Духота вечера смягчалась прохладою огромной реки. Воды ее поднялись высоко, она разлилась по отлогому берегу и казалась широкою, как море.
Пароходы уже тянули по ней караваны барок, пассажирские пароходы – гиганты быстро неслись пеня своими колесами воду, парусные и весельные лодки мелькали тут и там, «Зеленый остров» был затоплен, и лодки гуляющих скользили между деревьев, царапаясь дном о верхушки кустов.
Одна из лодок врезалась в крону тополя и стояла недвижно, в то время как пассажиры ее лениво наслаждались покоем.
Их было двое, и, хотя они не были похожи друг на друга, всякий признал бы их за двух братьев.
Один из них, тот, что сидел на веслах, был мужчина лет тридцати шести, плотный, с коротко остриженными волосами и красивою темно – русою бородою; серые глаза его смотрели мечтательно, но в них чувствовалась твердая воля, чувствовалась она и в резком подрезе ноздрей широкого носа, и в складке губ. Он сидел без сюртука, в жилетке с золотой цепью и крахмальной сорочке. Другой, сидевший на носу, был высок, строен и широк в плечах. Черты лица его были тонки и правильны, подвижные ноздри говорили о пылкости характера, большие голубые глаза то загорались азартным блеском, то становились тусклыми; длинные, густые волосы гривою лежали над его высоким лбом и, падая на воротник, почти закрывали уши. Маленькая острая бородка и небольшие усы открывали его изящно очерченный рот. Ему нельзя было дать более тридцати лет.
В синей рубахе, с расстегнутым воротом, стянутый в талии широким кушаком, он, откинувшись на корму, курил сигару, а на него любовным, задумчивым взглядом смотрел старший брат, облокотившись на колени расставленных ног. – Господи, как хорошо! Не оторвешься! – воскликнул после некоторого молчания младший. – Гоголь писал: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно…», а посмотрел бы он на нашу Волгу. Ширь‑то, ширь какая! А какая история, легенды, предания!..
– Стенька Разин и прочие, – отозвался старший.
– Шути! А и Стенька Разин разве теперь не достояние поэтов? Какая удаль, какой размах! Этот не караваны грабить, а на самую Москву шел – воевод ссаживать.
Старший не ответил. Младший глядел на небо, где уже догорал закат и темная туча ползла, как чудовище, медленно, но неуклонно, на безбрежную водную гладь, на город, который издали светился огоньками. Он погрустнел.
– Вернувшись назад, после восьми лет разлуки, как безумно хочется вернуть все пережитое, а оно уже ушло без возврата, и чувствуешь себя словно обманутым. Вот здесь, на этом месте, вернее, под этим местом, потому что вода залила остров, сколько перемечтал я с товарищами, каких клятв мы не давали друг другу! И что же?..
– Что же? Ты писатель, твое имя известно, тебя хвалит критика и любит читатель, – возразил брат.
Глаза младшего вспыхнули, он тряхнул волосами и сердито воскликнул:
– Ах, не говори мне о моем писании! Это мое проклятие! Я еще ничего не написал такого, что мне по сердцу; ничего так, как мне нравится. Все написанное надо бы разорвать, а между тем, по малодушию, я нес и продавал, потому что мне давали деньги, а они так нужны в Петербурге! Мое писание, моя известность! – повторил он с горечью. – Да разве это писание – в иллюстрированных изданиях для семейного чтения? Мои читатели! Э, Бог с ними! А критика? Напротив, я бы гордился, если бы меня бранили, а не хвалили бы так равнодушно – казенно. Разве о такой известности я мечтал и мечтаю? Нет, Яша! Подожди. Я еще верю в себя! А пока мне грустно, и томит меня иногда разочарование.
Он замолчал. Брат с любовью ему ответил:
– Ты всегда был таким. То полное презрение к себе, то вдруг сатанинская гордость. В тебе нет выдержки, и от этого ты неровен, как женщина, а иногда легкомыслен, как ребенок.
– Что же, я от этого не отказываюсь. У меня никогда не было твоего равновесия, а следовательно, и силы. Я всегда портил сам свою жизнь и вот теперь… Ах, как мне тяжело, Яша! – вдруг произнес молодой человек с тоскою. – Я терплю такую муку! Признаться, Яков, я думал, что в Петербурге сердце мое настолько износилось и я так опошлился, что уже застрахован от глупости, а между тем…
Лицо старшего брата опечалилось.
– Оставь эту мысль, Коля, – сказал он строго.
