Это позволяет решить вопрос о границах и периодизации истории революции. В мировой литературе отсутствует единый подход к проблеме: одни исследователи продолжают оперировать марксистской схемой периодизации революционного процесса в соответствии с подразумеваемым изменением баланса классовых сил, другие оперируют этапами политической истории, третьи усматривают решение проблемы периодизации в изменении сознания общества. В результате одни исследователи понимают русскую революцию ХХ в. как единый процесс социальной трансформации, проходящий в несколько стадий, другие предпочитают говорить о революциях во множественном числе – выделяют три революции начала ХХ в. (1905 г., Февральскую и Октябрьскую революции 1917 г.) или увеличивают их число до пяти (добавляя сталинскую революцию 1930-х годов и перестройку 1985–1990 гг.). Нет поэтому единства в определении конца революции: для одних это – время окончания Гражданской войны и консолидации большевистского режима или его трансформация (с созданием СССР и переходом к новой экономической политике в 1920-е годы), для других – консолидация сталинского режима. Третьи вообще считают, что революция заканчивается тогда, когда ее идеология трансформируется в миф или когда умирают последние носители этой идеологии – активные ее участники.
В рамках отстаиваемого нами когнитивного подхода вопрос о периодизации русской революции решается с позиций реконструкции революционной традиции на всем протяжении ее существования – от утверждения системообразующего революционного мифа в качестве легитимирующей основы режима до отказа от него. С этих позиций русская революция вполне вписывается в концепцию «долгого ХХ века», а ее этапы, фиксируемые в политических конституциях, отражают стадии формирования современного российского общества и его политической системы. Этот подход представлен в историографии крупнейших национальных революций – Английской и Американской, заложивших основы современной демократии западного типа. Последующее развитие этих стран, несмотря на кризисы и войны, опиралось на устойчивые элементы преемственности этой политико-правовой традиции, наполняя ее новым социальным содержанием[34]. Обращаясь к истории Французской революции, исследователи раскрывают единство революционной традиции, выраженное в преемственности революционного мифа и его идеологического обоснования на разных стадиях эволюции государственности. Так, начавшись в 1789 г., Французская революция с ее ключевыми принципами свободы, народного суверенитета и разделения властей, по мнению ряда исследователей правовой традиции, в сущности, не прекращалась до создания современной Пятой республики (1958)[35]. В целом Французская революция изначально вращалась вокруг идей конституционализма, различные интерпретации источников и содержания принципов которого составляли основу мобилизации сторонников основных политических партий[36]. Мексиканская революция, как считают ее новейшие исследователи, начавшись с конституционного переворота 1910 г., закончилась лишь в конце ХХ в.[37]. Китайская революция, начавшись с крушения монархии в 1911 г. и пройдя ряд этапов, сходных с русской (и под ее непосредственным влиянием), по-видимому, не закончилась до настоящего времени в силу сохранения коммунистической идеологии как легитимирующей основы однопартийного режима[38]. Иранская революция 1979 г., продемонстрировав, несмотря на свой исламский характер, ряд поразительных черт сходства одновременно с французской и русской, позволила сформулировать аналогичные вопросы о природе революционного режима, причинах его устойчивости и направлениях трансформации в будущем[39].
Сформулировав исходные постулаты идеологического символа веры и зафиксировав их в ходе Учредительных собраний и в Основных законах, революции затем длительное время корректировали их во имя согласования с меняющейся социальной реальностью. Это позволяет, в частности, объяснить сходство структуры революционных циклов в разных странах, на каждой фазе развития которых происходит заимствование идеологических постулатов и институтов соответствующих предшествующих революционных моделей. Социология революции как самостоятельное научное направление позволяет выяснить, до какой степени повторяемость воспроизводства институтов, символов, риторики и способов революционной мобилизации разных стран соответствует национальным задачам и выражает особенности их политической культуры[40]. Революционная трансформация общества есть, следовательно, длительный процесс: революция (несмотря на изменения политического режима) продолжается столько, сколько действует революционная формула, ее развитие связано с модификацией этой формулы и ее последовательной десакрализацией, а конец определяется достижением полноценного национального единства с принятием конституции, обеспечивающей национальный консенсус и институциональную стабильность, когда новая система ценностей и ожиданий, провозглашенных революцией, конвертируется в стабильные демократические нормы, институты и правила игры. В основу периодизации русского революционного процесса следует положить, следовательно, развитие самого революционного мифа на всем протяжении существования (1917–1991), точнее, основанные на нем модификации легитимирующей формулы революционного режима, отраженные в его основополагающих конституционных актах.
