В этом полупомраченном состоянии я еще несколько раз возвращался к компьютеру, набирал ничего не значащие команды, затем спускался на тюк и пытался протиснуться между ним и стеной – зачем? Во мне словно бы высвобождалась энергия косного механизма. Не зная еще, как соединить концы с концами посредством рационального рассуждения, я пытался соединить, стащить их простым механическим действием. «Кабина – предбанник», «компьютер – тюк», – я забивал себе в голову эти противоположения, как гвозди, уже, однако, мало рассчитывая на то, что что-то прояснится. Добился я немногого: клавиатура компьютера оказалась загажена грязной водой и на ней стал западать клавиш ввода.
В одиннадцать часов по бортовому времени освещение в кабине переключилось на ночное. Тут я понял, что страшно хочу спать, прямо-таки валюсь с ног. На Юлию убавление света подействовало тем же образом, сказывался жесткий трехлетний режим. Устраиваясь в креслах командного отсека, мы старались не говорить о том, что было сейчас у нас у каждого на уме. Для этого мне пришлось пуститься на страусиную уловку – я задраил люк в предбанник. Юлия прижалась ко мне и быстро уснула. Динамик радиостанции был включен на минимуме громкости, и со временем ровный, потрескивающий шум его стал чудиться мне шумом воды.
*
Во сне я услышал сверчка и загадочную фразу, которую хорошо запомнил: «Наиболее слабые места у человека наиболее защищены. Человек – машина, работающая в реальном времени». Затем был обрывок пасторального лужка с клевером и маргаритками, затем на этом лужке – никак, однако, не менявшемся внешне – стало происходить нечто ужасное, он стал поворачиваться по часовой стрелке и рябить. Затем я проснулся.
Ночное освещение все еще было включено. Юлия лежала ко мне спиной. Будто не спал, я легко вспомнил и то, где нахожусь, и почему я в кабине, а не в бытовом отсеке, и почему сбоку от меня жесткая, поскрипывающая туша скафандра. Было начало шестого. Я смотрел в потолок и думал, почему сон про подвальную братию, приснившийся мне перед стартом, оказался пророческим сном. Выходит, было нечто, мимо чего спокойно двигался мой разум, но что подмечало мое подсознание – подмечало и пыталось предупредить меня?
Масштабность Проекта (вот так, с большой буквы), чего греха таить, поначалу пугала меня. Бюджет его, ставший уникальным не только в силу колоссальной стоимости, но и потому, что имел собственное прозвище – «десять в двенадцатой», «1012», – еще задолго до своего утверждения сделался предметом крупнейших скандалов последнего времени. Впрочем, для того чтобы худо-бедно ориентироваться в политических, финансовых, военных и прочих его аспектах, нам с Юлией, точно золотым рыбкам в аквариуме, пристало бы выпрыгнуть из аквариума, выйти из Проекта. Но, думаю, и в этом случае разобраться, что к чему, было бы непросто. Ведь нам пришлось бы выбирать между сторонниками Проекта и его антагонистами, между лагерями, оба из которых, в свою очередь, делились внутри на бесчисленные комитеты, инициативные группы и тому подобные клубы по интересам. Яблоком раздора, конечно, тут был «десять в двенадцатой». Только если апологеты Проекта старались задвигать обсуждение финансовых вопросов на второй план, противники поднимали эти вопросы на копья. У последних, как обычно, было больше доводов – в смысле загибания пальцев, – на какие программы и кому можно было бы отдать столь большие деньги. С трибун они вопрошали в том духе, какого черта дался облет Юпитера, когда на Земле проблем лопатой не перекидать. В ответ сторонники Проекта замечали, что с подобным подходом мы до сих пор бы селились в пещерах, и американцы, не будь дураки – этот аргумент всегда был последним, как бы второстепенным, – давно готовят свой полет.
