Красноармейцы! Добраться до Крыма нам будет тяжело, и это рискованная вещь. Там плавают дозорные крейсера, которые нас потопят, если заметят. Это я должен вам открыто сказать. А если и доплывем, то нам предстоит опасная, смертельная борьба среди озверелого противника. Не много нас уцелеет, а может, никого, когда Крым станет советским, – вот что я хочу вам сказать, дорогие товарищи красноармейцы!
И далее того: я хочу спросить у вас, товарищи, согласны ли вы на это дело идти добровольно?
Чувствуете ли вы мужественную отвагу в себе, дабы пожертвовать достоинством жизни на благо революции и Советской республики? Если кто боится или колеблется, у кого семья осталась и ему ее жалко, – пускай выйдет и скажет, чтобы ясно было, и мы освободим такого товарища!
Центральное наше правительство возлагает великую надежду на нашу операцию, чтобы поскорей покончить с войной и приступить к мирному строительству на фронте труда!
Я жду вашего ответа, товарищи красноармейцы! Я должен сейчас же передать его Реввоенсовету армии!
Военный комиссар кончил речь и стоял насупившись – ему было хорошо и неловко. Красноармейцы тоже молчали. А у Пухова все дрожало внутри.
«Вот это дело, – думал он, – вот она, большевистская война, – нечего тут яйца высиживать!»
Никто уже не слышал ветра и не видел ночных гор. Мир затмился во всех глазах, как дальнее событие, каждый был занят общей жизнью. Фонарь на дворе тоже потух, израсходовав свой керосин, и никто этого не заметил.
Вдруг из рядов выступает один красноармеец и определенно говорит:
– Товарищ комиссар! Передайте Реввоенсовету армии и всему командованию, что мы ждем приказа о выступлении! Мы того не ждали, чтобы нам оказали такую высокую честь и поручили прикончить Врангеля! Я в том убежден, что говорю от чистого сердца всех красноармейцев, что, стало быть, мы благодарим и также клянемся отдать свою кровную силу и жизнь, раз то надо Советской власти, – вот и все! Чего там волынку тянуть и чего ждать, раз люди в Советской России с голоду умирают, а тут сволочь в Крыму сидит и мешается!
Красноармейцы заволновались и радостно загудели, хотя, по здравому смыслу, радоваться было нечему. Вышел еще один красноармеец и заявил:
– Правильно штаб сделал, что десант назначил. С Перекопа пусть Врангеля трахнут в морду, а мы разом – в зад, – вот тогда он с корнем ляжет, и английские корабли ему спасенья не дадут!
Тут опять выходит комиссар:
– Товарищи красноармейцы! Мы в штабе так и знали! Мы ждали от вас той высокой сознательности и беззаветности революции, которую вы сейчас здесь проявили! От имени Реввоенсовета и командования армии выражаю вам благодарность и прошу считать те слова, которые я сказал, военной тайной. Вы знаете, что Новороссийск полон белогвардейскими шпионами, и мы будем обречены на гибель, если кто что узнает! Приказ о выступлении будет дан особо. Спасибо, товарищи!
Комиссар спешно ушел, а красноармейцы еще стояли. Пухов дошел к ним и начал слушать. В первый раз в жизни ему стало так стыдно за что-то, что кожа покраснела под щетиной.
Оказалось, что на свете жил хороший народ и лучшие люди не жалели себя.
Холодная ночь наливалась бурей, и одинокие люди чувствовали тоску и ожесточение. Но никто в ту ночь не показывался на улицах, и одинокие тоже сидели дома, слушая, как хлопают от ветра ворота. Если же кто шел к другу, спеша там растратить беспокойное время, то обратно домой не возвращался, а ночевал в гостях. Каждый знал, что его ждет на улице арест, ночной допрос, просмотр документов и долгое сидение в тухлом подвале, пока не установится, что сей человек всю жизнь побирался, или пока не будет одержана большевиками окончательная победа.
А меж тем крестьяне из северных мест, одевшись в шинели, вышли необыкновенными людьми, – без сожаления о жизни, без пощады к себе и к любимым родственникам, с прочной ненавистью к знакомому врагу. Эти вооруженные люди готовы дважды быть растерзанными, лишь бы и враг с ними погиб и жизнь ему не досталась.
Ночью Пухов играл с красноармейцами в шашки и рассказывал им о командире, которого никогда не видел.
Пухов, не видя удовольствия в жизни, привык украшать ее геройскими рассказами, и всем становилось от того веселей.
В отряде, назначенном в десант, было пятьсот человек – и случилось, что все они из разных мест.
Поэтому на другой день пошло пятьсот писем в пятьсот русских деревень.
Целых полдня красноармейцы малевали и карякали бумагу, прощаясь с матерями, женами, отцами и более дальними родственниками.
