Он как-то нервно улыбается, словно извиняясь: может, кому-то это неинтересно, конечно, но вот есть у нас и такое… Диакон не знает, что может быть интересно журналистам и фотографам. Он рассказывает, что раньше эта земля принадлежала ФСБ… «или КГБ, я не знаю»… и что тут стояла казарма, а потом и ее не стало, и просто бурьяном все поросло.
– А потом ее отдали нам.
– Как отдали?
– Это произошло чудесным образом, – пожимает он плечами. – Вот так – отдали, и все. Так бывает. Мы сами были удивлены.
Он показывает, как отдали, толкая руками от себя сырой воздух; толкает, словно избавляясь от какого-то ненужного и даже опасного груза.
– Пока мы не поставили здесь крест, – говорит он, – люди вокруг держались подальше от этого места, говорили, что здесь невозможно было простоять даже минуту, становилось плохо до невыносимости просто, ужас живых людей сковывал. А после того как поставили крест, стало все-таки не так жутко тут находиться.
Мы слышим, как в нескольких метрах от нас громко смеются фотографы чему-то. Девушка рядом со мной дергается от этого смеха, как от винтовочного выстрела.
– Видите, – без осуждения говорит диакон, – люди здесь уже находят в себе силы смеяться. Это хорошо.
Мы идем с ним от креста, к которому сходятся несколько линий холмов, к небольшой деревянной церкви на территории полигона.
– Говорят, расстрельная команда на всю Москву состояла из десяти человек, – продолжает диакон. – Они тут в основном и работали. В день до пятисот человек расстреливали. А потом водитель, который еще недавно был жив, рассказывал нам, что как-то привез людей для исполнения приговора, на расстрел, а во рву вся расстрельная команда лежит. Он, понимаете, увидел их всех лежащими во рву! На него это произвело сильное впечатление.
– А правда, – спрашивают его, – что раньше тут был яблоневый сад?
– Да! – очень оживляется он. – Был! Даже когда их расстреливали, он еще был. Яблоки в детские дома возили… Но людей все-таки закапывали тракторами и бульдозерами, и почти все яблони снесли. Но, кстати, еще некоторые остались. Яблок что-то давно нет, правда.
Мы возвращаемся в храм. Я вижу здесь уполномоченного по правам человека Владимира Лукина. Он протиснулся куда-то в сторону от алтаря. Я спрашиваю его, как вышло так, что Владимир Путин приезжает сегодня сюда.
– Так ведь сегодня День памяти жертв политических репрессий. – Он смотрит на меня с таким недоумением, словно президент страны каждый раз приезжает в этот день на могилы политзаключенных.
– Разве он делал это раньше хотя бы раз?
– Ну знаете, – говорит Владимир Лукин, – если бы он сегодня не приехал, это невозможно было бы понять. Сегодня еще ведь 70 лет пику государственного террора. СССР, как вы помните, провозгласил террор государственной политикой, а Россия является правопреемницей…
Я думал, он скажет – государственного террора.
– …правопреемницей СССР, – закончил он. – И, значит, отвечает за все. Готова отвечать. Отвечает…
Он сказал, что это он, «если честно, написал письмо президенту».
– Я предложил, если есть возможность, полететь самолетом, слетать в Магадан, там памятник Эрнста Неизвестного стоит, там же основные лагеря… – Владимир Лукин как-то разволновался и от этого говорил и выглядел странно заносчиво. – А если нет, то куда-то в Подмосковье съездить… Нет, я не говорил про Бутово, это они как-то сами… Патриарх же здесь бывал… Я просто писал письма.
Патриарх и президент появились в храме вместе. Патриарх шел с трудом, опираясь на посох. Поднявшись к алтарю, он перед началом службы благодарил президента за то, что тот посещает «одну из русских Голгоф».
– Мы должны помнить тех, – сказал он, – кто отдал свои жизни за веру и правду. Совершая богослужение на Бутовском полигоне, мы молимся за них. И мы просим прощения перед этими людьми, молимся об укреплении нашей веры в наше Отечество.
Владимир Путин внимательно слушал патриарха. Он словно проверял, каких слов, по мнению святейшего, заслуживают расстрелянные.