Почему я сейчас вспомнил об этом? Потому что мы с Юлией сегодняшним, вернее вчерашним, стартом ставили точку в дискуссии. Старт был Рубиконом, за которым оппоненты делались если не партнерами, то, по крайней мере, одни могли с чистым сердцем говорить, что мосты сожжены, а другим оставалось только разводить руками. И еще я вспомнил об этом, потому что «десять в двенадцатой» был нашей страховкой от любой неожиданности. Увы: страховка оказалась действительной только на время до старта, на время, когда, скажем, ответственного за состояние парка спецтренажеров (а это чин не ниже полковничьего) могли уволить за потрескавшуюся краску на центрифуге. Антитеза «потрескавшаяся краска – предбанник» витала надо мной назойливой конструкцией, от которой я избавился весьма оригинально, а именно: кощунственным допущением, что на стартовой площадке сейчас имели место быть массовые экзекуции техперсонала. Господи, и что только не придет в голову.
Поднявшись, я взглянул в иллюминатор и едва мог удержаться от возгласа недоумения и досады: Земли уже было не видно. Теперь это была не Земля, а лишь крупная звезда, одна среди многих. Чувство, овладевшее мной, вряд ли поддается описанию. Присев к стене, я глядел в потолок и, точно помешанный, покачивался взад-вперед. Я думал, что это недоразумение, что Земля должна лететь с нами и что даже соответствующий пункт записан в контракте.
Во мне с этого момента словно бы закрутилась неисправная рулетка – при всей спонтанности воспоминаний она отдавала предпочтение дурнейшим.
Зато практически сразу тут обнаружилось нечто.
Я знал, что за Юлией волочился один из начальников Центра предполетной подготовки, полковник. История эта тянулась с год, пока я не заметил, как Юлия выбрасывает в мусорную корзину букет маргариток, и не обратился с заявлением к руководству Проекта. Полковника из Центра подготовки убрали тот же час, но можно представить мое изумление, когда неделю спустя я увидел его на одном из ЦУПовских заседаний в генеральском мундире. Был тут и другой вопрос: почему Юлия сразу не дала отставку нахалу? Ни о чем таком я никогда не спрашивал ее – последовавшее происшествие на авиабазе отбило у меня охоту вообще расспрашивать ее о чем бы то ни было, – однако сейчас разговор шел не о нашем достоинстве, а о жизни нашей.
Поэтому я разбудил ее и сразу, без вступлений, спросил о полковнике.
Еще не придя в себя, она хотела что-то сказать, но лишь поглядела вокруг и вздохнула. Мне пришлось повторить вопрос. Тогда, уже злясь, она сказала, что не отвадила полковника, потому что с первого же дня, как взялся ухлестывать за ней, он не переставал намекать на то, что знает о Проекте нечто такое, чего ей никто больше не скажет. И что он сильно рискует и хочет, чтобы она поняла его правильно: несмотря на то, что она ему нравится, ухаживанья его в то же время не что иное, как отвлекающий маневр для его противников в Центре. Чем бы все это в конце концов обернулось, помимо крохотных букетов, которые он совал ей в конспекты, она сказать не берется, ибо тут возник я со своим заявлением – полковника, за исключением того случая на аэродроме, она больше никогда не видела.
– Но почему ты не сказала мне об этом? – удивился я.
– Он говорил, ты его неправильно поймешь.
– О да! Конечно! Отвлекающий маневр! Настолько удачный, что пожалуйста: отвлеклись и от… Юпитера!
– Вот видишь.
– Да голову он тебе морочил, цену себе набивал.
– Тогда зачем ты обо всем этом меня спрашиваешь?.
– Затем, что после моего заявления его не только не выгнали из Проекта, но и повысили в звании.
– И какое это имеет отношение?.. – Юлия кивнула на люк.
– Не знаю.
– А я знаю: не веришь мне, вот и все.
– Хорошо. Давай рассуждать логически. Ошибиться кораблем мы не могли. Но если и ошиблись, то кораблем это не называется. Я…
– Постой. То есть как это – не называется? Что это, если не корабль?
– Я же сказал: это рассуждение.
– Это не рассуждение, а паника. Чтобы так говорить, нужны факты. Или нужно быть параноиком.
– Следовательно, – я толкнул локтем свой скафандр, – нам нужны факты.
– С ума сошел, – усмехнулась Юлия. – Он не для выхода.
Я не сразу понял ее.
– Кто не для выхода?
– Не защищает от жесткого излучения. Во-первых. И не забывай, что идем с ускорением. Это все равно, что выброситься из окна.
– А страховочный трос?
