Читать книгу «“…я прожил жизнь”. Письма. 1920–1950 гг.» онлайн полностью📖 — Андрея Платонова — MyBook.
image
cover




















Не прошло и полугода после партийного постановления о фельетонах Бедного, но об этом уже никто не вспоминал. Критики соревновались в красочных метафорах: “Художник-партиец”; “Выдающийся мастер художественного слова и выдающийся культурный работник”; “Боевому краснознаменцу и культармейцу”; “Ударник большевистской литературы”; “Двадцать лет на боевом посту”[51]. Демьян выступает на пленуме Всероссийского объединения ассоциаций пролетарских писателей (ВОАПП) с программной политической речью о пролетаризации всех смежных с литературой областей искусства (т. е. “одемьянивании” не только поэзии, но всего и вся): “…ряды пролетарских писателей множатся. <…> Разбиты контрреволюционные, буржуазные группировки и «единоличники», обезврежены их мелкобуржуазные подголоски «справа» и «слева», упорно вычищается, по меткому выражению Ф. Кона, «щетками классового сознания» весь хлам, проникший в те или иные поры ВОАППовского организма, куется единство пролетарских литературных колонн”[52]. Почти все газеты известили читателя о выходе 17 томов Собрания сочинений Д. Бедного, завершении подготовки еще трех томов, о торжественных заседаниях в его честь в Федерации советских писателей и в Коммунистической академии.

В отличие от Бедного Платонову в колоннах пролетарской литературы не было места. За Бедным стояла власть, которой он самозабвенно служил. За Платоновым не стоял никто: ни власть, ни литературная общественность, ни своя литературная среда.

На письма Платонова не отвечали ни Сталин, ни его окружение. Молчали и писатели-современники. Молчал Горький, получив летом 1931 года письмо Платонова с разъяснением истории вокруг “Впрок”. Это можно понять. Также можно понять, почему он молчал, когда Платонов просил его в письме 1933 года ответить на прямо поставленный вопрос: “…могу ли я быть советским писателем, или это объективно невозможно”. Вопрос, мягко говоря, риторический. Сегодня мы можем сказать, что все усилия Горького помочь Платонову стать советским писателем закончились крахом. Свидетельством этого является история участия Платонова в горьковских проектах 1933–1935 годов и список не принятых к печати произведений, написанных в ходе этой работы: роман “Счастливая Москва”, повесть “Джан”, рассказы “Семейство”, “Мусорный ветер” и “Московская скрипка”, философское эссе “О первой социалистической трагедии”.

Письма, рассказывающие о самых драматических, а порой и скорбных страницах жизни писателя, выполнены в той же интонации и стилистике, что и его проза. Как и “душевный бедняк”, герой крамольной “Бедняцкой хроники”, справедливо причисленный критикой к отечественной традиции юродства, Платонов в письмах к Сталину и властям по-юродски формулировал свою тему и вопросы прямо, “в лоб”, как он любил выражаться, и так же, как его герой, “способен был ошибиться, но не мог солгать” (“Впрок”). Житейская логика, как известно, иная: чтобы не ошибиться, можно и солгать… Отвечая 27 июня 1931 года (уже написаны письма Сталину и в центральные газеты, идет вал погромной критики) на анкету “Какой нам нужен писатель” журнала “На литературном посту”, Платонов назовет среди написанных им в последние два года произведений крамольные “Котлован” и “Шарманку”, а на вопрос “Какие затруднения встречаете вы в своей работе” сначала пишет некую общую формулу: “Затруднения внутреннего порядка: не могу еще писать так, как необходимо…” – а затем дописывает ее в логике бедного и уже уничтоженного Макара Ганушкина с его сердечным вопросом “Что мне делать в жизни, чтоб я себе и другим был нужен?”: “…пролетариату и мне самому”[53].

