Все бы так и забылось, но оказалось, что у липового того майора были дружки повсюду. Оправившись, он выяснил, где работал Яков, и попросил одного из местных милиционеров пугнуть его. Якова задержали на проходной через неделю после драки. Стали проверять, кто и откуда, и выяснили, что в сорок первом он командиров той подмосковной части ввел в заблуждение, не сообщив им о прежней судимости, да еще о такой, как его – 58-10. Разоблаченного врага передали в руки следователей госбезопасности, и уже к началу лета он получил новую статью и новый срок. Скромного воинского звания и всех наград его лишили. Не было больше такого фронтовика. В его памяти остались только его собственные счастливые улыбки в освобожденных городах.
Вот так сходил в пивную Яков Соловейчик. Тут уже было не до улыбок. Соловьевых не тронули из-за того, что фамилии их совпадали весьма относительно. Яков же на допросах сообщал, что родственников не имеет, а живет как квартирант у случайных знакомых. Верили, не верили ему, кто знает! Но смирились.
Исаак Львович очень гордился этим поступком дядьки, считая, что тот приумножил им свои великие фронтовые подвиги. Именно так он и говорил Андрею.
– Сила, Андрюша не в том, чтобы оторвать от земли тяжелую ношу, а в том, чтобы пронести ее через всю жизнь, если это нужно. И не ойкнуть ни разу! И не пожалеть! Никогда! И никого не предать, и с собой в ту дорогу не позвать.
До 1985-го года Яков Соловейчик семью Соловьевых не беспокоил, видимо, считая, что тот груз, о котором говорил впоследствии сыну Исаак Львович, он должен пронести до самого конца сам. Мало ли, как скажется на судьбе семьи такое родство и в более поздние времена! Ни времена, ни люди принципиально не меняются, считал он. Но вот болезни и подступившая старость вынудили его приехать. Потому и стеснялся, и виновато улыбался своей детской улыбкой.
Исаак Львович через свои знакомства в Академии наук нашел для Якова Соловейчика довольно приличный поначалу дом Ветерана (он даже сумел восстановить его фронтовые документы и хотя бы упоминание о наградах). Однако с крушением страны положение таких домов заметно ухудшилось, ни снабжения, ни медицинской поддержки там уже почти не было. Всё развалилось. Исаак Львович раз в две недели возил дядьке какие-то продукты, иногда одежду. Прожил Соловейчик там в полном одиночестве до девяноста седьмого года. Ни разу не пожаловался, ни разу ни о чем не пожалел. Говорят, и умер с улыбкой на старом уже, изможденном лице.
У Исаака Львовича и его жены Ирины Владимировны было шестеро детей. Шестым, поздним, был Андрей. И самым очаровательным, и самым любимым, и самым талантливым из всех далеко небесталанных детей Исаака и Ирины Соловьевых. На взрослые темы он начал рассуждать, порой, вполне зрело, уже лет в пять.
Отец, довольный, усмехался, а мать, напротив, хмурилась, предчувствуя недоброе в будущем младшего сына.
Мальчику в школе удавалось всё – от математики, химии и физики до литературы и иностранных языков. Светлая, добрая головка, честный, открытый взгляд, стройный юный торс, лучезарная улыбка, искренняя порывистость. Обожал баскетбол, шахматы и настольный теннис.
Но жило в нем нечто, настораживавшее, однако, и отца. Андрей был увлекающейся натурой до такой опасной степени, что всякое очередное его увлечение имело не только способность вытолкнуть все предыдущие, но даже и сполна заменить собою их, охватить его полностью и на определенное время буквально стереть все тончайшие нюансы личности, почти обескровить характер. Со временем он отдумывался, сам же пугаясь этого, но тогда и то увлечение, которое его заворожило, вдруг становилось для него ненавистным, а бывало, что и открыто нетерпимым. Плюс резко менялся на минус. Это касалось и людей, новых и даже старых знакомых. Вокруг Андрея очень рано вследствие всего этого образовался круг недоброжелателей.