– Обвязаться им, что ли?
– В смысле?
– В смысле, что для этих скафандров и страховка не предусмотрена.
– У тебя есть другие предложения?
– Господи, делай что хочешь.
В общем, я полез-таки в шлюз.
Спускаться из наружного люка по тросу, разумеется, я не стал, это было верное самоубийство. Я только высунулся и глядел вниз, в чудовищную, проткнутую звездами бездну. Хотя мои руки дрожали от напряжения, тяготением это не называлось, даже искусственным. Я не знаю, как это называлось. Тело мое переживало мгновенное, невероятным образом затянувшееся состояние начала падения. Ниже плоскости обшивки, соответствовавшей расположению предбанника и «спальни», начинался отличный от них фрагмент с покатым карнизом, расширявшийся книзу. Я едва разглядел его. В неверном свете фонарика показалась рельефная табличка с надписью: «КМТ-201У».
По моем возвращении, глядя, как я выкручиваю мокрую водолазку, Юлия поджимала рот и злилась.
– Нигде ничего подобного, – сказала она. – «КМТ-201У». Ты опять что-то напутал.
– Почему – опять?
– Возьми полотенце.
– Какие базы ты смотрела?
– Все.
Я почесал в затылке.
– Попробуй еще раз. И не с букв, а с цифр. Или даже так: по этому расширению, «201У».
– Вот. – Юлия провела мизинцем по столбцу наименований, вызванных программой поиска. – «Модуль топливный-201». – Она оглянулась на меня, мы встретились глазами. – Ты что?
Неожиданно зажглось дневное освещение.
– Новая модификация, – сказал я, щурясь от света. – Не успели внести.
Юлия глядела на меня. Я видел, как сузились ее зрачки.
– Постой. – Сдвинув ее, я тоже принялся возить пальцем по монитору: – «Модуль топливный… емкость… крепление…» То есть ты хочешь сказать, за предбанником – топливные баки?
Юлия прошлась по кабине.
– Я хочу сказать, ты ведешь себя, как ненормальный.
Беззвучно, одними губами, как псалом, я перебирал содержимое файла «МТ-201».
– Но это значит… – Приложив ко лбу кулак, я закрыл глаза. – Это значит… – То, что вертелось у меня на языке, было ужасно.
Юлия помогла мне:
– Это значит, все равно нужно забираться под тюк.
– Да, – сказал я рассеянно. – Да.
– Что – да?
Я откинулся на спинку.
– Что – да? – повторила Юлия.
– Что мы заберемся под тюк.
– Ты что задумал?
– Отключить эту штуковину. Перезапустить, значит. – Я кивнул на монитор. – Все просто.
– Ты с ума сошел?
Я заглянул под пульт. Силовые кабели проходили по алюминиевой жиле в ножке пульта. Тут же, под ножкой, была прорезь щитка. Конечно, я отдавал себе отчет, что главный компьютер корабля – не персональная машина, которую можно обесточивать на ночь. Главный компьютер работал в реальном времени, под его контролем находились реальные системы, и обновлять между ними связь было то же самое, что пробовать приставить к туловищу отрубленную голову. Но у нас не оставалось другого способа восстановить управление. Мы должны были рискнуть. Рассматривая связку кабелей, я коротко разъяснил этот план Юлии. Она только развела руками.
– Хорошо, – сказал я и разъединил кабели.
Я ждал, что погаснет свет, отключатся двигатели или еще что-нибудь в этом роде, но погас только монитор. Выждав минуту, я соединил разъемы. Похоже – обошлось. Компьютер перезагружался. И только затем я почувствовал запах. Не запах горелой проводки, а какой-то живой, приторный запах. На мониторе появилась надпись: «Поиск и проверка систем».
– Чувствуешь? – спросил я.
– Это духи, – сказала Юлия.
– Твои?
– Я серьезно. – Она провела по вентиляционной решетке пальцами. – Куда ведет эта труба?
– Не знаю.
Компьютер выдал список необнаруженных и вышедших из строя систем. Среди необнаруженных значились: двигатели первых двух ступеней, радиопередатчик, передающая антенна, три секции аккумуляторов и какие-то резонансные серверы. Среди вышедших из строя: одна буферная батарея, радиостанция, внешние температурные датчики и стабилизатор киля (?). Впрочем, «мелочи» сии меня интересовали мало. Я ввел команду «остановить двигатели» и после секундной паузы, подавившись воздухом, взмыл над пультом.