С позиций когнитивного подхода проблема так называемой «исторической дистанции» (степени удаленности историка от времени изучаемых событий) не имеет значения (поскольку доказательность прямо не коррелируется с удаленностью наблюдателя во времени). Однако столетний рубеж крупного исторического события, каким является революция, дает исследователю ряд преимуществ. Во-первых, вызванные им следствия предстают в завершенном виде; во-вторых, не действуют (или действуют опосредованно) те эмоциональные представления, которые владели умами современников и ближайших потомков; в-третьих, в результате исследований становится ясна фактическая картина явлений и процессов (особенно с введением в научный оборот документов всех политических партий и общественных движений); в-четвертых, событие приобретает взвешенный и завершенный характер восприятия в обществе, несмотря на то что в нем может не существовать единства оценочных суждений о нем; наконец, в-пятых, идеологическое и «мемуарное» воспроизводство событий, связанное с тотальным господством революционной «мессианской идеи», уступает место их беспристрастному аналитическому изучению. Это наблюдение справедливо в отношении всех так называемых «великих революций», академические исследования которых появляются примерно через полстолетия после их осуществления. Но оно особенно верно в отношении русской революции, академическое изучение которой внутри страны было невозможно на протяжении всего времени существования советского строя (поскольку революционный миф в его официальной идеологической трактовке составлял основу легитимности политического строя), а после его крушения в 1991 г. затруднялось эмоциональной обстановкой постсоветского переходного периода.
Общей предпосылкой академического исследования русской революции стал конец идеологического типа мышления, четко осознанный уже в 60-е годы ХХ в. Если мы понимаем идеологию как тоталитарную систему идей, всеохватывающую теорию ценностей – этический абсолют, тотально направляющий социальное поведение, который претендует на объяснение мироздания, ведет к манихейскому расколу общества и продуцирует мощный классовый конфликт, легитимирует массовую социальную мобилизацию и неограниченную власть, – то таких идеологий больше не существует. Идеология как «ложное сознание» – пассионарная связь революционных и контрреволюционных представлений с мобилизационной практикой – действительно переживает упадок[41]. Это выражается в крушении марксизма, расколе левого движения, преодолении разрыва массового движения и авангарда и проч. Не означает ли принятие данного тезиса вывод о конце политики (возможна ли политика вне идеологии)? Суть проблемы в том, что узкое понимание идеологии, которое господствовало в ХХ в., было отвергнуто с крушением коммунизма и едва ли может быть воспроизведено вновь. В этом традиционном понимании классические идеологии действительно закончили существование (исключение составляет национализм). Речь должна идти, таким образом, во-первых, о конце традиционных мобилизационных идеологий, который не исключает появления новых идеологий (как, например, глобализм и антиглобализм); во-вторых, об изменении инструментов распространения идеологических представлений (новые информационные технологии), в-третьих, появлении возможности быстрой верификации тех или иных положений (не просто вера, но поиск достоверных знаний). Если традиционные идеологии XIX–XX вв. продуцировались из единого центра, опирались на интеллектуалов и транслировались в массовое сознание, то их современные модификации опираются на новый тип коммуникаций, обеспечивающий диалог интеллектуалов и аудитории в режиме «онлайн». «Расколдовывание мира» по мере его рационализации ведет к изменению смысла и техники идеологического конструирования, но не отменяет его значения. Конец традиционных идеологий не означает конец утопий – этических проектов социальной справедливости и права, политики. Напротив, в этой реальности (конца идеологий) значение интеллектуалов возрастает. Всякий status quo есть источник инерции и догматизма, социальная функция интеллектуалов – подвергать их критике, пусть даже во имя утопических идеалов: выполняя эту функцию, интеллектуал помогает поддерживать конфликт, который является неотъемлемым источником жизненной силы демократической системы. С этих позиций переосмысление русской революции и ее идеологии сохраняет значение для когнитивного конструирования современной социальной реальности.
