Отменен был «Закон о хозяевах и слугах», что формально уравняло в правах перед судом предпринимателей и рабочих. Второй системообразующий класс капиталистического общества получил хотя и частичное, но политико-юридическое признание. «Капиталистическая эстафета», начав свой бег экономическим кризисом в Англии 1848 г., сделала полный оборот вокруг земного шара, достигнув далекой Японии, и развернув даже эту закрытую страну к Западу («избушка-избушка, повернись ко мне…»), вернулась в Европу, в Англию. Мир стал единым и капиталистическим. Тут-то и подоспел Маркс со своим «Капиталом». Капиталистический мир? Мир капитала? Извольте – «Das Kapital». Но мир этого не заметил, по крайней мере сначала – несмотря на все старания и ухищрения «Фреда» Энгельса, писавшего под разными именами разные, диаметрально противоположные по оценке, рецензии на «Капитал». Цель – привлечь внимание, вызвать дискуссии, пробудить интерес. Не вышло. Но это уже другая тема. Для нас здесь главное, что 1867 г. замыкает некую эпоху, начавшуюся в 1848 г. и превратившую мир в капиталистический. Справедливости ради необходимо отметить, что существуют и другие датировки окончания эпохи превращения Европы в «мир капитализма», не совпадающие с 1867 г. – «длинных пятидесятых». Эти даты имеет смысл привести не только с точки зрения интеллектуальной частности и научной пунктуальности, но и потому, что они косвенно проливают дополнительный свет на эпоху Маркса, на ее излет, закат.
Британский юрист А.В. Дайси считал концом эпохи, начавшейся в 1848 г., год 1870. Он писал, что в 1870 г. в Англии закончилась эпоха индивидуализма и началась эпоха коллективизма[21]. Ясно, что коллективизм связывается и с выходом на политическую арену рабочего класса, и с первыми шагами «деиндивидуализации», монополизации капитала.
Более сильной и значимой, чем 1870 г. (но не 1867 г.) в качестве даты, замыкающей эпоху, представляется 1871 г. Этот год знаменателен сразу в нескольких отношениях. Начать с того, что это год Парижской коммуны – первого самостоятельного (без буржуазии, антибуржуазного) выступления рабочих и низов в Европе и во Франции в частности. Во Франции, правда, такое выступление пролетариев стало первым и последним, после 1871 г. Париж навсегда выпадает из списков пролетарской или традиционной «старолевой» революционности (но не революционности вообще – был ведь и 1968 г., впрочем, студенческое движение было революционным в той же степени, что и реакционным, и у нас еще будет возможность поговорить об этом на страницах «Русского исторического журнала»). И хотя французы в 1875 г. провозгласили 14 июля национальным праздником, а «Марсельезу» – национальным гимном[22], это не меняет ни ситуацию в целом, ни ее оценку. Разумеется, этот акт французских властей следует воспринимать прежде всего в событийно-конъюнктурном контексте борьбы республиканцев и роялистов в первой половине 1870-х годов, как символический удар по роялистам. Но был и другой контекст. Факт, что вскоре после кровавых событий Парижской коммуны, когда счет трупов шел на десятки тысяч, буржуазия не побоялась принять в качестве национального гимн со словами:
Allons, allons,
Que sangue impure
Epreuve nos sillons!
очень красноречив. Помимо прочего, он показывает и убеждает, что эпоха революций со всей очевидностью ушла в прошлое настолько, что буржуазия и ее государство могли присвоить, апроприировать ее символы, сделать их своими. Но это также значит, что к середине 1870-х годов во Франции, да и в других странах Европы господствующий строй, Система в значительной степени интегрировали в себя тот слой, который готов был выходить на баррикады, «дисциплинировали» его (в фукоистском смысле слова, проведя то, что Ф. Карон, правда, для другой эпохи, назвал «l'encadrement de masses»[23].).
1871 год принес французской столице еще одно знаковое и эпохальное «выпадение». Как заметил А. Хорн, после двух взятий города – Бисмарком и Тьером – Париж утратил роль и качество одного из главных (если не главного со времен Людовика XIV) центров державной имперской мощи Европы[24]. События 1789 г. и особенно 1848 г. дополнили имперско-державный Париж революционными чертами и обликом – до такой степени, что революция и империя переплелись тесным и странным образом, причем не только в национально-ограниченном французском плане, но и общеевропейском.