* * *

В ряду корреспондентов Платонова значимое место занимает Александр Фадеев. Письма Платонова к Фадееву представляют ценные материалы не только для биографии Платонова, но и для постижения человеческой и писательской драмы его современника и ровесника. Фадеев был всего на два года младше Платонова, всесоюзный литературный дебют обоих пришелся практически на одно время – середину первого советского десятилетия, но сколь разнятся их путь в пролетарскую литературу и представление о ней. Трудно сказать, были ли их отношения дружескими. В письмах Платонов обращается к Фадееву по имени и отчеству и лишь дважды сбивается на дружеское “Александр”.

Фадеев оказался одной из ключевых фигур в трех литературно-политических кампаниях исключения Платонова из литературы: история с публикацией “Впрок” (1931); дискуссия в Союзе писателей о “Литературном критике” (1939–1940); история вокруг рассказа “Семья Иванова” на фоне борьбы за советский патриотизм в освещении Великой Отечественной войны (1946–1950).

Именно Фадеев, будучи ответственным редактором журналов “Октябрь” и “Красная новь”, опубликовал крамольные произведения Платонова – рассказ “Усомнившийся Макар” (1929) и повесть “Впрок” (1931) – и вполне благополучно вышел из истории с их публикацией, более того, после закрытия РАППа (1932) вошел в оргкомитет по подготовке Первого съезда советских писателей, присутствовал на съезде в качестве делегата с решающим голосом, избран в правление ССП, а в начале 1939 года возглавил писательский союз и в первый же год своего пребывания на посту руководителя Союза советских писателей благословил погромную кампанию литературно-критических книг Платонова (“Николай Островский”, “Размышления читателя”).

Ни одного ответного письма Фадеева Платонову в настоящее время не выявлено. Фадеев не ответил даже на письма уже смертельно больного Платонова 1947–1949 годов, просто умолявшего его оказать содействие в издании избранных произведений… Несмотря на бюрократические секретарские обязанности, Фадеев в эти годы отвечает на письма-просьбы О. Форш, Н. Заболоцкого, Б. Пастернака и других также не очень обласканных властью писателей[54]. 12 ноября 1946 года К. Чуковский записывает в дневнике признательные слова: “Фадеев ведет себя по отношению ко мне изумительно. Выслушав фрагменты моей будущей книги, он написал 4 письма: два мне, одно Симонову в «Новый мир», другое Панферову в «Октябрь», хваля эту вещь; кроме того, восторженно отозвался о ней в редакции «Литгазеты»; и, говорят, написал еще большое письмо о том, что пора прекратить травлю против меня”[55].

Случай с Платоновым оказался для генерального секретаря Союза советских писателей Фадеева особым, в некотором смысле исключительным. Видимо, в третий раз – после ошибок с “Усомнившимся Макаром” и “Впрок” – он решил не рисковать своей политической репутацией, ограничившись выделением материальной помощи Платонову (ничего исключительного в этом не было; решениями секретариата помощь в эти годы выделялась идеологически “неблагополучным” М. Зощенко, А. Ахматовой, Б. Пастернаку и др.). Характерную деталь отношения Фадеева к “делу” Платонова сохранила стенограмма заседания секретариата ССП от 4 февраля 1950 года, на котором Фадеев докладывал вопрос о выделении тяжело больному Платонову средств на путевку в Крым и произносил буквально следующее: “В связи с угрожающим для жизни положением больного туберкулезом писателя А. П. Платонова и необходимости его переезда на постоянное жительство на юг выдать А. Платонову единовременную безвозвратную ссуду в размере 10 000 рубл<ей> (десять тысяч рублей). О выдаче ссуды сговориться с т. Константиновым (Софронов: просить Крымский обком партии помочь в организации местожительства т. Платонову). Варвара Петровна, позвоните жене Платонова и скажите, что пока вопрос с книгой затягивается. Секретариат ССП вынес постановление, чтобы ему выдали единовременную безвозвратную ссуду в размере 10 тыс<яч> руб<лей>”[56].