– Оставь, оставь! – пылко заговорил Николай, сверкнув глазами. – Ты никогда не поймешь этого! Ты отдал мне, неблагодарному, все свое сердце и всю свою любовь, так тебе ли судить о любви к женщине? Слушай! Ты всего не знаешь. Я ведь любил ее, а она меня. Когда я оканчивал гимназию, там, – он указал на город, – рука об руку я с ней гулял по аллеям сада. Она говорила мне о любви, она целовала меня!.. Разве это легко забыть? Потом наша переписка! У меня все письма ее смочены моими слезами. Нет, старая любовь не ржавеет. Я увидел ее, и в душе моей все воскресло снова! Я даже не понимаю, как все случилось. Я знаю, виноват я. Там я увлекся подлою бабой и прекратил с Аней переписку. Если она вышла замуж, то опять, я знаю, с отчаянья. Но разве от этого легче? Мне‑то? Когда я увидел ее в первый раз после восьми лет, я думал, что упаду в обморок. В лице ее все: и кротость, и доброта, и прелесть, и все та же святая невинность. И теперь, я знаю, она несчастлива…
– Ты объяснялся с нею? – взволнованно спросил Яков.
– Я не такая свинья. Я благодарен ей, что она не гонит меня от себя; зачем же я буду смущать ее? Но я знаю, я вижу, что она несчастна. И как иначе? Ведь все знают, что за птица этот Дерунов. Эгоист, сладострастник, гадина! Был оценщиком в ломбарде Почкина, стал управляющим, наворовал, занимается ростовщичеством, теперь директор банка и важная персона! Много ты по его приказам векселей протестуешь?
Яков усмехнулся.
– Бывает…
– И она его любит! – воскликнул Николай. – Да никогда! Он омерзителен ей, противен, страшен. Прошлый раз он при мне сделал ей сцену. Был груб, как извозчик. Ах, я могу убить его! – он с яростью отшвырнул сигару, и она описала в воздухе огненную дугу.
Яков побледнел.
– Николай! – сказал он строго. – Ни вслух, ни вполголоса, ни про себя не произноси такого слова. Слово – половина дела.
Николай гневно махнул рукою.
– Слово это сорвалось у меня, но так же сорваться может и самое дело. Ах, Яша, Яша, как я люблю ее! – проговорил он. – Вчера, в то время как ты смотрел на свои звезды, я, как мальчишка, ходил под ее окнами. Промелькнул огонь, остановился в спальной и погас. Яша, я застонал от боли!.. Я хотел камнем вышибить стекла и тем же камнем разбить ему голову.
– Опять! – воскликнул Яков.
– Ну да, опять! – угрюмо ответил Николай и резко сказал: – Едем домой! Пусти меня на весла.
Они поменялись местами, лодка заколыхалась; Николай повернул ее и затем с такою порывистой силой стал грести, словно хотел физической работой укротить свое волнение. Лодка быстро скользила по воде. Сумерки сгустились, и кругом было темно, только город сверкал огоньками, да по реке пароходы светились разноцветными огнями сигнальных фонарей, да изредка зарница освещала потемневшее небо.
Яков твердой рукою направлял лодку к сияющему огнями вокзалу, из залов которого вырывались звуки бравурной пьесы и разносились далеко по воде среди ночного безмолвия.
Правя рулем, Яков думал о своем любимом брате, с которым свиделся после долгой разлуки. Он был старше Николая на восемь лет и учился в пятом классе, когда они осиротели и остались без всяких средств. И вот он, шестнадцатилетний юноша, заменил родителей своему брату. Есть характеры, требующие подвига во имя любви, и к таким принадлежал Яков. Опекая брата, он словно нашел свое призвание. Он достал уроки, переписку, учился сам и учил брата. Когда он окончил гимназию, брат поступал в первый класс, и Яков отказался от университета. Учась в гимназии, он занимался в конторе местного нотариуса, и тот предложил ему у себя место. Прошло шесть лет; нотариус умер, нашлись люди, внесшие за Якова залог, и он стал нотариусом.
За десять лет он успел упрочить свое положение; любимый всеми, он расширил практику, и теперь у него был свой домик и накопленные сбережения.
В то время как Яков упорством и работой добивался самого ценного в жизни – спокойствия и уважения, – Николай метался в поисках своей колеи. Он оставил университет, пробовал быть актером, военным и, наконец, стал писателем. Воображение, искренность и горячее чувство при легкой форме изложения мысли выдвинули его из рядов посредственности, но отсутствие воли, упорства, порывистость натуры мешали ему подняться выше, и он, чувствуя это, нередко терзался, и терзания его, как и восторги, были сильны, необузданны, но мимолетны.
Яков любил брата, как мать любит сына, знал все его слабости и глубоко страдал за него. Теперь внезапное признание брата вызвало в его душе тревогу. Он знал, что у Николая сначала дело, а потом голова, и предчувствие беды сжимало его сердце.