Охнув, с расставленными руками, Юлия зависла под потолком и сказала мне:
– Перестань.
– Ура, – успел ответить я ей, и только – в ту же секунду огромным плоским молотом пол полетел на нас.
Я ударился спиной о подлокотник кресла так, что хрустнуло в пояснице. Первое время, не решаясь пошевелиться, я думал, что сломал себе позвоночник. Юлия успела сгруппироваться, ее приземление вышло удачней моего. И, по-видимому, ей тоже был слышен хруст, она поспешила мне на помощь. Но когда выяснилось, что хрустнула не поясница, а крепление подлокотника, заявила:
– Балбес. – С холодным бешенством она покусывала сломанный ноготь. – Неужели ты думаешь, тебе позволят перехватить управление?
– Кто? – спросил я.
– Никто.
– Что ты имеешь в виду?
– Что нас предали.
– Кто?
– Откуда мне знать! – закричала она.
Я недоуменно молчал.
– Есть что-нибудь попить? – спросила Юлия.
Я достал ей баночку сока из посадочного НЗ. Облив руки, она оставила сок и молча уставилась на стену. Я дал ей салфетку и сам отпил пару глотков.
– Ты же сам все видишь, – сказала она. – И если мы не ошиблись кораблем, то этот… этот готовился специально для нас.
– Я не пойму: что значит «предали»? Кто? – То есть, намекая на полковника, я уже плохо соображал. Сознание мое был контужено мыслями о скорой смерти. Однако могли ли такие мысли считаться мыслями? Подобно компьютеру после перезагрузки, я не обнаруживал в себе многих свойств – здравого рассудка в первую очередь, – а обнаруживал нечто задохшееся, мертвое, как будто шарил в пустом аквариуме…
– А куда всё провалилось? И где мы будем жить? Ты знаешь, сколько у нас остается кислорода? – спросила Юлия.
– Хорошо, – кивнул я. – А кто не позволит мне перехватить управление?
– А ты перехватил его?
– Тогда кому это все нужно?
– Нам, – усмехнулась Юлия.
– Руководству Проекта? – уточнил я.
– Вот-вот.
– Американцам?
Она замерла.
Тут, как водится, меня прорвало. Я стал объяснять ей нечто баснословно бестолковое – что это смешно и дико (что?), что не для того нас готовили, чтобы после первой же неполадки (ничего себе неполадка) мы распустили сопли и что вообще мы не оправдываем доверия.
Где-то на излете сей тирады я начал соображать, что оглядываюсь по сторонам, прицеливаюсь, куда бы удрать, что уже не столько говорю, сколько задыхаюсь.
В общем, я влез в скафандр и спустился в «спальню».
Подо мной лежала лоснящаяся туша тюка. На стенах и на потолке блестела вода. Еще надеясь, что Юлия окликнет меня, я бил по стенам металлическим обрезком. Затем в моих руках оказалась дисковая пила, и я взялся кромсать тюк. Из него, точно из вспоротого брюха, полезли намокшие поролоновые внутренности. Между поролоном проскальзывали сношенные армейские ботинки, слесарные инструменты, маслянистая ветошь и еще черт знает что. То и дело с диска сыпались искры, что-то наматывалось на ось, брызжа грязной водой. В конце концов я бросил пилу, подобрал кусок поролона и вскарабкался обратно в рубку.
Юлия вздрогнула, увидев меня.
– Знаю, что ты хочешь сказать! – Я швырнул перед ней поролон. – Они разворовали Проект! Замечательно! Но ты представляешь, как это возможно? Это все равно, что украсть Европу, океан! На нас направлены чуть не все станции слежения, и не только наши! Да и хорошо – можно купить своих, заставить их молчать, но подкупить остальных… Как, как это возможно, скажи?
Юлия, подобрав поролон, мяла его в пальцах. Я смолк. Мысль, что она что-то недоговаривает, уже преследовала меня неотступно. Впрочем, она всегда что-либо скрывала от меня. То, например, что с ее опустившимся Ромео они были любовниками более пяти лет.