Так, в 1848 г. «на следующий день после 24 февраля ни один государственный деятель не сомневался в том, что Европа будет потрясена в близком будущем отголоском событий, театром которых только что стал Париж»[25]. Так оно и вышло – революция 1848 г., перешагнув французские границы, стала общеевропейской, а Э. Хобсбаум, хотя и с некоторым эмоциональным перебором, назвал ее потенциально первой глобальной революцией.
В действительности 1789 год не привел к общеевропейскому взрыву (хотя его и опасались, но, в отличие от 1848 г., мало кто ждал его всерьез). Французскую революцию в другие страны принес Наполеон, войны которого, помимо прочего, стали экспортным вариантом французской революции, таким образом загасив ее разрушительный потенциал в самой Франции и использовав его для строительства империи. Спустя десятилетия по похожему пути пойдет Бисмарк, который вступит в союз с германской революцией, чтобы усмирить ее[26] и, «откачав» ее энергию, направить против самой революции и на строительство империи, рейха, а также во вне (против той же Франции – исторический ответ «михелей» Людовику XIV и Наполеону).
Бисмарк пошел по иному, чем Наполеон пути – не по имперско-революционному, а реакционно-революционному, по пути удушения революции в объятиях (после того, как в 1848 г. провалилась его попытка организовать реакционный переворот, т. е. достичь своих цепей чисто реакционным путем), г. Манн в своей «Истории Германии после 1789 г.» противопоставляет Бисмарка и Маркса: первый стремился к подавлению революции, второй – к ее радикализации. У обоих, пишет Г. Манн, ничего не вышло, они были людьми будущего[27], в 1848 г. их время еще не пришло. И это естественно, 1848 год замыкал старую эпоху; для новой «чистые» решения «или – или» не годились, и Бисмарк – практический политик, прагматик, хорошо понял это и поставил революцию на службу нации и государству (империи). Другое дело, что ему пришлось выполнить кое-что из того, что должна была сделать, но не сделала революция, но это уже относится к проблеме соотношения средств и целей.
Бисмарк своих политических целей достиг. А вот Маркс, продолживший прямолинейный революционно-интернациональный путь и после 1848 г., проиграл, не поняв роли национализма в новой капиталистической эпохе, не связал капитализм и экономические процессы 1850-1860-х годов с национализмом и государством, продолжая судить о национализме с узкоклассовых позиций. Или, по крайней мере, судить на уровне теории. Что касается эмпирических, конкретных на политическую злобу дня, то здесь Маркс оказывается шире своей теории. Например, как заметил У. Коннор, в «Гражданской войне во Франции» Маркс значительное внимание уделил вопросу о роли национального сознания французов[28].
Нужно сказать, что «Гражданская война во Франции» и «18 брюмера Луи Бонапарта» вообще стоят особняком от других работ Маркса. В них он дал не только экономический, классовый, но и политический анализ ситуации. Более того, характеризуя политику, политическую власть и государство во Франции, Маркс по сути признавал автономный характер развития этих сфер общества, его несводимость напрямую к экономике. В результате его анализ государства во Франции оказывается сходным с таковыми Токвиля и Прудона. Проблема, однако, заключается в том, что выводы обеих работ, о которых идет речь, остались на уровне ad hoc и не вошли в плоть и кровь теории Маркса.
Возвращаясь к проблеме национализма и пролетариата, отмечу, что это до 1848 г. у предпролетариев не было ничего кроме цепей; это у представителей «опасных классов» не было родины. У пролетариев после 1848 г. появляется родина, т. е. национальное государство. Как показали 1850-1860-е годы, и прежде всего в Англии, к опыту которой главным образом обращался Маркс, борьба пролетариев за экономические и политические права объективно оказалась борьбой и за обретение родины. Классовая и национальная идентичности пролетариев ковались и завоевывались одновременно; более того, они суть две стороны одного и того же процесса. Пролетариат второй половины XIX в., в отличие от предпролетариата XVIII – первой половины XIX в., оформляется как агент национального государства, как национальный отряд – в чем-то в значительно большей степени национальный, чем буржуазия, что и привело впоследствии к краху всех интернационалов, от «марксинтерна» до коминтерна. Бисмарк эту национальную компоненту рабочего класса, возможности ее использования в деле реакции и против революции почувствовал очень хорошо, а Маркс и Энгельс этого не поняли. При том, что конкретно по поводу прежде всего Бисмарка они поняли нечто очень важное, эмпирически зафиксировав принцип «реакция выполняет программу революции» и проиллюстрировав его примерами Бисмарка, Наполеона III и Дизраэли. Зафиксировать-то зафиксировали, а буквально напрашивающихся выводов, которые почти автоматически связали бы «реакционно-революционные» государства-нации-империи с «глобальным капитализмом», родившимся после 1848 г., продемонстрировав их единство как «формы» и «содержания», не сделали. И это лишний раз говорит о том, что Маркс многого не понял в том капитализме, который оформился в промежутке между его «Манифестом» и «Капиталом», продолжая проецировать прошлое на настоящее. Впрочем, в такую ловушку попадают многие мыслители, руководствующиеся мифами и горящие тайными желаниями (власти, например, или привласти, под которые подгоняется интеллект, ratio, оборачивающееся в таком случае в irratio).