Лодка тихо скользнула почти в уровень с платформою вокзала, мимо гигантского парохода, слегка ударилась носом в настилку пристани и стала. Яхт – клубский матрос принял лодку. Яков надел сюртук, Николай застегнул рубашку, они сошли с пристани и пошли домой.
Небо совсем заволокло тучами, и вдалеке слышались раскаты грома. Зарницы сверкали все чаще.
– Прибавим шагу, – сказал Яков, – сейчас дождь будет.
Буря бы грянула, что ли.
Чаша с краями полна. —
продекламировал Николай…
Маленького роста, худенькая, Анна Ивановна Дерунова, несмотря на двадцать пять лет, производила впечатление девочки. Ее большие синие глаза под темными бровями глядели доверчиво и открыто, ее нежное лицо не утратило способности от малейшего волнения краснеть до самого лба; масса рыжих волос, с оттенком светлого золота, ореолом окружала ее милую головку, и когда она склонилась над кроваткой Лизы, тихо напевая ей песню слабым голоском, то в своем светлом платье казалась ангелом, слетевшим к изголовью ребенка.
Девочка заснула, прижимая к груди крошечную куклу. Анна Ивановна перекрестила ее, выпрямилась и осторожно вышла из комнаты.
В просторной, светлой столовой, богато убранной солидной дубовой мебелью, на столе уже шумел самовар.
Анна Ивановна заварила чай и села на свое место в ожидании мужа, мечтательно устремив взор в раскрытое окно, за которым чернел сад. Огромное дерево черемухи качало своими ветвями у самого окна, и аромат ее цветов лился в комнату. На свет лампы в комнату влетела бабочка и забилась в предсмертной агонии о фарфор колпака.
Анна Ивановна сидела недвижно. Майская ночь со своею чарующей прелестью наполняла ее сердце волнением. О, с какою охотою она вырвалась бы из этих больших комнат, прижала бы к груди своей крошечную Лизу и побежала бы далеко – далеко по степям, через лес, через горы, дальше от всех этих лживых и грубых людей. Впрочем… и тут ее лицо вспыхнуло… кроме одного. Этого одного она любила и любит, но… она не должна даже думать про него. Это грех! И она тяжело вздохнула, обгоняя от себя весеннюю грезу, и сердце ее сжала тоска. Она поднялась, чтобы пройти в свою комнату за книгой, но в это время раздался резкий звонок, и она опять опустилась на свое место. Щеки ее побледнели, глаза затуманились, и лицо приняло покорное выражение.
В комнату вошел ее муж, Семен Елизарович Дерунов, тот самый, который час тому назад беседовал с Захаровой в сквере, и, молча кивнув жене головою, сел у другого конца стола.
Анна Ивановна взяла стакан, налила в него чаю в нажала кнопку звонка. В комнату неслышно вошла горничная.
– Подайте барину, – сказала Анна Ивановна, указывая на стакан.
– И принеси мне из кабинета вечернюю почту, – прибавил сам.
Горничная исполнила поручения и безмолвно удалилась. Дерунов придвинул к себе несколько писем, вынул из кармана перочинный ножик и, аккуратно вскрывая им конверты, медленно стал прочитывать письмо за письмом, изредка прихлебывая из стакана, причем острый нос его словно клевал в него.
Анна Ивановна пила из крошечной чашки, с нетерпением ожидая минуты, когда нальет второй стакан мужу и, тем закончив свои обязанности, уйдет в свою комнату и останется одна со своими мечтами. В столовой царила тишина, прерываемая только жалобной песней самовара.
Семен Елизарович допил стакан и дочитал письма. Анна Ивановна снова позвонила, снова явилась горничная и, исполнив свою обязанность, удалилась.
Анна Ивановна вздохнула с облегчением и хотела встать из‑за стола, когда муж вдруг остановил ее словами:
– Я хотел поговорить с тобою!
Она молча опустилась на место. Прошло несколько мгновений.
Семен Елизарович отодвинул письма, взял обеими руками стакан и, устремив свои маленькие глаза на жену, заговорил:
– Я узнал неприятную новость. Оказывается, этот молодой Долинин, что приехал сюда (Анна Ивановна вздрогнула и опустила голову) когда‑то был влюблен в тебя, и чуть ли не взаимно. Я ничего не слыхал об этом от тебя. Правда это?
Анна Ивановна подняла голову и взглянула на своего мужа вспыхнувшим взором.
– Правда! – ответила она. – Что же из этого? Если я не говорила тебе об этом, то только потому, что ты никогда этим не интересовался. Тебе не было дела до моего прошлого, ты не поинтересовался даже спросить меня, по любви ли я иду за тебя. Теперь ты спрашиваешь, и я отвечаю: правда! Но что из этого?