В предшествующих исследованиях автора раскрыто содержание различных типов правового регулирования с позиций социологии права, сравнительного конституционного права и динамики конституционных циклов; показана роль и место советского номинального конституционализма в сравнительно-исторической перспективе авторитарных режимов; особенности переходной модели постсоветского конституционализма и трудности его современного развития[42]. Эта работа велась параллельно с реконструкцией социальных параметров правового развития и логики политических процессов[43]. Синтез этих двух магистральных направлений исследования позволил сформулировать общее представление о российской правовой традиции и ее изменениях в ходе социальных трансформаций ХХ в.[44] Эти представления стали основой переосмысления автором в качестве главного редактора академического журнала «Российская история» предпосылок и развития русской революции, советского периода истории[45]. Нескрываемая оппозиция выдвинутым нами идеям со стороны академических традиционалистов неуклонно возрастала по мере постановки вопросов методологии аналитической истории и обсуждения политической истории России ХХ в. Автор убедился как в консерватизме и практической нереформируемости российской академической бюрократии (что, впрочем, было вполне ожидаемо с самого начала), так и в необходимости новых подходов к объяснению российского исторического процесса с позиций когнитивной методологии, доказательной аналитической истории и сравнительных подходов[46]. Этот ценный практический опыт «включенного наблюдения» прояснил ситуацию в постсоветских идейных спорах, заставив обратить внимание не только на их содержание, но на структуру и эволюцию формальных организаций, продуцирующих историческое знание, а в агрессивной реакции советских традиционалистов увидеть своеобразную форму борьбы за сохранение контроля и доминирования в публичном пространстве. В дальнейшем автор использовал данный опыт в ходе своих выступлений по общественно-политическим вопросам, в частности – проблемам публично-правовой этики, современного конституционного и политического строя России и перспектив его реформирования[47]. В свете этих автобиографических замечаний понятен современный интерес автора к политической и конституционной истории русской революции: существует ли связь революции и создания сталинской модели политической системы; в какой мере она определила когнитивные стереотипы, логику развития и крушения советской системы, особенности ее современного развития?
Для определения специфики советской правовой системы (и ее аналогов) нами было введено понятие номинального конституционализма – системы, где конституционная норма вообще не действует реально, юридические гарантии прав и свобод не могут быть осуществлены, а власть полностью бесконтрольна. В исторической перспективе эта форма конституционализма присуща тоталитарным режимам и отличается как от полноценного реального конституционализма демократических стран, так и от различных форм ограниченного (или мнимого) конституционализма авторитарных режимов. Данный понятийный аппарат был принят многими современными исследователями проблемы – юристами, политологами и историками[48]. Его основное преимущество (по сравнению с формально-юридическим подходом) заключается в четком определении принципиально новой проблемной области – перехода от номинального конституционализма к реальному, выяснении срывов на этом пути (конституционных деформаций мнимоконституционного характера) и выявлении тех форм, механизмов и стратегий правового конструирования, которые используются политической властью для создания и поддержания соответствующих институтов. Очевидно значение данного направления исследований для понимания тенденций мирового правового и политического развития, поскольку едва ли не большая часть современных государств оказывается на переходной стадии от авторитаризма к демократии, а их гибридные режимы пребывают в «серой зоне», пытаясь сочетать элементы реального и мнимого конституционализма.
Вполне оправдан вопрос о том, в какой мере революционный (советский) конституционализм отражал социальную действительность и может стать отправной точкой в ее изучении. Когнитивный метод акцентирует соотношение информационной картины мира, правовых норм, создаваемых ими коммуникаций (информационный обмен) и форм социальной мобилизации, административных институтов и практик (как формальных, так и неформальных). В той мере, в которой конституции фиксируют эту реальность, отражают ее изменения или, напротив, целенаправленно уклоняются от выполнения данной задачи – они выступают достоверным источником информации о социальной реальности. Номинальность права (в юридическом смысле) при этом не имеет принципиального значения. Напротив, провоцирует вызов исследователю – стремление понять, почему политическая система избегала правового оформления действительных социальных отношений и механизма власти, каким образом при внешне монолитной системе номинального права оказывались возможны различные институциональные схемы, каковы были когнитивные параметры адаптации общества к ним в рамках принятых системой формальных и неформальных практик социально-правового регулирования.
Интерпретация логики политического процесса возможна с позиций классического институционализма, раскрывшего имманентную связь социальной структуры и правовых норм и неоинституционализма, настаивающего на учете когнитивно-информационных параметров юридического конструирования институтов[49]. Основное различие двух подходов – решение вопроса о роли права в институциональном конструировании. Если первое направление видело в институтах корпоративные структуры, наделенные единством организующей воли, то второе видит свою задачу в выявлении самостоятельного значения правовой нормы в конструировании социальных отношений и самих институтов. В этом смысле всякое право (в том числе номинальное) как система норм есть социальная реальность, определяющая функционирование социальных институтов (поскольку нормы создают информационную основу формирования структуры институтов и их деятельности). Практический вывод из неоинституционального подхода к праву состоит в рассмотрении права и правовых норм как важнейшего фактора организации и трансформации общества. Сами институты предстают как «правила игры» – ограничительные рамки во взаимодействии людей, а институционализация определяется как процесс, связанный с эндогенными и экзогенными факторами, может быть видимой (фиксируемой в письменно закрепленных правилах и процедурах) и невидимой (основанной на периодическом воспроизводстве определенных поведенческих установок), спонтанной и регулируемой (направленная селекция соответствующих практик для достижения определенной цели), а само регулирование может осуществляться в правовой и квазиправовой форме. Процессы институционализации могут иметь как формальный, так и неформальный характер, порождая конфликт соответствующих практик[50]
О проекте
О подписке