Итак, в 1871 г. Париж перестал быть общеевропейским символом революции и имперскости вообще и, что важно для нашей темы, специфической революционности, связанной с 1848 г., и специфической имперскости (Вторая империя), связанной с тем же годом. Однако это не единственная европейская утрата 1871 г. Была и еще одна, не менее, а, пожалуй, и более, серьезная.
В апреле 1871 г. полковник Джордж Чесни опубликовал в журнале «Блэквудз мэгэзин» полурассказ-полуразмышление «Битва при Доркинге». Речь шла о возможностях успеха немецкого вторжения в Англию. «Битва при Доркинге» и поднятые в ней вопросы обсуждались даже в Парламенте, не говоря уже о более широкой публике. И хотя в следующий раз тема германского нашествия была поднята четверть века спустя, в 1895 г. (публикация в 1895 г. «Осады Портсмута»)[29], первый удар колокола по гегемонии Великобритании прозвучал. С 1815 г. Британии, хотя и приходившей в себя три десятилетия после наполеоновских войн, никто не мог бросить вызов, тем более подумать о вторжении на ее территорию. Сам факт обсуждения возможности нападения, покушения на территорию своей страны свидетельствует об исчезновении у жителей этой страны психологической уверенности в своей неуязвимости, начало психологического отступления (хотя еще вовсе и далеко не поражения). С Англией это произошло в 1871 г. Таким образом, в 1871 г. мир изменился не только по революционно-массовой и политической линии (хотя значение Парижской коммуны не стоит переоценивать), но и по международно-государственной. Пик британской гегемонии был пройден, межгосударственная система вступала в очередной период соперничества (1871–1914 гг.), увенчавшийся новой «тридцатилетней» мировой войной (1914–1945 гг.).
А вот другая дата – 1873 г. Дата тоже серьезная, стоящая, ведь в том году произошел крах лондонской фондовой биржи, который Э. Хобсбоум назвал «великобританским эквивалентом краха Уоллстрит»[30]. Звучит красиво, но не точно: кризис 1873 г., давший старт «великой депрессии» 1873–1896 гг.[31], стал началом конца британской мировой экономической гегемонии, т. е. ступенью по лестнице, ведущей вниз, тогда как кризис 1929 г. был вехой в восходящей гегемонии США, т. е. ступенью на лестнице, ведущей вверх. Несомненно, однако, то, что кризис 1873 г. экономически закрывает эпоху, начавшуюся с окончанием кризиса 1848 г. И уж в чем Хобсбоум прав бесспорно, так это в том, что кризис 1873 г. – первый в строгом смысле слова капиталистический кризис, кризис эпохи «формационного» капитализма. В отличие от него, кризис 1848 г. был последним и крупнейшим кризисом старого типа, принадлежащим миру, зависимому от урожаев и сезонных изменений[32], т. е. миру по сути докапиталистическому или, в лучшем случае, предкапиталистическому. Это был последний кризис экономики Старого Порядка, тогда как в 1873 г. разразился первый кризис экономики капиталистического порядка. Поэтому-то Хобсбоум и настаивает, что мир стал капиталистическим именно между 1848 и 1873 гг., и в такой аргументации есть большой резон.
Однако, соглашаясь с Хобсбоумом в целом, надо отметить и тот факт, что кризис 1848 г. имел и некоторые внеаграрные и вообще внепроизводственные черты, связанные с торговлей (в частности, британско-индийской) и с финансовой ситуацией в Европе и США. В частности, необходимо вспомнить «финансовую манию» вложений в железные дороги, которая привела к росту цен на зерно со всеми вытекающими кризисными последствиями[33]. Хотя, повторю, общей оценки экономического кризиса 1848 г. (1847–1848 гг.) это не меняет.
Можно привести еще одну дату – претендующую на «занавес эпохи», начавшейся в 1848 г. – 1876 год.