Глазки Семена Елизаровича сверкнули злым огоньком, острый нос на лице прижался к губе, что означало улыбку, и он ответил:
– Из этого – одно: ты должна прекратить сношения с этим молодцом. Я, ничего не подозревая, принял его у себя в доме, а в городе шушукаются и говорят всякую мерзость. (Анна Ивановна покраснела до корней волос.) Я могу и даже вправе не желать этого, и тебя не должно удивлять мое нежелание быть предметом сплетен. Ты напишешь ему (она сделала жест рукою)! Да! Напишешь сама, – подтвердил Семен Елизарович, – чтобы он забыл дорогу в наш дом, а для прекращения сплетен послезавтра уедешь на дачу. Покуда в сад…
Он замолчал и стал пить остывший чай. Анна Ивановна сидела молча, опустив голову.
– Ты чего же молчишь? – спросил он резко. Она подняла на него глаза.
– Что же мне отвечать? Хорошо, я напишу ему и перееду в сад, – ответила она тихо.
– И отлично! Я же, вероятно, поеду на месяц в Петербург, а вернувшись, переедем уже на дачу, – сказал он, и нос его опять прижался к губе.
Анна Ивановна встала и тихо вышла из комнаты. Семен Елизарович пытливо посмотрел ей вслед и с усмешкой сказал вполголоса:
– Поди, считает себя жертвою, а была нищей, когда я ее взял!
За его спиной послышался легкий кашель.
Он быстро оглянулся. За его стулом, в довольно развязной позе, стоял его лакей и наперсник Иван.
Лицо его было, несмотря на правильные черты, неприятно. Только долго всматриваясь в него, можно было увидеть, что это неприятное выражение получается от неморгающих век. Ему было на вид лет тридцать; вниз опущенные рыжеватые усы делали лицо его угрюмым.
Служил он у Дерунова лет десять, и прислуга рассказывала, что раньше он был шутник и балагур, но однажды его невесту, горничную Деруновой, вытащили из пруда, что в саду, мертвой, и с того времени исчезла веселость Ивана.
Барин же с того времени словно полюбил его еще сильнее, увеличил жалованье и приблизил к себе.
– Что скажешь? – спросил Дерунов.
Иван шагнул ближе.
– Пришла барыня под вуалем, – вполголоса сообщил он, – просила доложить.
– Высокая? – спросил Дерунов.
– Они были позавчера у вас, – пояснил лакей.
– Проси в кабинет и зажги там свечи. Я сейчас.
Он неторопливо допил свой чай, собрал письма и поднялся. Лицо его вдруг приняло холодное, хищное выражение.
Когда он вошел в кабинет, высокая, стройная женщина порывисто поднялась ему навстречу. Он спокойно поздоровался с нею и, сев в кресло у своего письменного стола, сухо спросил:
– Принесли?
– Нет, – глухо ответила она, – но, Семен Елизарович, если вы…
– Эх! – грубо перебил ее Дерунов. – «Если вы, если вы!«Это я слышал уже десятки раз! Я не так богат, и потом, чего вы так волнуетесь? У вашего мужа есть деньги, слава Богу, и если он ставил свой бланк…
– Бога ради! – с отчаянием воскликнула женщина, отбрасывая вуаль. Ее красивое лицо исказилось страхом. Она нагнулась к Дерунову, протягивая ему руки.
Дерунов откинулся к спинке кресла.
– У меня нет таких средств, чтобы бросать пятнадцать тысяч, – сказал он.
– Перепишем, – умоляюще произнесла молодая женщина.
Дерунов засмеялся сухим резким смехом.
– В третий раз! И опять с бланком мужа? Да, скажите на милость, для чего он тешится этими бланками?
Молодая женщина закрыла лицо рукою.
– Не терзайте меня! – проговорила она. – Вы знаете…
Дерунов вздернул плечами, отчего вся его фигура изобразила знак восклицания.
– Вот терзания и кончатся. Сегодня вторник… – произнес он насмешливо. – Так послезавтра, в четверг, я их и опротестую. Я подождал бы, но в пятницу должен ехать. До четверга! – и он резко встал с кресла.
Молодая женщина побледнела.
– И это последнее слово?
– Последнее!
Она накинула вуаль и, едва кивнув ему головою, скорее выбежала, чем вышла из кабинета. До него донеслось рыданье.
– Счастливой дороги! – вполголоса произнес он, надавливая кнопку звонка, после чего снова сел к столу и стал заниматься, справляясь со своей записной книжкой, щелкая на огромных счетах и что‑то замечая на листе бумаги.
А в это время Анна Ивановна окончила письмо к Долинину, загасила свечу и села у окна, устремив взор на покрытое тучами небо, на котором сверкали зарницы.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке