Тяжел узел, больно давит на затылок. Еще тяжелей узел жизни и смерти, крепко стянутого кем-то задолго до моего рождения.
Я отворачиваюсь от люстры и смотрю в зеркало, что отсвечивает в двери шкафа, и вижу ноги, табурет и левую руку, сжатую в кулак. Это – часть меня. Ботинки, как обычно, нечищеные. Мама бы вновь рассердилась: даже в столь ответственный момент я взгромоздился на прабабушкин табурет, не проявив и толики уважения к семейной памяти. Прабабушка табуретом очень дорожила, так как ее сколотил прадедушка в голодном тысяча девятьсот десятом году. Спросите, почему голодный? Отвечу так: потому что в доме у Моисея Израилевича и его жены Раисы Исааковны ничего, кроме восьмерых детей, не водилось. Поэтому каждый год был для семьи голодным. Так что, к настоящему голоду, который пришел много позже уже при Советах, они были готовы, как никто другой. В революционные годы в семье завелись уже и голодные внуки, и голодные зятья. Впрочем, зятья завелись, по-моему, даже раньше. Нет. Вру. Не у всех.
Однажды старшая дочь Моисея Израилевича забеременела и родила сразу двойню. «Что же будет, когда она выйдет замуж!» – воскликнул ее отец. Но замуж она так и не вышла, виня во всем многочисленных обитателей отчего дома: не было жизненного пространства для счастья маленького человека. Желающих «снять» койку в их общей ночлежке и расплатиться за эту койку всем своим будущим, не находилось.
Как-то, когда дети были еще совсем маленькими, а это все сплошь были дочери, один из случайных прадедовых собутыльников спросил его: «А хочешь ли ты, Мойша, иметь много дочерей, хотя бы вот пять?» Моисей Израилевич просветлел и воскликнул: «Спрашиваешь! Конечно, хочу!» «Зачем они тебе, Мойша?» – полюбопытствовал собеседник. «А затем, что их у меня сейчас восемь, а пять лучше, чем восемь», – спокойно и вдумчиво ответил мой прадед.
Потом я это слышал от посторонних как веселый анекдот, но в нашей семье к этой истории относились серьезно. Не до смеха была всем! Да и на прадеда моего это было очень похоже. А, может быть, действительно – обычный еврейский анекдот? С другой стороны, анекдоты как раз берутся из жизни. Больше-то ведь не от куда! Так почему, не из нашей?
Моисей Израилевич, вопреки расхожему мнению об обязательности национального промысла, занимался не торговлей и ремесленничеством, а ремонтом в Мариуполе паровых двигателей. Относил он себя исключительно к пролетариату. Платили за его мастерство чертовски мало, вот ему и оставалось только, что сколачивать в воскресные дни табуреты и продавать их на базаре за рубль пару. Один табурет, не имевший пары, так и остался в доме, и дожил до того, что правнук Моисея Израилевича взгромоздился на него нечищеными башмаками и накинул себе на шею веревку. Интересно, что бы по этому поводу сказал сам Моисей Израилевич? Наверное, заставил бы слезть и снять башмаки. Чужой труд надо уважать!
Я опять смотрю на шкаф и на этот раз вижу обрез книги, голубой, с оборванным краем. Я начинаю гадать, что это за вещь, и вдруг вспоминаю, что это словарь французского языка. И вновь на память приходит узбек Иван Штойтман. Он жил у нас, когда в их квартире шли обыски. Его мама, тетя Фая, и моя надумали, наконец, уехать в Израиль. Дядя Боря, мамин брат, возмутился этим обстоятельством и позвонил в районный КГБ, почему-то видя только в этом спасение от развала семьи. Но сначала он все же обратился в теткину поликлинику, в которой она работала в неврологическом отделении, к главврачу, в профком и местком. Там ему сказали, что тетя Фая, врач-невропатолог, давно утекла из профсоюза, не платила взносы, а в партию никогда и не думала вступать. Сама партия тоже особенно не рвалась поставить в свои стерильные ряды строптивую еврейку-врачиху. Во всяком случае, никогда не спешила с этим. Как, собственно, и тетя Фая. Она даже любила по этому поводу высказываться:
– Мы с партией едины…в своем решении никогда не сожительствовать и отношений своих не оформлять. Редкое единодушие!
Получалось, что у администрации советского лечебного учреждения не было на нее никакого общественного влияния.