После короткого молебна он и патриарх возложили цветы к огромному кресту с церковной вязью и пошли на полигон. Они прошли его насквозь. У небольшого деревянного креста был еще один молебен, певцы из хора в теплых куртках поверх ряс пели так громко, что мне казалось, будто их слышно даже на МКАД, километрах в трех отсюда. В этот момент как будто даже прекратилось движение машин по кольцевой дороге, и не было слышно этого бесконечного рева в холодном воздухе, и только потом я понял, что движение же, наверное, и правда перекрыли из-за приезда президента.
Подойдя к деревянной церкви, президент сказал несколько слов журналистам. Эти слова имели значение. Они имели большое значение. Он сказал, что «трагедии такого рода повторялись в истории человечества неоднократно, и все это случалось, когда привлекательную на первый взгляд, но пустую на поверку идею пытались ставить выше основных ценностей – человеческой жизни, ценности прав и свобод человека».
Это было то, что от Владимира Путина очень хотели услышать родные миллионов расстрелянных политзаключенных и очень много других людей. И он никогда раньше не называл коммунистическую идею пустой. Как-то он это так просто и понятно сказал, что я ему сразу поверил.
– Все мы хорошо знаем, – продолжил Владимир Путин, – что 37-й год, хотя он и считается пиком репрессий, был хорошо подготовлен предыдущими годами жестокости. Достаточно вспомнить расстрел заложников в годы Гражданской войны, уничтожение целых сословий – духовенства, российского крестьянства, казачества.
То есть Владимир Путин не сделал никакого акцента на исключительной роли Иосифа Сталина. Наоборот, он убрал этот акцент.
– Для нас это особая трагедия, – продолжил он. – Масштаб ее колоссален – сосланы, уничтожены, расстреляны были десятки тысяч, миллионы человек. Причем прежде всего люди со своим собственным мнением, которые не боялись его высказывать… Уничтожались наиболее эффективные люди, цвет нации. Мы до сих пор ощущаем эту трагедию на себе. Нам надо многое сделать, чтобы это никогда не забывалось, чтобы вспоминать об этой трагедии.
На самом деле для этого оказалось достаточно передать Бутовский стрелковый полигон НКВД Церкви.
– Но память нам нужна не сама по себе, – говорил президент. – А чтобы определять пути для развития страны… Политические споры, баталии, борьба мнений нужны, но нужно, чтобы этот процесс был не разрушительным, был созидательным.
Теперь должно было стать понятней, почему «Единая Россия» не примет участия в предвыборных дебатах. Они, видимо, рискуют стать разрушительными.
Владимир Путин должен был после этого пойти в домик при церкви, там накрыли стол с чаем. Но он остановился возле стенда, на котором было отмечено, сколько людей каждый месяц расстреливали на Бутовском стрелковом полигоне.
Я, может быть, первый раз увидел растерянного президента.
– Умопомрачение какое-то, – пробормотал он. – Кажется, что это невозможно. За что?!
Он смотрел на настоятеля храма отца Кирилла и словно ждал от него ответа на свои вопросы. Казалось, Владимир Путин искренне не понимает, до какого состояния может дойти глава такого государства, которое оказалось вот и у него, Владимира Путина, в руках (и уже даже уходит из них), чтобы творить такое.
Ему, видимо, было важно это понять. Он, наверное, как-то совсем не мог представить себя в такой роли на этом месте, которое сам занимает уже столько лет, и хотел понять, что же должно было случиться с человеком, чтобы стать палачом. Что-то же такое случилось. Событие какое-то, может быть. Случай, что ли.
Отец Кирилл, внук одного из расстрелянных на полигоне, развел руками и добавил, что здесь расстреляли мальчика двенадцати лет. Разрешалось расстреливать только с пятнадцати, и мальчику приписали в документах три лишних года. И расстреляли бабушку, которой было далеко за семьдесят, и тоже непонятно за что.
– Может, она олицетворяла какое-то нравственное начало в своей деревне?! – предположил отец Кирилл.
Он тоже всего этого искренне не понимал.
Через 10 лет после посещения Бутовского полигона, вечером 30 октября 2017 года Владимир Путин принял участие в открытии Стены скорби – мемориала памяти жертв политических репрессий.
Стена скорби, может, лучшее, что создал скульптор Георгий Франгулян за свою жизнь. И даже наверняка. По крайней мере, это точно главное. Огромный двусторонний горельеф, состоящий, как сказал режиссер Павел Лунгин, из бессловесного хора неживых людей… Несколько проходов в горельефе в высоту чуть больше человеческого роста – чтобы можно было остановиться и почувствовать себя частью этого великого множества.
