Читать книгу «Эстетика убийства» онлайн полностью📖 — Андрея Бинева — MyBook.

История второго преступления

А имеют ли преступления свои особые истории? Не слишком ли это доверчиво с нашей стороны думать, что они – то самое явление, которое вправе стоять в ряду обыкновенных общественных отношений.

Как уже было сказано, преступления похожи друг на друга, как животные одной породы. Только одни крупнее, другие мельче. Но кусаются, либо царапаются, либо бьют копытом все.

Хуже всего бывает, когда преступления выстраиваются в ряд. Их обычно называют сериями. Они становятся городским кошмаром. Серия формирует мистический сценарий, а так как мистика чаще всего необъяснима, то и пугают эти серийные преступления как кладбищенские ужасы.

Тот, кто их свершает, наслаждается паническими страхами горожан. Он и сам начинает верить в мистику преступления. А себя даже может возомнить рукой божьей. В особых же, в самых клинических случаях – звериной лапой сатаны. Это одна из самых опасных патологий психики, в основе которых не просто бред сумасшедшего, а глубокое повреждение того, что зовется социальным самосознанием, определением своего места в системе человеческих отношений. Сопровождается это, как правило, долгим и настойчивым изучением религиозной и атеистической литературы, разного рода темных философий, подвергающих сомнению церковные догмы в том виде, в котором они официально приняты. Это – подмена нравственных ценностей, их переосмысление в сторону негативных оценок. Подобные люди очень часто обладают высоким интеллектуальным потенциалом, и в то же время они глубоко ущербны, несчастны, одиноки.

Многие психиатры считают, что в основе таких помешательств лежит всё та же сексуальная патология, имеющая тяготение к садомазохистским и некрофилическим отклонениям в психике. Возможно, это так и есть, в подавляющем большинстве случаев. Но при этом природа сумасшествия не требует от психопата какого-либо утонченного интеллекта. Тут всё прямо: искажение интимных, личностных самооценок, торопливое, поверхностное философствование по этому поводу, имеющее на самом деле своей целью скрыть истинную природу расстройства, и далее сразу следует жесточайшая серия преступлений.

У людей же с развитым интеллектом всё куда сложнее. Они осознают, в конечном счете, истинную природу болезни, то есть ее острую сексуальную основу; но тем настойчивее они копаются в сложных философских догмах и даже в учебниках психиатрии. Когда в их головах складывается цельная картина, они сами ставят себе, как им кажется, верный диагноз и даже возводят его в ранг собственной, талантливой философии. Тем самым они скрывают от себя так же, как их неинтеллектуальные собратья по болезни, истинную причину заболевания. С этого момента они неудержимы. И в то же самое время, расчетливы и предусмотрительны.

Олег Павлер, постановщик оригинальных пьес на нескольких московских малых сценах, давно думал о драматическом произведении, в котором мистический ряд жестоких серийных преступлений показал бы не столько суть того, что происходит, сколько суть того, кто и зачем это делает. Ему это почти удалось. Да вот смерть помешала.

Сыщик Максим Игоревич Мертелов по прозвищу Наполеон, подполковник уголовного розыска.

Меня за глаза называют «Наполеоном». Неприятно сознавать, что за малый рост, за плохо скрываемые властные амбиции и за любвеобильность. К тому же, никакой особенной власти у меня в руках не сконцентрировано, зато присутствует малый рост и стремление компенсировать свои внешние и карьерные недостатки исключительным «донжуанством».

Но всё по порядку. Итак, власть! Бодливой корове, как известно, бог рогов не даёт. Это относится ко мне самым прямым образом, потому что я – человек властный по своей природе, «лев» по зодиаку, и стоит мне заполучить в руки хоть каплю большой власти, я сразу начинаю ею неразумно распоряжаться. Во-первых, вывожу на чистую воду всяких прохиндеев, которые постоянно норовят окопаться в нашем профессиональном эшелоне. Я их хватаю за грудки, трясу как яблоню и навешиваю на них уйму тяжеленной работы с безумной, по их понятиям, ответственностью. У нас таких типов приживается больше, чем где бы то ни было и если их грузить, словно товарный эшелон, то они, в свою очередь, нагрузят кого угодно вокруг себя.

Во-вторых, я вытаскиваю за «ушко и на солнышке» лодырей и вынуждаю их до мышечных болей делать самую нудную работу.

В-третьих, я тащу наверх, насколько это от меня зависит, тех, кто пришел к нам не для того, чтобы сделать здесь блестящую карьеру, а из дурацких, романтических убеждений. Они обычно вкалывают больше других, а получают меньше всех. Это – рабочие лошадки. Нагружают их до предела, кормят мало и бьют до смерти. Я сам отношусь к этой категории, но ведь я еще и властолюбив!

Насчет роста… то тут уж каким уродился. Я не верю в переселение душ, а, значит, другого шанса у меня не будет. Приходится довольствоваться этим… несовершенным физическим состоянием до конца жизни.

В школьные годы я всегда стоял вторым от конца на занятиях по физкультуре. Ниже меня была только девочка Лия, микроскопическая грузиночка. Я даже совершенно серьезно думал, что когда-нибудь на ней женюсь, потому что поблизости никого более подходящей по росту не видел и даже не представлял себе, что это возможно. Однако классе эдак в седьмом или в восьмом я все же обогнал еще троих своих сверстников и перестал коситься на Лию.

Она, между прочим, сразу после окончания школы вышла замуж за одного из тех, кого я обогнал по росту. Он стал видным конструктором в каком-то мирном космическом бюро, а она известной поэтессой. Живут теперь в Америке (он работает над какими-то совместными с НАСА проектами), нарожали четверых «нано-детишек», то есть таких же микроскопических, как они сами, и все безмерно счастливы.

Конечно, на его месте вполне мог быть и я, но вот по математике у меня была тройка с тремя минусами или двойка с одним плюсом. Я подходил его поэтессе только по росту, но не способностями. Это следует признать!

В девятом классе, когда я влюбился в самую высокую девочку в школе, я решил разыскать клинику, в которой за год вытягивали человека аж сантиметров на двадцать. Для этого надо было лежать целый год в каких-то жутких распорках и терпеть неимоверные боли в костях ног, в суставах и в позвоночнике, да еще не стесняться ходить в больничную утку и позволят себя мыть во всех местах. Терпеть боли я был внутренне готов, а вот с уткой и с подмыванием никак не мог согласиться. Так что, я остался при своем росте – один метр шестьдесят восемь сантиметров. Везде в анкетах, где нет дополнительной медицинской проверки, но где требуется указать свой рост, пишу – один метр семьдесят сантиметров. И даже себя почти убедил в этом. Подумаешь, два сантиметра! Им все равно, а мне приятно.

И, наконец, любвеобильность. Тут все по Фрейду. Я, как особь, должен доказать свою мужскую состоятельность. Она, правда, чаще, чем хотелось бы, упрямствует, но мощь любой мышцы достигается лишь путем ее постоянной тренировки.

Готов поклясться, что это самая трудная и самая ответственная в мире работа. Она всё же основана на природных инстинктах и на природных же ограничениях. Когда эти самые ограничения опережают те самые инстинкты, делается очень грустно. Но я не унываю и постоянно утверждаю себя.

«Весь в корень пошел», – язвят обо мне мои высокие от природы коллеги.

«Чтоб ты провалился, кобель легавый!» – в сердцах говорит моя Майка, моя милая, многострадальная женушка.

Наша дочь, девица семнадцати лет, считает меня хорошим парнем, но несколько порочным. Жена – порочным парнем, но все же не очень плохим.