Дядя Боря стал тогда «влиять» на маму, то есть на свою сестру. И страшно негодовал, что она, в свое время, не стала узбечкой, а так и осталась еврейкой. При этом дяде Боре было совершенно безразлично, что его сестра родилась на пять лет позже его и что к ее рождению его «нареченный» отец-узбек не подавал никаких признаков жизни. Даже ходили слухи, что бывший милиционер сбежал через горный перевал в Афганистан, увел туда стадо советских баранов и теперь служит там в полиции. Действительно, видимо, оказался иностранным шпионом, но только не персидской и еще какой-то там разведки, а афганской. Впрочем, если это и не так, то все равно советские контрразведывательные органы сделали для этого все возможное и невозможное. Ни одной разведке мира не под силу завербовать того, кого эти органы могут вытолкать из страны взашей! Им бы премию выписать от какого-нибудь ЦРУ!
Но дядя Боря все равно страшно сердился, что мама не стала узбечкой, и вот, якобы, поэтому теперь вздумала уехать на чужую родину. На маму он все же «повлиял», хотя с формулой «чужая родина» она категорически не соглашалась. Она нервно спрашивала его:
– Ну, а где твоя родина, узбек?
– Моя родина – Советский Союз! – напыщенно заявлял дядя Боря и задирал кверху нос. Его лысина волнующе лоснилась, а на широкой переносице выступал мелким бисером пот.
– Твоя родина – Узбекистан! И родина твоего Ивана там же! Вот отделится Узбекистан от Советского Союза, что ты тогда запоешь?
– Ты не знаешь нашего гимна, дура! – горячился старший брат, и пел, фальшивя – «Союз нерушимый республик свободных…»
Дальше он слов не знал, но и этого ему для аргументации было вполне достаточно.
Мама все же, несмотря на недоверие к «фальшивым» аргументам брата, на некоторое время отказалась от «безумной» идеи. Но вот с тетей Фаей у дяди Бори ничего не вышло. Тогда-то он и позвонил в КГБ.
– Вы понимаете, товарищ, – гнусавил в трубку дядя Боря, – я, конечно, далеко не коммунист… Но я сочувствующий! И я не могу видеть, как в гнусных сионистских лапах корчится мое семейное счастье!
Тетю Фаю вызвали на собеседование. Она повела себя там агрессивно и неуважительно к власти. Обозвала оперативника шовинистом и вредным дураком, если он идет на поводу у такого человека, как ее Борис.
– У этого типа, – кричала она, покрываясь пятнами, – не все дома! А уж когда я уеду, у него вообще никого, кроме Ивана, дома не останется. Иван может ехать ко мне. А этого большевика любите сами! Уверяю вас, это не самое приятное, что с ним можно делать! Хотя и с вами тоже!
Против нее на всякий случай начали какое-то уголовное преследование. Дважды обыскивали кваритру, и Иван временно переехал к нам. Он отчаянно боялся, что его вышибут из факультета.
Боялся не зря, потому что все-таки вышибли, а потом почему-то восстановили на вечернем. Думаю, дядя Боря и туда ходил со своей антисионистской пропагандой и уломал таки декана.
Иван переживал перевод на вечернее отделение очень остро, потому что там ему не светил французский язык. Он мечтал после учебы пойти на «иновещание». Хотел пропагандировать советский образ жизни, вопреки тому, что сам в этот образ никак не вписывался. Ну, ни по каким понятиям!
Дурак он, все-таки, этот Иван! Его спрашивали, ну почему ты хочешь говорить непременно по-французски, а он обливался своими горючими узбеко-еврейскими слезами и ныл, что так ему легче справиться с произношением – грассируется, видишь ли, одинаково. Но его, в конце концов, заарканили в советскую армию, в стройбат, раньше, чем у тети Фаи и обезумевшего от всех неприятностей дяди Бори закончился последний обыск. Тетю Фаю все же выпустили из осиротевшей без нее страны, а дяде Боре посоветовали с ней срочно развестись. Он так и сделал.
Тетя Фая вышла там замуж во второй раз и родила уже в очень немолодом возрасте еще одного сына. Назвала его Борей. А дядя Боря ходил к нам и к своим друзьям и всем показывал фотографию щуплого младенца. Можно было подумать, что это он его сделал! «В КГБ покажи!» – мрачно сказала мама. Дядя Боря сморщил личико и беззвучно зарыдал.
К тому времени его сын Иван уже вышел из госпиталя, подчистую освобожденный от службы, с пометкой в графе о здоровье – маниакальная депрессия. А еще у него был осколочный перелом челюсти, сломаны четыре ребра и отбиты и без того больные почки. Так болезненно давалось ему постижение писаных и неписаных армейских уставов. К нему там почему-то прилипло прозвище «татаро-еврей», а он упрямо, до боли в собственных ребрах, до синяков под глазами, до разбитых в кровь губ настаивал, что как раз татарская-то кровь в его тонких жилах не течет. Можно было подумать, что там бурлила узбекская! Иван написал своей матери в Израиль: «Я бы чувствовал себя хорошо, если бы только не все это!» Вот идиот! Ну, не идиот ли!?