Остается вопрос: понимал ли Фадеев масштаб Платонова-писателя и сделанное им в русской литературе, когда поручал заведующей секретариатом В. П. Зеленской таким образом довести до Платонова принятое решение?.. Варвара Петровна также составляла от имени секретариата бюрократические записки к возвращенным рукописям книг Платонова (никто из секретариата не обременил себя хотя бы небольшой дружеской запиской) и отправляла их вместе с рукописями тяжелобольному писателю: “Рукописи Платонова вернуть автору по распоряжению Л. М. Субоцкого – Зеленская. 13/8”[57].

Ответ на поставленный выше отчасти риторический вопрос можно найти в дружеской переписке Фадеева с Петром Павленко 1930-х годов. Поразительное своей откровенностью письмо 1935 года никогда (!) не публиковалось. Редкие минуты откровения Фадеева наедине с самим собой, размышления о собственном творчестве, сравнения, как понимали искусство классики и советские писатели, их отношение к окружающей действительности и художественные результаты – горестная исповедь перемежается ироническими ремарками и перерастает в саморазоблачительный текст, пронизанный проницательными оценками советской литературы и ее места в мировой культуре:

“…я всегда чувствовал, что у меня (и у большинства современных) в изображении прошлого ли, настоящего ли несчастья людей есть в лучшем случае сила чувствительности, но не сила горечи, а именно она нужна, чтобы вызвать реакцию действенную: стремление переделать, изменить, улучшить жизнь. Впрочем, сейчас как-то всем существом тянешься к передаче радостных сторон жизни, и это, конечно, затрудняет мне несколько работу над «Удэге»: я с удовольствием настрогал бы сейчас кучу бодрых простых рассказов о колхозниках, красноармейцах, лесорубах, охотниках, корейцах, инженерах, летчиках и т. д. Говорить и писать о существе своей работы, ее «душе» и о технике, мы правда не умеем. Объясняется это, конечно, тем, что писатели мы, наверно, не очень хорошие. Какой-нибудь «мой творческий опыт рабочему автору» (есть и у меня такая книжка, а какой уж там «творческий» и какой уж там «опыт»!) – это в общем серая болтовня о том, чего сам не знаешь. Думаю, что объясняется это тем, что у нас – даже тогда, когда, как я сейчас, все силы отданы работе, – нет настоящей культуры писательского труда и того «напряженного внимания, направленного на предмет, которое позволяет увидеть его с новой неожиданной стороны» (Л. Толстой о Мопассане). Может быть, это еще придет. Иногда мне кажется, что и «принятие» – в смысле восторга, очарования, симпатии, способности подвергнуться влиянию и т. п. – слишком разных (по манере, по духу, по технике и школе) писателей прошлого и настоящего тоже свидетельствует не столько о широте ума и чувства, сколько об отсутствии (пока что) собственной, глубоко продуманной и прочувствованной творческой линии – не в общем, а в индивидуальном смысле. Мне, например, в конечном счете понравилась «Смерть Вазир-Мухтара», книга взволновала меня. В то же время Толстой, например, до сих пор самый великий и близкий для меня писатель. А я думаю, что Толстому никак не мог бы понравиться Тынянов – не потому, что Толстой «уже», а я «шире», а потому, что Толстой именно и велик этой своей неповторимой, могучей индивидуальностью, для которой Тынянов – сплошная ложность, красивость, блеф. <…> К сожалению, часто, слишком часто подозреваешь только что написанную тобой страницу в том, что это где-то когда-то кем-то и приблизительно так же было уже написано. И только искренность пережитого волнения и сознание, что общая мысль романа индивидуальна и нова, стимулирует работу. Естественно, что и нечего бывает сказать о своей литературной работе, кроме общих мест, ибо нет убежденности в своем пути, яростного отвергания для себя (т. е. не в смысле хулиганского выбрасывания за борт, а неприемлемости в работе) чужого пути, нет настоящего поиска своей манеры – это с одной стороны, и нет настоящей муки, муки до боли в голове, до слез над тем, что не выходит в моменты сомнений. Все это признаки ремесленничества, и притом ремесленничества человека, плохо знающего свое ремесло. Единственное, что «украшает», это правдивое сознание, что у настоящих творцов было хорошо, а у тебя выходит дурно. Вот это переживается искренне, глубоко и подчас с истинной болью, потому что ведь хочется высказаться в полный голос, а в моменты каких-то взлетов кажется, что есть что сказать – такое, чего никто не сказал. В сущности, я написал тебе о том, что в личной моей работе больше всего меня волнует и печалит сейчас. А когда перечел, то подумал, что – попади такое письмецо в соответствующий сборничек (скажем: «Корифеи советской литературы о своей работе», год изд. 1984), писатель будущего мог бы только и извлечь из него то скудное соображеньице, что и «они, дескать, в себе сомневались». Но научить тому, как надо работать, вселить бодрость в сердце, как вселяют в него строки «мастера искусства и т. д.» (даже тогда и там, где мастера сомневаются и мучаются), – это письмецо не смогло бы. Но именно поэтому оно и не попадет в «соответствующий сборничек», и именно поэтому мы не мастера, а… Есть еще хороший утешитель – критерий «полезности». Утешимся, Петя, тем, что мы писатели «полезные»”[58].