Пухов тоже помогал, кто особо слаб был в буквах, и выдумывал такие письма, что красноармейцы одобряли:
– Складно ты пишешь, Фома Егорыч, – мои плакать будут!
– А то как же? – говорил Пухов. – Хохотать тут нечего: дело не шуточное! Чудак ты человек!
После обеда Пухов пошел к комиссару:
– Товарищ комиссар, меня в десант возьмете?
– Возьмем, товарищ Пухов, затем тебя и звали вчера на собрание! – ответил комиссар.
– Только я прошу, товарищ комиссар, назначить меня механиком на «Шаню», – там, я слыхал, паровая машина, а на «Марсе» керосиновый мотор, он мне не сподручен: дюже мал!
– На «Шане», там есть свой механик – турок, – сказал комиссар. – Ну ладно: мы тебя в помощники назначим, а на «Марс» возьмем шофера. А ты что, не сладишь с керосиновым мотором, что ли?
– Мотор – ерундовая вещь, паровая машина крепче берет. Неохота мне, товарищ комиссар, в геройском походе с таким дерьмом возиться! Это примус, а не машина – сами видите!
– Ну ладно, – согласился комиссар, – поедешь на «Шане», раз так. В десанте люди едут добровольно и делают, что им способней. А уж в походе, брат, не мудри!..
Пухов взял пропуск и пошел на «Шаню» – машину поглядеть. Ему лишь бы машина была, там он считал себя дома.
С турецким машинистом он сошелся скоро, сказав, что главное дело – смазка, тогда никакой работой машину не погубишь.
– Это справедливо, – хорошо по-русски сказал турок, – масло – доброта, оно машину бережет! Кто масла много дает, тот любит машину, то есть механик!
– Ну, понятно, – обрадовался Пухов, – машина любит конюха, а не наездника: она живое существо!
На том они и подружили.
Ночью, против окрепшего ветра, отряд шел в порт на посадку. Пухов не знал, к кому ему притулиться, и шел сбоку, гремя полученным казенным чайником. Но красноармейцы сразу его одернули:
– Сказано – иди тайком, чего ты громыхаешь?
– А чего мне таиться-то: не на грабеж идем, – сказал Пухов.
– Приказано не шуметь, – тихо ответил красноармеец Баронов, – затем и людей в городе в губчок попрятали, чтобы шпионов не было.
Шли долго и бесшумно, еле хрустя влажным песком. Огромные порожние склады стояли в темноте, и в них бурчал ветер. Голодные крысы метались всюду, питаясь неизвестно чем.
Ночь была непроглядная, как могильная глубина, но люди шли возбужденно, с тревожным восторгом в сердце, похожие на древних потаенных охотников.
Глубокие времена дышали над этими горами – свидетели мужества природы, посредством которого она только и существовала. Эти вооруженные путники также были полны мужества и последней смелости, какие имела природа, вздымая горы и роя водоемы.
Только потому красноармейцам, вооруженным иногда одними кулаками, и удавалось ловить в степях броневые автомобили врага и разоружать, окорачивая, воинские эшелоны белогвардейцев.
Молодые, они строили себе новую страну для долгой будущей жизни, в неистовстве истребляя все, что не ладилось с их мечтой о счастье бедных людей, которому они были научены политруком.
Они еще не знали ценности жизни, и поэтому им была неизвестна трусость, – жалость потерять свое тело. Из детства они вышли в войну, не пережив ни любви, ни наслаждения мыслью, ни созерцания того неимоверного мира, где они находились. Они были неизвестны самим себе. Поэтому красноармейцы не имели в душе цепей, которые приковывали бы их внимание к своей личности. Поэтому они жили полной общей жизнью с природой и историей, – и история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности.
В мрачной темноте засияли перемежающимся светом огни судовых сигналов. Отряд вступил на помост пристани. Сейчас же началась посадка.
На «Шаню» посадили весь отряд, на катер «Марс» – двадцать человек разведки, а на истребитель – военморов.
Пухов влез в машинное отделение «Шани» и почувствовал себя очень хорошо. Близ машины он всегда был добродушен. Он закурил и прохаркнулся громким голосом, устав молчать и выдувая из легких спертые, застоявшиеся газы.
Часа два еще гремели красноармейские башмаки по палубе и по трапам.
Чувствуя достаточное удовольствие от этих беспокойных событий, Пухов не усидел внизу и выскочил на палубу.
Черные тела людей, трепещущие в неярком свете фонарей, тихо ползли по трапам, крепко прижав к себе винтовки и все походные принадлежности, чтобы ничто не стукнуло.
Ночь от фонарей стала еще огромней и темней, – не верилось, что существует живой мир. В глубинах тьмы тонул небольшой ветер, шевеля какие-то вещи на пристани.