За четверть века до этого, в 1851 г., в Лондоне была проведена первая Всемирная (Мировая) выставка, которая, закрыв английские 1840-е, по-своему стала вершиной XIX в., волшебными воротами в Эпоху Оптимизма, прошедшую под лозунгом «Производство. Изобретение. Достижение»[34] и длившуюся аж до 1914 г. Впрочем, оптимизм, особенно после середины 1870-х годов, начал постепенно убывать. Это очень хорошо видно по массовой литературе того времени. Достаточно сравнить романы известной трилогии Жюля Верна, написанные к середине 1870-х (1867–1874 гг.), с четырьмя наиболее известными романами Г. Уэллса, написанными во второй половине 1890-х (1895–1898 гг.). В первом случае – гимн эпохе, полной уверенности в возможностях человека, в его силах, его будущем; во втором – пронизывающее все четыре произведения чувство тревоги, враждебности окружающего мира. А ведь всего двадцать лет прошло, и до 1914 г. еще почти столько же. «Как мир меняется…».
Следующая после 1851 г. выставка была проведена в Париже в 1855 г., затем Лондон – 1862 г., Париж – 1867 г., а в 1870-е выставка поехала за океан, в первую столицу США – Филадельфию. Произошло это в 1876 г. – том самом, который ознаменовался полным провалом правительства Гранта (и в этом смысле подвел черту под послевоенной эпохой в истории США), самыми грязными в истории США президентскими выборами и первым знакомством американцев с бананом (в обертке из фольги, за 10 центов)[35]. Конечно, формальной причиной проведения выставки на западном побережье Северной Атлантики было столетие США. Но была и реальная причина – резко выраженный экономический и технический потенциал США, их удельный вес в мировой экономике – уже в 1870 г. на долю США приходилась почти четверть – 23 % – мирового промышленного производства[36] (для сравнения: на долю Германии -13 %).
Еще на лондонской выставке 1851 г. американцы удивили Европу своей техникой, в частности, револьвером Кольта и жатвенной машиной МакКормика[37]. К 1876 г. США накопили уже такой технический потенциал, что во многом благодаря их экспонатам филадельфийская «Выставка достижений мирового капиталистического хозяйства» стала одним из грандиознейших в XIX в. показов технических достижений[38]. Американцы продемонстрировали телефон Белла, воздушный тормоз Вестингауза, усовершенствованную крупнейшую в мире паровую машину Эдисона, пишущую машинку и многое другое. Разумеется, американцы еще не могли соперничать с англичанами в экономике (в отличие, например, от бокса – здесь уже в 1860 г. наметились сдвиги), однако проведение выставки в «стране янки» было знаком новой эпохи и заслуженным авансом будущему гегемону капиталистической мировой экономики. По иронии истории открывалась выставка под музыку Вагнера – композитора той страны, которая вскоре станет главным конкурентом США в борьбе за мировую экономическую гегемонию.
1876 год ознаменовался еще одним событием, причем тесно связанным с деятельностью Маркса. Речь идет о роспуске его детища – I Интернационала. Он не вписывался в наступавшую эпоху – эпоху империализма/национализма и обострения межгосударственной борьбы. I Интернационал оказался беспомощным перед лицом новой эпохи вообще и франко-прусской войной в частности – так же оказался беспомощным II Интернационал перед лицом II мировой войны.
В связи с мировой политикой – еще одна дата: 1878 год, год Берлинского конгресса. Этот конгресс завершил, оформил окончание политического переустройства Европы, адекватного экономическим изменениям 1850-1860-х годов. Или иначе: этот конгресс привел международно-государственную форму в соответствие с экономическим содержанием системы «глобального капитализма», осуществившего свое триумфальное шествие по миру в 1850–1860 гг.; в 1879 г. с заключением Бисмарком тайного союза с Австро-Венгрией, направленного на нейтрализацию России, которая была недовольна результатами Берлинского трактата[39], началась новая политика (и новая политическая эпоха), завершившаяся в 1914 г. или даже в 1945 г.
Итак, несколько дат, каждая из которых по-своему привлекательна и резонна, особенно 1871 год – он более насыщен, чем другие, и отражает не один аспект изменений, а как минимум два. И все же я выбираю 1867 г., который отражает не просто несколько аспектов изменений, но, во-первых, некую целостность изменений; во-вторых, смену общесоциального настроения, исчезновение уверенности средних классов – внутрисоциальной, внутриполитической, за которой в 1871 г. логически пришла неуверенность внешнеполитическая.
Как заметил крупный английский историк А. Бригз, в 1867 г. многие люди с уверенностью смотрели в прошлое и со все большей неуверенностью в будущее[40]
О проекте
О подписке