В письме к “милому Пете” от 24 октября 1936 года Фадеев снова доверительно рассказывает товарищу о сокровенных темах своего писательства, о том, что “очень трудно писать, когда уже стал «искушенным»”, и о переживаемой им немоте. Это, можно сказать, общечеловеческая и вечная тема писательства, однако с одной существенной поправкой, немыслимой ни для Пушкина, ни для Толстого, ни для Платонова. “Милому Пете”, которого он, как и себя, причисляет к немногочисленной когорте “умных” писателей и “истинных сынов своего времени” (“не очень умным” в этом и других письмах назван Шолохов), Фадеев вновь доверительно сообщает чистую крамолу. Оказывается, советская литература совсем не исповедует верность принципам реализма Льва Толстого, которого сам Фадеев еще в 1926 году назвал главным учителем пролетарской литературы: “…для нас не столько дело в знании жизни – ведь мы чертовски много видели и знаем! – а все дело в подлинном правдивом выражении своих мыслей и чувств от самых высоких до самых низменных, – и здесь мы еще не достигли «бесстрашия», здесь что-то нас еще пугает и сковывает”[59].

Какой-то особой склонностью к метафизичности и чистой эстетике не отличался ни сам Фадеев, ни его литературные писания. Это не в укор, таким было его дарование. В опубликованной через несколько месяцев статье с каноническим для советской литературы этих лет названием “Учиться у жизни” (“Литературная газета”. 1937. 15 апреля) он признается, что восхищается романами Шолохова, но с одной существенной поправкой: “И все-таки в его книгах недостаток большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли…” Фадеев не уточняет, что он вкладывает в понятие “своей” (в письме) и “большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли” (в статье), однако водораздел между правдой жизни и собственной некоей эстетикой проведен со всей определенностью. Данные установки советской литературы очень важны для понимания эпистолярных “диалогов” Платонова с Фадеевым и его верными заместителями по руководству Союзом писателей. “Мрачный” Платонов был им глубоко чужд, они ведь тоже знали, как живет низовая Россия, однако смысл писательства видели в другом – в некой абстрактной идее о “большой, всеобъемлющей, всечеловеческой мысли”. Он вызывал у многих своих современников по меньшей мере раздражение своей неуступчивостью, наличием той “идеи пути” (определение А. Блока), о которой догадывался тот же Фадеев, что без нее и “настоящей муки, муки до боли в голове”, не бывает подлинных художественных открытий.