Отец втайне опасался, что младший сын так слепо увлекается чем или кем-либо, потому что внутренне неустойчив. Не пуст, не глуп, а именно неустойчив, без стального стержня в характере, столь свойственного всему их роду. Это ведь противоречило и жесткому характеру отца.
Исаак Львович был назло советской власти верующим, православным. При крещении он избрал христианское имя Илья, которое с гордостью произносил в тех случаях, когда его утомленно и чуть нервно допрашивали в райотделе КГБ (ни разу не выше этого низового подразделения советской политической полиции) за какое-нибудь особенно вредное высказывание в обществе, за подпись под протестным письмом или за горячее интервью откровенно «вражеской» радиостанции. Но всерьез не трогали. Не судили, не сажали. Это его злило. Он как будто настаивал на расправе. Но кто-то пронзительно изощренный в КГБ это, видимо, понял и с садистским наслаждением доставлял ему неприятности в виде ироничного пренебрежения к его антисоветской деятельности. Один раз его показывали врачам, но те ничего опасного не диагностировали. Это его тоже рассердило.
Он писал философские письма академику Сахарову, который когда-то, очень и очень давно, был его научным оппонентом по одной из важных водородных тем, переписывался с Солженицыным, горячо оспаривая те или иные его взгляды на историю России, и составлял пространные рецензии на его произведения. Иногда даже получал невесть каким образом ответы, которыми страшно дорожил. Подшивал их и прятал на чердаке дома на Ленинском проспекте, в котором и жила семья. Но и это не сдвинуло его политического дела в КГБ с мертвой точки. Письма, правда, однажды безвозвратно пропали.
Когда, будучи еще подростком, Андрей спросил отца, зачем тот работает на ядерную безопасность страны и с этой же страной в ссоре, тот вдруг растерялся, хлестко хлопнул себя по лбу и просветлел. «Устами младенца…!» – воскликнул он. На следующий день Исаак Львович подал заявление об увольнении из научного института. Так и написал – в связи с невозможностью сочетать ненависть и любовь. Его опять показали врачам. И вновь они лишь отмахнулись.
Трудно сказать, чем бы кончилось то упрямое противостояние – демонстративное всепрощенчество властей и несгибаемый антибольшевизм Исаака Львовича – возможно даже его победой, то есть, по крайней мере, психиатрической лечебницей или даже достойной сибирской, либо хотя бы казахстанской ссылкой, но тут рухнул сам большевизм. Вот этого большевикам Исаак Львович уже никак не мог простить. Что же это такое! Их тонкая шахматная партия была в самом разгаре, а та сторона вдруг возьми да объяви себя сдавшейся. И когда! Ему оставались последняя рокировка и решительный ход самой перспективной пешкой.
Он уже почти собрал изобличавшие лицемерие большевиков подлинные документы и намеривался не только передать их в руки корреспондента радио «Свобода», но и записать на магнитную пленку свои подробные комментарии. В документах были указаны не только тайные сделки КПСС с террористическими режимами по всему миру, но и имена тех, кто подписывал сии соглашения, переводил и перевозил деньги, создавал подставные фирмы за рубежом, открывал расчетные счета в известных и неизвестных банках, сопровождал финансовые, материальные и пропагандистские ресурсы поддержки режимов от отправителя через иностранных посредников к получателю. К этим историческим и правовым материалам, доктор физико-математических наук, в прошлом профессор университета, Исаак Соловьев подошел с проверенной методологической, доказательной скрупулезностью и с научной точностью, как если бы собирал материалы по своей прямой специальности. Материалы могли вызвать грандиозный скандал, и даже не столько в СССР, в котором это и так многие знали или хотя бы догадывались об этом, но и в мире. Собственно, и там это было известно в общих чертах, но конкретных имен, названий фирм, компаний, банков, газет, журналов, адресов недвижимости, наименований акций и, главное, тончайших подробностей сделок до него никто еще не собирал и, конечно же, доказательств не предоставлял.