Кратко и предостерегающе гудели пароходы, что-то говоря друг другу, а на берегу лежала наблюдающая тьма и влекущая пустыня. Никакого звука не доходило до города, только с гор сквозило рокотание далекой быстрой реки.
Неиспытанное чувство полного удовольствия, крепкости и необходимости своей жизни охватило Пухова. Он стоял, упершись спиной в лебедку, и радовался этой таинственной ночной картине – как люди молча и тайком собирались на гибель.
В давнем детстве он удивлялся пасхальной заутрене, ощущая в детском сердце неизвестное и опасное чудо. Теперь Пухов снова пережил эту простую радость, как будто он стал нужен и дорог всем, – и за это всех хотел незаметно поцеловать. Похоже было на то, что всю жизнь Пухов злился и оскорблял людей, а потом увидел, какие они хорошие, и от этого стало стыдно, но чести своей уже не воротишь.
Море покойно шуршало за бортом, храня неизвестные предметы в своих недрах. Но Пухов не глядел на море – он в первый раз увидел настоящих людей. Вся прочая природа также от него отдалилась и стала скучной.
К часу ночи посадка окончилась. С берега раздалось последнее приветствие от Реввоенсовета армии. Комиссар что-то рассеянно туда ответил, он был занят другим.
Раздалась морская резкая команда, – и сушь начала отдаляться.
Десантные суда отчалили в Крым.
Через десять минут последняя видимость берега растаяла. Пароходы шли в воде и в холодном мраке. Огни были потушены, людей разместили в трюме, – все сидели в темноте и духоте, но никто не засыпал.
Приказано было не курить, чтобы случайно не зажечь судна. Разговаривать тоже запретили, так как командир и комиссар старались придать «Шане» безлюдный вид мирного торгового парохода.
Судно шло тайком, глухо отсекая пар. Где-то недалеко, затерянные в ночной гуще, ползли «Марс» и истребитель. Время от времени они давали о себе знать матросским длинным свистом. «Шаня» им отвечала коротким густым гудком.
Суда продирались в сплошной каше тьмы, напрягая свои небольшие машины.
Ночь проходила тихо. Красноармейцам она казалась долгой, как будущая жизнь. Возбуждение понемногу проходило, а длительная темнота постепенно напрягала душу тайной тревогой и ожиданием внезапных смертельных событий.
Море насторожилось и совсем примолкло. Винт греб невидимо что, какую-то тягучую влагу, и влага негромко мялась за бортом. Не спеша истекало томительное время. Горы бледно и застенчиво светились близким утром, но море уже было не то. Спокойное зеркало его, созданное для загляденья неба, в тихом исступлении смешало отраженные видения. Мелкие злобные волны изуродовали тишину моря и терлись от своего множества в тесноте, раскачивая водяные недра.
А вдали – в открытом море – уже шевелились грузные медленные горы, рыли пучины и сами в них рушились. И оттуда неслась по мелким гребням известковая пена, шипя, как ядовитое вещество.
Ветер твердел и громил огромное пространство, погасая где-то за сотни верст. Капли воды, выдернутые из моря, неслись в трясущемся воздухе и били в лицо, как камешки.
На горах, наверно, уже гоготала буря, и море свирепело ей навстречу.
«Шаня» начала метаться по расшевелившемуся морю, как сухой листик, и все ее некрепкое тело уныло поскрипывало.
Каменный тяжелый норд-ост так раскачивал море, что «Шаня» то ползла в пропасти, окруженная валами воды, то взлетала на гору – и оттуда видны были на миг чьи-то далекие страны, где, казалось, стояла синяя тишина.
В воздухе чувствовалось тягостное раздражение, какое бывает перед грозой.
День давно наступил, но от норд-оста захолодало, и красноармейцы студились.
Родом из сухих степей, они почти все лежали в желудочном кошмаре; некоторые вылезли на палубу и, свесившись, блевали густой желчью. Отблевавшись, они на минуту успокаивались, но их снова раскачивало, соки в теле перемешивались и бурлили как попало, и красноармейцев опять тянуло на рвоту. Даже комиссар забеспокоился и неугомонно ходил по палубе, схватываясь при качке за трубу или за стойки. Блевать его не тянуло – он был из моряков.
«Шаня» приближалась к самому опасному месту – Керченскому проливу, а буря никак не укрощалась, силясь выхватить море из его глубокой обители.
«Марс» и истребитель давно пропали в пучинах урагана и на сигналы «Шани» перестали отвечать.
Командир «Шани» судном уже не управлял, – кораблем правила трепещущая стихия.
Пухов от качки не страдал. Он объяснял машинисту, что это изжога ему помогает, которой он давно болеет.
С машиной тоже справиться было трудно: все время менялась нагрузка – винт то зарывался в воду, то выскакивал на воздух. От этого машина то визжала от скорости, трясясь всеми болтами, то затихала от перегрузки.