А теперь еще этот его французский словарь на шкафу! Форменный идиот!
Я вспоминаю, возможно, невыдуманную историю о том, как однажды еврей опоздал к Богу на прием, потому что, видишь ли, долго пересчитывал дома деньги, полученные от ростовщичества. Бог наказал за это его и весь еврейский род тем, что каждый десятый еврей теперь, мол, будет рождаться идиотом. Девять гениев, а десятый, ну, прямо, как третий сын в русской семье. Вот Иван и его отец Боря как раз десятые. Как они умудрились оказаться с двух сторон гениальной девятки, не пойму! Вероятно, потому что идиоты. Да еще, зная эту притчу, дядя Боря причмокивал губами и говорил, что у евреев гениев все равно больше, чем у русских. Там, мол, каждый третий такой, как у нас каждый десятый. Ну, где ему было знать, что он как раз десятый и есть!
Итак, между крюком и моей шеей грациозно изгибается веревка. Впрочем, есть еще и мое продолжение – древний расшатанный временем и еврейскими задницами табурет. С чего это я на него взобрался? Лучше не задаваться этим вопросом, а то одно из двух: или сразу соскользну, или передумаю.…
Собственно, это, видимо, и есть земная жизнь – балансирование между желанием и действием. Невидимая петля – на нашей шее с рождения. Повиснуть в ней когда-нибудь или так и стоять над бездной, не решаясь закончить все свои дела? Самоубийцы делают свой выбор, а остальные мучительно проживают целую жизнь, даже не подозревая, что имели этот выбор. Унизительно не знать, что, оказывается, можешь воспользоваться своим правом! А у этого права есть своя утонченная эстетика.
Она лишь относительно заключается в виде умело или дилетантски заплетенной вокруг шеи веревке. В действительности «петля» может принимать иные формы. Например, неудачную женитьбу…или замужество, выбор профессии или гибельный жизненный план. Может выразиться в алкоголизме, наркомании, обжорстве, в курении или еще в чем-нибудь, так или иначе сводящем все наши усилия выжить к нулю. Чем это лучше петли? Лишь растягивает агонию, позволяющую морочить голову себе и другим!
Один наш дальний родственник из русского колена, молодой и очень, очень неглупый парень, из семьи, о которой принято говорить – «хорошая русская семья», страшно, убийственно страшно пил. Как только смерть подступала к нему так близко, что сочилась черной кровью из разбитой башки или рвотой из его разинутой всегда голодной пасти, он кричал своей добрейшей тетке в телефонную трубку: «Помоги! Я знаю, ты не дашь мне сдохнуть!»
И она помогала. Она вытягивала его, напрягая все свои силенки, из пропасти, над которой он повисал. А через месяц всё начиналась сначала. Но однажды она нашла его почерневшим, обнаженным, с раздутыми членами, с отделившимся скальпом, в его двухкомнатной квартире на окраине Москвы. Он сидел в кресле перед работающим больше недели телевизором, откинув назад голову, а вокруг его распухших черных ног стояла батарея опорожненных им же бутылок вина и водки. Рука лежала на телефоне. Может быть, в последний момент он еще хотел ей позвонить, а может быть, и отказался, лишь сбив трубку. Тетка поэтому и не сумела дозвониться до него и услышать в очередной раз «Помоги! Ты не дашь мне сдохнуть!»
Он шел к смерти, балансируя между ней и пустым, мучительным существованием. Он не мог не осознавать этого! Он сам залез в свою петлю и сам же затянул ее у себя на шее. Сделал свой выбор. Разве, он не самоубийца?
Боже! Какой болью эта смерть отозвалась тогда во всех нас! Она до сих пор не проходит. Так и увязла у нас в крови! Этот небольшой, горячий ручеек русской крови, сочащийся из наших еврейских жил. А, впрочем, и смерть моего еврейского отца ничем не отличалась от этой. Сейчас я думаю, что тот сгусток рвотной массы, которой захлебнулся этот еврей, был той же петлей, теперь лежащей на моей шее.
Христианская церковь не прощает своей пастве прямого, явного самоубийства, отказывает в захоронении на своих кладбищах, не поминает в молитвах! А вот за медленное самоуничтожение не всегда даже просто журит! Однако же я что-то припоминаю о сомнениях, которые вызвала смерть этого нашего русского родственника, у священника в храме. Он долго размышлял над тем, как отнестись к душе усопшего. Не равно ли это греховному самоубийству? Но в последний момент сжалился над родней и отпел несчастного. Но вот ведь думал же! Думал! Сомневался! Значит, не одна петля являет собой примету этого страшного, не искупаемого греха!
Хотите еще пример? Извольте! Венчается пара. Через год, через два, через десять лет для одного из них или для обоих сразу этот брак становится невыносимым. Или как говорят судебные медики в иных случаях: «несовместимым с жизнью». Но церковь отказывает в разводе по той причине, что брак уже совершен на небесах. Остается либо мучиться до естественной развязки хотя бы одного из пары, либо разлететься в разные стороны и жить в грехе. Это ли не петля на шее? Это ли не медленное умерщвление души? Но таких хоронят на кладбище, хотя они ничем не лучше самоубийц.
Еще пример, если пожелаете! Кто-то бросается во все тяжкие, начиная свое дело. Набирает кредиты, платит за торговые площади, нанимает работников, обещает, лжет, ворует, убегает, скрывается, мистифицирует и так далее, и так далее.… И делает это не впервые! Однако же всегда думает обмануть судьбу. Но он ведь точно знает, что и на этот раз не будет удачи, потому что у таких, как он, ее никогда не бывает! Но лезет и лезет в петлю! В петлю! И такого тоже потом, после того, как его пристрелят или же сам сдохнет от сердечного приступа, хоронят на кладбище. Он-то чем лучше самоубийцы? Разве он не знал с самого начала, что все, что он ни делает, ведет к преждевременной смерти? Знал! Определенно знал, но упрямо делал свое дело! Как я сейчас, стоя на табурете, с петлей на шее.
Так почему же нам, кто честен в своем решении, отказано в праве выбора? Почему мы не можем все закончить раньше, без мучений? Самоубийство – это эвтаназия, когда анамнез «больного» самым естественным путем приводит к петле.
Что-то я сильно разволновался! Ноги заелозили на табурете. Так, пожалуй, не все успеешь вспомнить! А ведь я ворошу время, чтобы зацепиться хоть за что-нибудь! Хоть за что-нибудь! Утопающий за соломинку… Ведь у меня все еще есть право выбора? Или уже нет?
…Скольжу взглядом по комнате и попадаю на подоконник. Там боком лежит сафьяновый альбом, а из него торчит фотография. Я приподнимаюсь на цыпочках, балансируя на табурете, и пытаюсь разглядеть фото. Все-таки, в последний раз…Любопытно. От жизни надо успеть взять как можно больше, а смерть тебя сама одарит, чем может – тишиной и безвременьем. Абсолютно еврейский принцип! Национальное ноу-хау. Остальные не додумались. Поэтому евреи всех умней, хитрей и предприимчивей.
На ум приходит еще один анекдот. О еврейском ноу-хау. В концлагере еврея-дантиста отправляют в душегубку, а у эсэсовца не вовремя разболелся зуб. «Хочешь продлить себе жизнь, жидовская морда?» – спрашивает он дантиста. «Хочу» – говорит хитрец. «Будешь жить,» – отвечает фашист, – «пока лечишь мне зуб». «Пятьдесят марок с вас!» – отвечает смертник. Ноу-хау!
Я все-таки распознаю уголок изображения на цветной фотографии – это Исаак Лотман стоит около какого-то таежного дерева. И улыбается, хитро так, краешками своих больших губ. Я не могу разглядеть всю фотографию, но хорошо ее помню. Сам снимал когда-то в Биробиджане. Исаак говорил, что евреи, живущие в тайге, особый вид – «морозоустойчивые». Так и говорил – мы – «морозоустойчивые евреи». И здесь выживают!
У них там, в Биробиджане, странно действуют математические законы. Они их отражают в статистических отчетах. Вот, например, каждый год на Землю обетованную уезжает пять тысяч сынов Моисеевых, и остается пять тысяч в тайге, тоже ставшей обетованной. И так каждый год! Откуда постоянно берутся пять тысяч уезжающих и пять тысяч остающихся, одному Богу известно! Тоже ведь ноу-хау. Но, правда, по-моему, не еврейское, а чье-то другое. А то, представляете, пять тысяч было и все эти пять тысяч уехали, а область-то все по-прежнему Еврейской автономной зовется. И ни тебе больше щедрых подарков от американских или французских евреев, ни тебе помощи из самого Израиля. А разговоров, разговоров не оберешься! Ну, что будет с областью? Вся так и прокиснет в осенней таежной распутице.
О проекте
О подписке