Но тут его многомерный и многолетний тайный труд очутился в самом хвосте отлетевшей в небытие эпохи, и он, ученый и упрямец, мог бы рассчитывать теперь лишь на внимание скромных историков, а не ведущих политиков и заметных журналистов. Сама партия вдруг заявила о своих «ошибках», таким образом именуя преступления, и созналась в большинстве того, что отставной профессор Соловьев собирал с риском для себя и семьи все последние годы. Партия не раскаивалась, а всего лишь винилась в меру своих возможностей. Многие исполнители тех акций вдруг кинулись писать мемуары, давать интервью, разоблачать и себя, и товарищей, и всю партию разом. Многие же получили в награду за свою своевременную смелость новые должности, новые назначения, и даже с необыкновенной скоростью сделали куда более впечатляющие карьеры, чем если бы ничего не изменилось, и они продолжали бы выкачивать из страны деньги, обмазывать ими, как маслом, скрипучие телеги так называемых национально-освободительных движений в Латинской Америке, в Африке, в Азии и родственные режимы в Восточной и Центральной Европе. Всё рухнуло в одночасье. Царь зверей, лохматый и зловонный старый лев, лежал, поверженный, на высохшей, треснувшей корке собственной земли, им же и загаженной.
Исаак Соловьев, личность в высшей степени достойная, не привык пинать не только умершего, но даже и просто поверженного льва. Он всю жизнь был тем героем, который всегда готов заступить дорогу лишь живому и сильному хищнику, противопоставив его ярости свою.
Однако та же жизнь все перевернула. Годами собираемые и каталогизируемые документы безжалостно были скручены в рулоны и отправлены на антресоли квартиры, в которой жила семья Соловьева, а герой вновь ступил на тропу войны, столь же твердо и мужественно, как бывало и раньше.
Приоритеты, однако, сменились.
Исаак Львович немедленно вступил в коммунистическую партию, когда она уже рассыпалась как пересохший песочный замок. Он вновь вошел в противоречие с властной системой, ставшей теперь антикоммунистической. Хотел было восстановиться в научном институте, но тот распадался с еще большей скоростью, чем даже компартия. Исаак Львович стал стремительно стареть под печальными взглядами родных и близких.
С привыкшей ко всему женой Ириной Владимировной, называвшей Исаака Львовича «нелепым человеком», уже много лет подряд он общался лишь за столом, детей целовал в чело перед сном и подгонял по утрам перед занятиями, и лишь с младшеньким вундеркиндом Андрюшей был близок и искренен.
В начале девяностых ему вдруг пришло письмо из Массачусетского университета с приглашением на прочтение серии лекций по ядерной тематике прошлых лет. Исаак Львович написал ответ, что принципиально не желает общаться с противником, потому что тот бесчестно выиграл холодную войну, испугавшись проиграть горячую. Написал это на безукоризненном английском языке, который знал еще со студенчества. Специально его изучал и в научных, и в политических целях. Подписался – Илья Соловьев, коммунист.
Он вычеркнул в своем паспорте имя, данное ему родителями, и сверху черными чернилами нашкрябал – Илья. Затем пошел в храм, расположенный неподалеку от их дома на Ленинском проспекте, и нанялся туда сторожем.
Вот такой был у Андрея Соловьева ученый отец. Многие знакомые и соседи считали его более чем странным, своего рода, городским сумасшедшим, но Андрей знал, что отец талантливый ученый, образованный и начитанный, с непоколебимыми нравственными установками и, главное, в душе нежный и добрый человек. Более всего он ненавидел насилие над личностью и готов был идти за свои взгляды на смертный бой. Беда была лишь в том, что никто не желал выйти с ним на этот бой в открытом поле, и это воспринималось Исааком Львовичем как одна из самых опасных и циничных форм того же самого насилия над личностью, потому что оборотной стороной его он считал державное, высокомерное пренебрежение достоинством человека.