– Мажь, мажь ее, Фома, уснащивай ее погуще, а то враз запорешь на таких оборотах, – говорил машинист.
И Пухов обильно питал машину маслом, что он уважал делать, и приговаривал:
– А-а, стервозия, я ж тебя упокою! Я ж тебя угромощу!
Часа через полтора «Шаня» проскочила Керченский пролив.
Комиссар спустился на минутку в машинное отделение прикурить, так как у него взмокли спички.
– Ну, как она? – спросил его Пухов.
– Она-то ничего, да он-то плох! – пошутил комиссар, улыбаясь усталым изработавшимся лицом.
– А что так? – не понял Пухов.
– А ничего – все хорошо, – сказал комиссар. – Спасибо норд-осту, а то бы нас давно белые угомонили!
– Это как же так?
– А так, – объяснил комиссар. – Керченский пролив охраняется у белых военными крейсерами. А от бури они все укрылись в Керченскую гавань, и поэтому нас не заметили! Понял?
– Ну а прожекторами отчего нас не нащупывали? – допытывался Пухов.
– Ого! Вся атмосфера тряслась, – какие тут прожектора!
В полдень «Шаня» шла уже в крымских водах, но море по-прежнему изнемогало в буре и устало билось в борт парохода.
Скоро на горизонте показался неизвестный дымок. Капитан судна, командир отряда и комиссар долго наблюдали за тем дымком. Потом «Шаня» взяла курс в открытое море – и дымок пропал.
Норд-ост не прекращался. Это несчастие радовало капитана и комиссара. Сторожевые белогвардейские суда считали бдительность в такой шторм излишней и сидели в береговых щелях.
Комиссар тем и объяснял, что «Шаня» цела, и надеялся на высадку десанта на берег, как только стихнет буря и наступит ночь.
Пухов не вылезал из машинного, обливаясь потом у бесившейся машины и стращая ее всякими словами.
В четвертом часу дня на горизонте сразу объявились четыре дымка. Они стали ходко приближаться, как бы обхватывая «Шаню». Одно судно совсем разглядело «Шаню» и стало давать сигналы об остановке.
Красноармейцы, хоть и не догадывались – как и что, а тоже высыпали на палубу и заметались от любопытства.
Капитан «Шани» по дыму догадался, что одно из судов наверняка военный крейсер.
Выходило, что десанту пришло время добровольно пускать себя ко дну.
Капитан и комиссар не сходили с рубки, стараясь найти какой-нибудь исход для спасения. Всем красноармейцам приказано было уйти в трюм, чтобы судно противника не обнаружило военного значения «Шани».
Норд-ост ревел с неизбывной силой и сметал «Шаню» с ее курса. Четыре неизвестных корабля тоже с трудом удерживали курс и не могли принять направления на «Шаню».
Скоро три дымка исчезли из зрения, – их куда-то отшиб зверский норд-ост. Зато четвертое судно неотступно подбиралось к «Шане». Иногда уже явственно обнажался его корпус. Капитан разглядел, что это быстроходный и хорошо вооруженный торговый пароход и что он нагоняет «Шаню». Только шторм никак не допускает то судно подойти к «Шане» вплотную. Затем пароход стал допрашивать «Шаню»: куда она идет. «Шаня», войдя в крымские воды, шла под врангельским флагом. На вопрос белогвардейского парохода «Шаня» ответила, что идет из Керчи в Феодосию и везет рыбу.
На палубе оставалось только четверо турок в костюмах своей родины, а все военные люди вместе с комиссаром и командиром десанта сидели в трюме. Поэтому когда белые купцы подошли к «Шане», то только поглядели в бинокли и пошли прочь. Буксировать «Шаню» они не захотели – наверное, из-за опасного шторма.
Остальной день прошел спокойно. Иногда показывались какие-то пароходы, но сейчас же исчезали: они боялись «Шани» еще больше, чем она их.
Красноармейцы, замученные тошнотой и сырым холодом, старались нарочно быть веселыми и стыдились отчего-то морской болезни. Им надоело тоскливое плавание, и они даже обрадовались, когда узнали, что подходит белогвардейский пароход, вооруженный четырьмя пушками.
Красноармейцам море было незнакомо, и они не верили, что та стихия, от которой только тошнит, таит в себе смерть кораблей.
– Пускай подходит, – сказал красноармеец-тамбовец. – Мы его смажем!
– Как же ты его смажешь? – спросил комиссар. – У него пушки на борту!
– А вот увидишь, – заявил тамбовец, – из винтовок так и смажем!
Привыкшие брать броневые автомобили на ходу, с одними винтовками в руках, красноармейцы и на море думали побеждать посредством винтовки.
О проекте
О подписке