Им невдомек, чем руководствуется моя психика, когда толкает меня, низкорослого, властолюбивого на любовные похождения. Зигмунд Фрейд давно почил, и обыватели ему не верят, потому что сами давно опошлили его славное имя. Эти пошляки считают его чуть ли не отцом научной порнографии, а на самом деле он как раз идейный противник всякой порнографии, потому что как только некое, даже крайне вульгарное явление, обосновывается с исследовательской, теоретической и практически-лабораторной точки зрения, то оно сразу же становится научной дисциплиной.

Я думал обо всём этом сквозь наплывавший на меня сон, который был слишком ранним для ночного и слишком поздним для полуденного. Из крематория, где «утилизировали» Игоря Волея, я поехал сразу домой. Устал, много впечатлений, надо бы поваляться, подумать, систематизировать их. Поваляться на работе не получается, поэтому поехал домой. Майка в своей редакции, Лилька, наша дочурка, где-то шатается со своими сокурсниками.

Прилег подумать и сразу провалился в сон. Очнулся в панике от того, что вижу, как у меня прямо из-за пазухи чья-то загорелая костлявая рука крадет алмаз, огромный такой, голубой. У меня никогда не было алмазов, ни голубых, ни прозрачных, никаких других, но во сне ведь можно быть кем угодно и обладать чем угодно.

Поднимаюсь и иду к компьютеру, чтобы посмотреть в сонниках, что это значит – «украсть алмаз». Оказывается, это есть только у Миллера:

«Видеть – к неприятностям, обладать – почет и уважение, терять – бесчестье, нужда, смерть».

Я его как раз потерял, то есть у меня его украли, а это – одно и то же. Значит, если иметь в виду мою службу в отделе по расследованию убийств, который теперь из-за бесконечных телесериалов все называют «убойным», это – к смерти.

На всякий случай звоню дежурному офицеру по управлению уголовного розыска. Так, для очистки совести…

«На ловца и смерть бежит! – вдруг докладывает мне дежурный Генка Пехотин – В вашем отделе эту пословицу приказано именно так произносить, Мертелов».

«Что опять стряслось?» – спрашиваю, замирая и проклиная этого чертового Миллера с его сонником.

«Олег Павлер – такое сочетание тебе знакомо, Мертелов? Так вот, лежит холодненьким у себя в Сабурово на лестничной площадке. Мне приказано разыскать тебя и отправить туда как можно скорее. Машину высылать или сам доедешь, лодырь?» – говорит Пехотин, не давая вставить ни слова.

«Адрес, – хрипло произношу я. – Точный адрес, трепач чертов!»

Я еду в своем стареньком универсале «Пежо-406» по адресу, полученному от Пехотина. Очень люблю эту машину – изящный итальянский дизайн[5] и великолепный французский вкус. Ничего лишнего, ничего раздражающего. Ну и пусть, что старая. Я тоже не молодой… И тоже пока ничего. Есть своя эстетика… Эти машины французы уже лет пять, как не производят. Но и таких, как я, тоже уже нет в продаже, и, тем более, в производстве. Так что, у нас с моим древним «пыжиком» полнейшая гармония. Мы оба это знаем и стараемся друг друга поддерживать в меру сил.

А Пехотин страшно обиделся на «трепача» и даже сначала не хотел давать адрес. Узнай, мол, у начальника своего отдела, «если такой умный». Я убедил его (все же я властный тип!) быть со мной полюбезнее.

У подъезда опять стоит автомобиль телекомпании «Твой эфир». Они уже закончили свою работу и сворачиваются. Корреспондент Алла Домнина покуривает в стороне, пока знакомый уже мне оператор пакует электрические шнуры, ему помогает шофер и какой-то безликий парень с блуждающим взглядом. Обычно, в больших компаниях, съемочная группа состоит еще и из инженера ТЖК, что означает «тележурналистский комплекс». Это – остаточное явление советских времен, когда сложную технику обслуживали специально обученные в профессионально-технических училищах люди. Они гордо назывались инженерами, отвечали за кнопочки, провода и, главное, за сохранность аппаратуры. Теперь всё оптимизировалось, все кнопочки расположены на одной панели, а провода упаковываются в один черный вместительный кофр. Исчезли и осветители со своими допотопными лампами-пятисотками, с нелепыми штангами и треногами для них. Всё умещается в другом кофре, легком и элегантном. Раньше, я припоминаю, осветители, люди, как правило, веселые, сильно пьющие, таскали с собой старорежимные фибровые чемоданы с никелированными замочками и связки тяжеленных черных проводов. В малых частных компаниях, похоже, всё поняли быстро – оператор и шофер заменили собой всех. Но у телекомпании Бобовского этот атавизм, видимо, сохранился, правда, в весьма скромном выражении: инженер превратился в обычного помощника оператора, в грузчика, в носильщика, а также ещё в осветителя и в звукооператора. Я с трудом припоминаю, что тот же безликий, незапоминающийся образ был и на квартире Волея.