– Свет! – подбежал к Павлу Лунгину Георгий Франгулян. – Они выключили свет!
Оказалось, что в какой-то момент и в самом деле было выключено освещение фронтальной части Стены. Подсвечена была только тыловая часть. И здесь уже строился еще один хор, каждый человек из этого хора был под отдельным зонтом, потому что лил дождь, было холодно и ветрено. Темноту раздвигали прожекторы, от всего этого было просто не по себе.
Там, на неосвещенной стороне, собирались участники церемонии – человек сто их тут было, почти все в креслах-каталках, и было сразу понятно, что это и есть жертвы репрессий, уцелевшие жертвы. Они еще не знали, что церемонию перенесли туда, где ее, наверное, никогда не проводили: памятник решили открыть с тыла. Люди терялись в догадках. Их попросили переехать туда, к микрофону и хору. Они долго и медленно двигались через эти проходы в своих колясках… И то, что я видел сейчас, означало для меня, что церемония открытия уже состоялась.
И мне кажется, я понимал, что произошло. Слишком уж открытой была фронтальная часть, обращенная к Садовому кольцу и к проспекту Сахарова, и может, показалась кому-то в последний момент беззащитно открытой…
Но ничего тут не было беззащитней этих людей в инвалидных колясках.
– А знаешь, – громко говорил один старик, наклоняясь к другому: они оба, видимо, плохо слышали. – Я, наверное, мог бы обнять внуков своих палачей… Да, я мог бы.
– Что ты сказал?! – И я подумал, что не понимаю: он не расслышал или возмутился.
– Да, именно. Они не виноваты.
– А детей не мог бы? – переспросил его второй, со странной насмешкой.
– Детей нет, – признался первый. – Детей еще не мог бы…
Я подумал, что разговоры эти они ведут половину своей жизни, а может, больше, и все вопросы и ответы свои знают лучше своих друзей, и будут вести до конца своей жизни, потому что ничего в этой жизни важнее для них нет.
Я увидел главного редактора «Новой газеты» Дмитрия Муратова с цветами в руках, который сейчас был интересен тем, что был в жюри, которое выбирало проект мемориала. Он рассказал, что голоса за Георгия Франгуляна были отданы почти единодушно, хотя были и другие талантливые проекты. Так, один скульптор предложил сделать мемориал из сталинских высоток, которые, в свою очередь, предложил изготовить из лесопильного бревна…
Другой проект состоял из зеркал, в которых отражалось все вокруг, кроме людей, потому что нет человека – нет, как известно, и никакой проблемы…
Или такой: наклоненные друг к другу под большим углом вышки… Правда, Наталия Солженицына, увидев этот проект, испуганно сказала, что это же памятник охране.
Дмитрий Муратов показал на довольно молодого человека, проходившего мимо:
– Это Роман Романов, директор Музея ГУЛАГа… Без него, может, и не вышло бы. Он герой…
Герой был, как и полагается всякому настоящему герою, скромен и застенчив.
– А вы знаете, что Франгулян работал безо всякой прибыли? – спросил меня Дмитрий Муратов. – У него в те годы тоже были жертвы…
Откуда же я мог это знать? Я знал только, что, по неофициальным, но проверенным данным, на строительство мемориала было истрачено 600 млн руб. и что в основном это были деньги московской мэрии. И было много частных пожертвований. Что немаленькие деньги пожертвовал, например, тогдашний первый заместитель главы президентской администрации Вячеслав Володин. Потому что у него тоже были жертвы…
Начали собираться члены Совета по правам человека при президенте, заседание которого закончилось за четверть часа до этого в Кремле. Они приехали на автобусах, в одном из которых ехал и российский президент.
Теперь они говорили про это заседание, а один из них рассказывал мне, что год назад обсуждали, должен это быть памятник жертвам сталинских или политических репрессий.
А другой убеждал его:
– Конечно, политических, причем начиная с октября 1917 года…
– И заканчивая?.. – не удержался я.
