. При виде неудач на фронте, революционные круги пришли в радостное оживление. Пока японцы будут бить Россию с востока, они, революционеры, могут с успехом бить ее с запада. Социалисты в «Искре» начали яростную пропаганду. На средства каких-то таинственных, но очевидно весьма самоотверженных благотворителей стали по всей стране распространяться революционные брошюрки, прокламации, листовки с призывами – «Да здравствует мир, долой самодержавие!». И те самые меньшевики, которые сейчас доживают свой век заграницей и бережно охраняют Советскую Россию от всякой чужой интервенции, дружно радовались поражениям русской армии и посылали привет японским социалистам.
В июле произошло убийство Плеве42. В августе был назначен министром внутренних дел князь Святополк-Мирский43, объявивший «доверие» всем общественным силам страны. И, наперекор правилам астрономическим и климатологическим, началась знаменитая российская «Весна». Весна – осенью… Есть от чего прийти в сильнейшее возбуждение. Повсюду стали устраиваться митинги, сходки, манифестации. Взволновались не только передовые городские рабочие, но даже крестьяне: что им теперь сеять? Озимые или яровые? A российские административные органы растерялись: ведь весной не только появляется зеленая травка, не только распускаются листочки и цветочки; весной возвращаются к жизни и всевозможная рода вредители. И весной, кроме того, на реках начинается ледоход.
Точно также некоторую тревогу администрации вызывало и неожиданное доверие ко всем общественным силам страны. Доверие само по себе – прекрасное явление, радостное. Оказать доверие таким силам, как земские и городские учреждения, или объединения профессоров, адвокатов, врачей – давно было пора. Но к общественным силам причисляли себя всякие группы населения, даже с уголовным оттенком. А оказывать доверие им – это проявить недоверие к правам российского коронного суда.
И, конечно, эти темные элементы воспользовались доверием в значительно большей степени, чем организации прекраснодушных русских интеллигентов. Обрадовавшись весне, несмотря на начавшуюся распутицу, интеллигенты начали с того, что стали усиленно съезжаться и заседать на банкетах. После ноябрьского съезда земских деятелей в Петербурге, съезды перекинулись в провинцию, банкеты тоже.
Съезжались ветеринары, аптекарские ученики, телеграфисты, портные и даже повивальные бабки, которым казалось, что их опыт поможет стране произвести на свет конституцию.
Естественно, что от общего весеннего настроения не отставала и экспансивная Одесса. Хотя на улицах акации и не начали цвести, но расцвело множество митинговых ораторов, о существовании которых раньше никто не подозревал, кроме полиции. Одни из них захватили здание Городской думы во время заседания там членов Общества народного здравия и стали произносить горячие речи о социалистическом счастье. Другие ворвались в Благородное Собрание, где происходило празднование сорокалетия судебных уставов, и начали громить феодально-буржуазное российское законодательство.
A некоторые из этих освободителей при помощи студентов-социалистов пробрались и в университет. Занятия уже шли кое-как. Опьяняющий весенний воздух не давал возможности молодежи сосредоточиться на сухих формулах сферической тригонометрии, на кодексе Юстиниана, на диалогах Платона и на гистологии. Хотелось вырваться из тисков всей этой схоластики в широкое поле политической деятельности, где, шествуя, сыплет цветами весна. И число студентов, посещавших лекции, становилось все меньше и меньше.
Но зато в помещении нашей студенческой столовой стало слишком людно и тесно. За неимением достаточных средств посетители ее не могли устраивать здесь никакого подобия банкетов; но скромные обеды протекали теперь довольно шумно и оживленно, ели торопливо, кое-как, некоторые сидя, некоторые стоя, или двигаясь взад и вперед; со стороны могло даже казаться, что здесь не столовая, а буфет узловой станции железной дороги, где второпях утоляют свой голод пассажиры, стремящиеся умчаться в разные стороны, неизвестно куда и неизвестно зачем.
И нередко кто-либо из присутствовавших, наскоро нахлебавшись дешевого супа, становился ногами на стул, на котором перед этим сидел, призывал всех к вниманию и начинал речь:
– Товарищи! Изголодавшаяся бесправная Россия ждет момента – сказать свое мощное свободное слово. Без свободы печати и слова мы все принуждены молчать. Мы не можем говорить. У нас закрыт рот. Вырван язык. Мы молчим, мы не в состоянии произнести ни одного звука…
– Ура! – Неслось по адресу оратора после окончания речи.
Нужно, однако, сказать, что до конца 1904 года никаких бесчинств у нас среди студентов не наблюдалось. Порядок кое-какой был. Кто хотел заниматься, тот мог посещать аудитории, где было мало слушателей, но было много чистого воздуха. И кто хотел обедать в столовой, тот тоже мог свободно там есть. Но наступил 1905 год… И в столовой ораторы со стульев полезли уже на столы; а в здании университета, в аудиториях и в коридорах, запахло сероводородом. Студенты-социалисты из естественников или медиков, достаточно изучившие химию, чтобы устраивать обструкции, стали приносить с собой на лекции склянки с удушливыми газами или со зловонными жидкостями и разбивали их, обращая в бегство даже самых упорных адептов наук.
Сначала мы, академисты, и правые пытались бороться с подобным социалистическим воздухом: открывали окна, проветривали аудитории. Но вся атмосфера в стране была уже такова, что никакие проветривания помочь не могли. После многочисленных стычек и превращения аудиторий в помещения для сходок, университет был закрыт. Мы, академисты, не принимавшие активного участия в политической борьбе, осиротели. Нельзя сказать, что мы совершенно не разбирались в политике; каждый из нас сознавал, что какая-то перестройка в государственном строе нужна, что реформы необходимы, что в частности – университетам должны, наконец, дать автономию. Но крики и вопли на митингах, уличные демонстрации, яростные препирательства с противниками – все это было чуждо нашей психологии.
Может быть таилось в этом некоторое самомнение, нежелание смешиваться с теми, которые на улице много говорят и кричат, а на экзаменах молчат. Но была тут, конечно, и своего рода честность логики: если революция так напирает, а правительство так упирается, то, очевидно, обе стороны в чем-то неправы. Да и кроме того, ведь не все же революционеры дураки и негодяи; и точно также не все охранители старого строя мракобесы или люди, действующие ради собственной выгоды. И у одних есть свои умные и глупые, и у других есть свои благородные личности и подлецы. А как разобраться?
Нам стало ясно, что это – стихия. А наука должна только изучать стихии, но никак не участвовать в них. И мы с грустью покинули университет, мечтая о том времени, когда можно будет вернуться к занятиям.
О проекте
О подписке