Люди этой синтетичной, я бы даже сказал, «компонентной», профессии очень обижены на жизнь. Они считают крайне несправедливым то, что их зачисляют даже не во второй, а в третий эшелоном великого искусства телевизионной лжи. А ведь без них ни одна ложь невозможна! Ну кто соединит между собой свет и тень и потом разведет их в правильной пропорции; кто включит звук, даст возможность тончайшей аппаратуре записать нужные колебания; кто правильно, без изломов и перекосов, сначала подключит, а потом свернет провода, аккуратно и терпеливо уложит их в кофры; кто надежно упакует хрупкие лампы; кто, в конце концов, взвалит на себя дорогостоящую камеру со штативом и сохранит всё это в достойном рабочем виде; кто при поломке или искажении картинки во время далекой командировки влезет в мистически загадочное, высокотехнологичное нутро камеры обычной отверткой, лезвием перочинного ножика и кривой медной проволочкой, и всё заработает вновь неизвестно почему!

Ну, разве это третий эшелон? Вот поэтому глаза у таких профессионалов всегда печальные, лица смазанные, а движения точные, хоть и порывистые.

Всё это пришло мне в голову немедленно, как только я вышел из машины и увидел съемочную группу. Мне о них всё известно от старины Бобовского и еще от одного нашего с ним старого приятеля, Димки Пустого. Вот уж, кто отлично знает утомительную стряпню на этой кухне… Они в этом густом бульоне целую жизнь варятся.

Алла Домнина видит меня и лучезарно улыбается, приветливо машет рукой.

«А мы уже поснимали! – кричит она мне. – Раньше вас приехали. Идите к нам на работу – научим оперативности».

Я ворчу себе под нос что-то о Пехотине, который, видимо, прежде чем начать искать меня, нашел компанию Бобовского. А я, между прочим, нашелся сам. То есть меня он выдрал из сна, но нашелся-то я все-таки сам. Уже давно!

Захожу в подъезд, смотрю наверх и начинаю подниматься пешком, а не на лифте. Это – чтобы успокоиться.

Над распростертым около двери своей квартиры телом Олега Павлера склонился молодой судебный медик, рядом сидит почти юная следователь из местной прокуратуры и растерянно стоят трое молодых местных оперативника.

«Ну, что вы тут выстроились! – ору я на своих коллег. – Весь дом уже обзвонили, обегали, опросили? Поквартирный обход был?»

Они одновременно кивают.

«Никто ничего не видел, – отвечает один из них, среднего росточка паренек с лицом рязанского крестьянина начала двадцатого столетия. – Честное слово, Максим Игоревич!»

Как меня зовут, знает, паршивец. Наверное, Пехотин уже сюда звонил, в местный отдел.

«Стилетом, прямо в сердце, одним ударом, – не поднимая глаз, явно мне говорит судебный медик. – Красивый удар, как в шекспировской трагедии. Умелый!»

Красивый удар? Бывает же такое! Режиссера-постановщика убивают классическим шекспировским ударом – в сердце, в горячее его сердце, в любящее и страдающее. Красивый удар!

Я нагибаюсь к юной прокурорше и томно шепчу ей на ухо: «Позвольте покопаться в карманах».