Нет, я так и не смог получить удовлетворительного ответа…
В Бутово, десять лет назад, конечно, все это было более пронзительно. Ты идешь и понимаешь, что идешь, собственно говоря, по людям. Под твоими ногами земля, где лежат десятки тысяч людей расстрелянных. И вот их фамилии здесь же. Ты не можешь не чувствовать просто подошвами своими этих людей. И хотя это было довольно давно, я думаю, что он помнит все, что с этим связано. И на него тот полигон без мемориала, который он открывал в этот раз, произвел гораздо большее, мне кажется, впечатление, чем сам мемориал. Хотя мемориал, на мой взгляд, несомненная удача архитектора. Поступок с его стороны. Эта та ситуация – редкая ситуация, – когда очень хорошо поработали и комиссия, и жюри, отобрав эту работу при таком количестве достойных вариантов. Удивительно даже, что все так вышло с этим монументом. Но монумент – он и есть монумент, а расстрелянные люди – это полигон Бутово.
А этот вопрос «за что?»… На такой вопрос, я думаю, никто не может ответить. Никогда. На такой вопрос, мне кажется, можно всю жизнь отвечать. И я не думаю, что на такой вопрос есть для каждого человека удовлетворительный ответ. Потому что нет причины, по которой это могло бы быть. И в этом смысле это вопрос риторический. Такой великий риторический вопрос. На который Владимир Путин не сможет никогда (да и не должен на самом деле) ответить, потому что вопрос риторический.
Да и не думаю я, что он задает себе такой вопрос каждый день. Я думаю, что свое отношение к репрессиям, к Сталину он давно определил. Отношение к репрессиям у него отличается от отношения к Сталину. К Сталину у него отношение сложное. А к репрессиям – однозначное. И отношение к Сталину у него является частью его отношения к репрессиям. Но этим не исчерпывается. Интересно, что с ним на эту тему, мне кажется, и именно в таких выражениях никто не разговаривал особенно. Глубоко, про отношение к Сталину… нет, я такого разговора не припомню. Ну, наверное, тут дело в том, что это не исчерпывается одним вопросом, их должно быть несколько, и каждый следующий должен быть глубже предыдущего. Тут надо, что называется, копать и копать. И вот как раз и ему самому, может быть, надо копаться к себе. И такой разговор с журналистом, возможно, мог бы помочь ему просто возненавидеть этого человека. А не пытаться еще и при этом отдать ему должное.
Тут началась церемония, выступил Владимир Путин, который говорил, что «репрессии не щадили ни талант, ни заслуги перед родиной, ни искреннюю преданность ей, каждому могли быть предъявлены надуманные и абсолютно абсурдные обвинения. Миллионы людей объявлялись врагами народа, были расстреляны или покалечены, прошли через муки тюрем, лагерей и ссылок. Это страшное прошлое нельзя вычеркнуть из национальной памяти и тем более невозможно ничем оправдать, никакими высшими так называемыми благами народа».
Все это были правильные и, наверное, очень нужные людям, которые сейчас сидели перед ним в колясках и на стульях, слова, а только когда он просто молчал, приехав десять лет назад на Бутовский полигон, и только смотрел на списки расстрелянных там людей, это, может, было еще правильней.
Он и про это вспомнил:
– Когда речь идет о репрессиях, гибели и страданиях миллионов людей, то достаточно посетить Бутовский полигон, другие братские могилы жертв репрессий, которых немало в России, чтобы понять – никаких оправданий этим преступлениям быть не может… И в заключение хотел бы попросить разрешения у Наталии Дмитриевны Солженицыной, хотел бы процитировать ее слова: «Знать, помнить, осудить. И только потом – простить». Полностью присоединяюсь к этим словам…
Наталия Солженицына тоже, конечно, была на этой церемонии, почему-то не выступила, однако выступил патриарх Кирилл, и тоже ни к одному слову нельзя было придраться.
А потом – Владимир Лукин, глава совета Фонда памяти жертв политических репрессий, который закончил эпически. Он рассказал, что у него есть мечта: чтобы будущие президенты давали клятву верности своему народу именно здесь, на этом месте.
Поскольку Владимир Путин стоял сейчас на этом месте и все слышал, то можно будет проверить, внял ли.
Он возложил цветы и уехал, перед этим подойдя к этим людям, а они еще долго сидели, не двигаясь с места, и одна самая, может, пожилая тут женщина, которую убеждали ехать домой, потому что простудится иначе же обязательно, пожимала плечами:
– Да я же на плед села… Мне тепло тут. Мне тут хорошо.
О проекте
О подписке