Андрей знал, что отец никакой не коммунист, не демократ, не либерал, даже не антикоммунист, а просто упрямый, убежденный сторонник свободы, близкой к анархической, к бакунинской идее. Он любил отца и абсолютно все ему прощал.
Самым трагичным днем своей жизни он считал день смерти Исаака Львовича. Что бы ни произошло с ним в дальнейшем, большего несчастья, полагал он, с ним уже не приключится. От этого мысли о жизни и об ее опасностях как будто окрашивались в нейтральные тона, и ему даже смерть, которая когда-нибудь настигнет и его, не казалась такой уж страшной.
Отец погиб холодным февральским вечером под колесами грузовой машины, на которой привезли в маленький армянский магазинчик, открывшийся в соседнем с ними доме, овощи. Исаак Львович возвращался из своего храма и увидел, как растревоженный провинциальный водитель пытается заехать крытым кузовом в узкую щель между двумя черными лаковыми автомобилями, чтобы подобраться к подвалу на разгрузку. Отец стал суетливо размахивать руками, энергично руководя шофером, забрался назад, за кузов и, убедившись, что грузовик вполне пройдет между машинами, крикнул свое последнее слово – «Давай!». И шофер дал. Отец поскользнулся на льду и влетел прямо под двойные задние колеса головой вперед. Грузовик остановился, лишь переехав его.
Андрей как-то сидел у могилы отца и вспоминал последний с ним разговор, который состоялся вскоре после последнего в жизни Исаака Львовича Рождества Христова. Этот разговор и стал потом его главной лоцией в жизни.
В тот поздний вечер отец, кряхтя и ворча, подмел в храме полы, погасил свечи, оставив лишь светиться лампадку у иконы Николая Чудотворца, и присел на лавочку у свода стены. Наряду с обязанностями сторожа он добровольно возложил на себя и этот тяжкий труд – убирать храм после его закрытия. Делал он это также сосредоточенно, как и все в своей жизни. Андрей помогал ему: выносил мусор, протирал пыль, складывал в ящик обгоревшие свечи. Кроме них, в храме в тот вечер никого уже не было. Отец оставался сторожить, а Андрей засобирался домой.
За время работы тут отца он осознал себя верующим человеком и принял крещение. Раз отец здесь, значит, Бог есть. Иначе бы только и видели в храме этого вечного мятежника!
Уже много позже Андрей упрекал себя в такой инфантильной доверчивости. Разве можно, говорил он себе, веровать во что-то великое, всепоглощающее, что единственное должно вести тебя по жизни до самой могилы, и при этом оглядываться на другого человека, пусть и любимого, и близкого, но все же обыкновенного смертного, способного заблуждаться, как всякий смертный, и даже, как и всякий смертный, кривить душой по одной ему ведомой причине? Иди, не оглядываясь; иди, не доверяя ничему, что не близко твоей вере, уж не говоря о том, что ей противоречит. Иначе ты сам от нее отдалишься и сам же станешь в конце концов ее антагонистом. Не заметишь, как станешь, и будешь от страха или тоски лишь отправлять ее внешние обряды, думая, что верность церковным традициям, если уж не заменяет самой веры, то, во всяком случае, делает внутреннее отступничество простительным. Мол, это как преходящая болезнь, которую не надо лечить, она сама минует, уйдет так же, как пришла.
К вере, однако, рассуждал Андрей, ни страх, ни тоска привести не могут. И даже любовь не имеет такой силы! Ни к отцу, ни к матери, ни к братьям и сестрам, ни к женщине, ни к детям. Вера, полагал он, это не тот величайший труд познания мира, чем заняты светские науки, а искреннее, безжалостное проникновение в себя: есть ли там место сомнению, есть ли там духовные силы, есть ли там убежденность в том единственном, что не только не требует доказательств, но даже и не ищет их. Вера – это особый талант отчуждения от всего лукавого, расчетливого. Она спускается сверху, отражается от души и вновь поднимается ввысь, уже сама будучи душой. Иными словами, захватив ее, душу, и очистив от всякой скверны мира. Он думал так.