Она еще о чем-то спрашивала меня, я что-то ей отвечал, а затем я вновь очутился на тюке, вернее, внутри него, окруженный шевелящимся хламьем, и кромсал его пилой до тех пор, пока среди жижи подо мной не показался рычаг крышки люка. Под шлемом пахло слюной, я чувствовал, какое у меня нездоровое дыхание. Я стоял на коленях перед люком и водил рукою по жиже. Ведь чего я ждал все эти годы? Пускай это покажется смешным и пошлым, но ждал я только того, что мы будем наедине друг с другом, что никто не сможет помешать нам. Вместо этого же получался какой-то чудовищный спектакль. Ее спившийся Ромео, быть может, оттого и беспокоил мое воображение, что мы были с ним не столько соперники, сколько товарищи по несчастью. Потому что в обоих случаях это была не любовь, а жалость к влюбленному (в моем случае к тому же и жалость с расчетом – лететь должен был я, а не Ромео, этим и вычислялись все мои преимущества). «Какая дрянь, дрянь», – шептал я с ненавистью.
Так выяснилось, что я держу маховик крышки люка и поворачиваю его. И жижа убывает и пузырится.
*
Внизу, под люком, горел свет. Первое, что мне бросилось в глаза, были чистые стены. «Чистые» – разумеется, с поправкой на то, что оставил на них пролившийся поток из «спальни».
Хотя, нет. Нет.
«Бросилось в глаза» – это лишь то, на чем я мог остановиться взглядом человека, явившегося в незнакомом помещении. Я так путано это объясняю, потому что и сам хочу понять, отчего, хотя разглядел все в первое же мгновенье, не кинулся прочь от люка, а напротив, спустился по лесенке и еще долго и внимательно оглядывался кругом себя.
И почему мне «бросились в глаза» чистые стены? Они были далеко не чисты, и то, что оставила на них грязная вода, явилось только малой частью в сравнении с тем, что оставила на них кровь. Кровь не бросилась мне в глаза, потому что до сих пор я никогда не видел ее так много? Или, быть может, оттого что форма пятен ее оказалась настолько причудлива и неестественна? А обезображенные человеческие тела, среди которых я стоял как среди чего-то не столь уж необычного, которые бездумно рассматривал – чем показались они мне в первое время? Ничего этого я не знаю, не умею объяснить.
Их было девять человек, все нарядно одетые и – как сказать – чистые? То есть это, конечно, не в том же смысле, что про стены, просто я видел, что эти люди – пятеро мужчин, трое женщин и девочка лет пяти с голубыми бантами и с черной смолистой массой вместо уха, – все они накануне своей смерти были участниками какого-то торжества и, надо думать, оттого и были так нарядно одеты. И еще, судя по драгоценностям на женщинах и генеральским мундирам на мужчинах (кроме солдата в парадной форме), это были состоятельные люди. Странным и необъяснимым в туалете женщин оказалось только то, что они были разуты и туфли их валялись тут же на полу вперемешку со стреляными пистолетными гильзами. На девочке были красные лаковые туфельки, и не потеряла она их только потому, что туфельки закреплялись шелковыми шнурами на лодыжках. В одном из генералов я признал пердуна из напутствовавшей нас комиссии, а в другом – полковника, на которого написал донос. У пердуна не было правого глаза и затылка. Полковник сжимал в руке пистолет, вся орденская планка на левой стороне его кителя была багрового цвета. Помрачение, владевшее мной, не мешало рассматривать нахала. Казалось, что и после смерти он угрожает кому-то оружием. Я насчитал на его теле семь ран, все в груди и в животе, и понял, что он, единственный из погибших, сопротивлялся своим убийцам. Затвор его «астры» стоял на защелке и магазин, соответственно, был пуст.
Не помню, что подвигло меня к моей догадке, но я увидел, что, скорей всего, это полковник убил солдата. Значит, в расстреле участвовали солдаты? Солдаты в парадной форме стреляли в празднично одетых людей? Я пытался представить обстоятельства, в которых подобное могло быть возможно, но вместо этого отчего-то думал только про то, как полковник стреляет в солдата.
О проекте
О подписке