Примечательные записи к этой теме мы нашли в дневнике Всеволода Вишневского послевоенных лет, той поры, когда он был заместителем генерального секретаря Союза писателей и принимал решение по письмам Платонова:

“Я недавно прочел 25 писем из Кур<ской> области – о жизни колхозников. – (Письма к депутату.) – Тяжелое впечатление: отобранные участки; невыплата пенсий; чрезмерн<ое> обложение; несправедлив<ые> увольнения; облыжные обвинения и т. д., и т. д. – Нужда, беды человеческие… Но жить только ими – можно задохнуться, сойти с ума, погрузиться в пессимизм безвыходный… Помогают обобщения, мечта, устремленность в будущее, сам процесс борьбы, преодоления и некая поэзия истории, некая абстрагированность…”[60] (запись от 21 января 1947 года; курсив наш. – Н. К.); “Дежурство в секретариате ССП: принял человек 15. – Просьбы, – о мат<ериальной> помощи… – Ряд людей бледен, худ… Многие болеют, устали, недоедают явно…

В подъезде нашего дома: две женщины. На одной пальто на голое тело. – «Мы эвакуированы в 41 г<оду> из Буковины. Сейчас едем – эшелоном – обратно… В эшелоне холод… Умерло пятеро сегодня… Дети… – Помогите.» – Цены на рынках растут: картофель 20 руб<лей> кило. – Видимо, к лету трудности будут еще крупнее”[61] (запись от 24 февраля 1947 года);

“С 2 ч<асов> до 4 ч<асов> 30 <минут> – дежурство. Принял 15 человек. Ряд жалоб, слезы вдов, жен, писательские обиды”[62] (запись от 2 декабря 1949 года).

В парадной секретариата Союза писателей послевоенных лет мы встретим не только тяжелобольного Платонова. С просьбами о помощи обращаются и другие писатели; среди просителей М. Зощенко и Б. Пастернак, не менее, чем Платонов, чуждые своим писательством секретарскому генералитету. Даже записи о них выполнены Вс. Вишневским в одной стилистике и с похожим резюме. Запись в дневнике 1 февраля 1950 года разговора с И. Сельвинским: “Говорили о Пастернаке, его мрачной замкнутости, влиянии на Н. Асеева. Слова Пастернака: «Литературы нет, пишут только прислужающие (!) Нам остается – переводы из классики и т. п.». Это реакционная установка… Пастернак – чуждый человек…”[63] Помета в дневнике через три дня, 4 февраля: “Письмо Тарасенкову – ответ на полученное от него письмо”[64]. Критик А. Тарасенков с 1949 года являлся главным редактором головного издательства Союза писателей “Советский писатель”, и Вишневский в дружеском послании не только отвечает на его производственные вопросы, но и делится впечатлениями о состоявшемся в этот день заседании секретариата; для нас ценно упоминание Платонова: “А. Платонов догорает. Мы дали ему 10 тысяч на переезд на юг. Поможет ли?.. Талантливый, но мрачный автор”[65].

Вряд ли в отношении руководства Союза писателей во главе с Фадеевым к Платонову всё можно списать на жестокие обстоятельства сталинской эпохи. Горький после истории с публикацией “Впрок”, главную интригу которой составила ставшая сразу известной в литературной среде гневная реакция Сталина на “Бедняцкую хронику”, также не отвечал на некоторые письма Платонова – именно на те, что написаны в роковом для писателя 1931 году. Однако все-таки Горький читал присланное Платоновым и в письмах сообщал свое мнение о “Чевенгуре” (1929), “Высоком напряжении” (1932) и “Мусорном ветре” (1934)… Обращенная же к Фадееву в 1940 году просьба Платонова прочитать “Размышления читателя” и помочь изданию книги ничем хорошим для него не завершилась. Письмо Платонова Фадеев передает на заключение руководителю секции критиков Союза писателей В. Кирпотину, прекрасно понимая, что

 





1
...