В себе же самом он многого, о чем размышлял, потом уже так и не увидел. Но сейчас, в ночном храме, рядом с усталым отцом, его путь познания только-только начинался, хотя он, как это свойственно молодым людям, считал, что прожил уже достаточно, чтобы утвердиться в главном, и чтобы не стать жертвой пустых сомнений.
Они долго утомленно, почти сонно, сидели, глядя на лампадку, огонек которой не освещал ничего, кроме самого себя.
– Папа, а ты верующий? Вот ведь недавно коммунистом стал… – спросил вдруг в гулкой тишине Андрей и даже вздрогнул от собственного голоса.
Исаак Львович сначала не отвечал, словно, вслушивался в себя. Потом тихо и твердо молвил:
– Верующий.
Он еще немного помолчал и вдруг продолжил:
– В расщепление ядра и в деление клетки я верующий.
Андрей изумленно посмотрел на него из мрака.
– А как же…? – только и сумел он растерянно прошептать.
– А вот так, Андрюша! Иногда слишком энергичное расщепление ядра мешает тихо делиться клетке. Человек должен найти баланс между одним и другим. Я и пытаюсь быть таким человеком.
Все, что в дальнейшем происходило с Андреем Соловьевым, принявшим на некоторое время литературный псевдоним – Антон Спиноза, могло бы стать его личной иллюстрацией столь странной веры покойного отца.
Андрей сразу по окончании средней школы поступил в московский университет на факультет журналистики. Сначала, правда, перед самыми экзаменами, ему вернули документы под каким-то надуманным предлогом. Он два дня скрывал это от домашних, но выдал за обедом старший брат. Отец сверкнул черными своими глазами, вскочил со стола, схватил с вешалки в прихожей шляпу и ринулся в приемную комиссию. На следующий день оттуда позвонили к Соловьевым и буквально потребовали вновь принести документы. Что там говорил отец, так и осталось загадкой. Он лишь угрюмо отмалчивался.
Абитуриентские экзамены, блестяще подготовленный, да и вообще от природы талантливый Андрей сдал блестяще. На первом курсе он взялся за реферат о Бенедикте, он же Барух, Спинозе. Ему нравилась непреклонность голландского еврея в его убежденности о приоритетности познания, а не религиозной догматики, восхищала его твердость перед теологами и, прежде всего, перед их непоколебимой поддержкой в консервативной, самой влиятельной и самой мстительной, части голландского общества. Бесправные, безграмотные, нищие толпы слепо поклонялись состоятельным консерваторам, видя в том спасение от того, что казалось им ересью, потому что требовало размышлений и, главное, предлагало выбор, который сделать куда сложнее, чем безотчетно следовать правилам, утверждаемым веками фарисействующими догматиками Церкви. Однако же дерзкий Спиноза настаивал на своем. Разум и только разум!
Этические начала свободы, теория независимости личности – все это заворожило Андрея. Он будто проверял главный постулат необычной веры отца: человек не вправе разрушать жизнь, дарованную самой природой, используя ее же, ту же природу, но жестоко освоенную им.
Учеба в университете проходила как-то очень буднично, даже, порой, рутинно. В жизни Андрея давно уже присутствовали, как ему казалось, куда более важные дела. Он начал писать, не особенно заботясь о чистоте жанра, а думая лишь о том, что этические начала свободы, воспетые средневековым смельчаком Спинозой, зиждутся на бесстрашии мышления и поступков.
Первая же его повесть, изданная в толстом литературном журнале, в том же, в котором печатался и Даниил Любавин, получила крупный и очень престижный приз. Антона Спинозу заметили.
Рецензентом повести был писатель Ким Приматов.
О проекте
О подписке