– Пфа!..
Это крякнул поп, пропуская с Александром Николаевичем, дьячком, еще по одной и закусывая рыжичками, собираемыми по осень добродетельной попадьей и многочисленными чадами мал мала меньше.
Попадья окончила три класса лиховской прогимназии, о чем всегда любила напоминать гостям; на разбитом пьянино игрывала еще она вальс «Невозвратное время»; была дебелая, толстая, с пунцовыми губками, карими, словно вишенья, глазками на очень нежном, почти сахарном лице, усеянном желтенькими веснушками, но с двойным уже подбородком. Вот и теперь она сыпала шутками о поповском житье, о зипунах сиволапых, да о Лихове, суетясь вокруг пылающего паром пирога и нарезывая громадной величины ломти с необъятными стенками и очень тоненькой прослойкой капусты. «Анна Ермолаевна, откушайте еще пирожка!.. Варвара Ермолаевна, что ж так мало?» – обращалась она попеременно к шести спелым дочерям помещика Уткина, образовавшим приятный цветник вокруг опрятно накрытого стола; и стоял птичий щебет, исходивший из шести раскрытых розовых ротиков, да попискиванье о всех новостях, происходящих в округе; ловкая попадья едва успевала накладывать пирога, порой давая шлепки не вовремя подвернувшемуся попенку, слюняво жующему краюху и с неумытым носом; в то же время тараторила она больше всех.
– Слышали ли вы, матушка, о том, что урядник сказывал, будто самые эти сицилисты показались недалече от Лихова, разбрасывали гнусные свои листы; будто хотят они идти супротив царя, чтобы завладеть «Монопольей» и народ спаивать, будто грамоты царь разослал всюду, пропечатанные золотыми буквами, призывая православных бороться за святую церковь: «Пролетарии-де, соединяйтесь!»; говорят, что со дня на день лиховский протоиерей ждет царского послания, чтобы разослать его по уезду… – Так неожиданно выпалил Александр Николаевич, дьячок, дернул рябиновым своим носом и законфузился, когда шесть девичьих головок, устремленных на него, явное выразили и крайнее презренье…
– Пфа! – крякнул поп, наливая Александру Николаевичу наливки. – А ты знаешь, брат, что есть пролетарий?.. – И, видя, как то место на дьячковском лбу, где должны бы быть брови (бровей дьячок не носил), изобразило дугу, поп присовокупил с изобразительностью: – Так-то, брат: пролетарий и есть тот, кто, значит, пролетит по всем пунктам, тоись вылетел в трубу…
– Ну, ты это оставь, отец Вукол! – шепнула проходящая попадьиха, обращая свои слова не к приятному и вместе шутливому смыслу поповского пояснения, а к рябиновке, за которой уже не раз протягивался ее благоверный; на что поп буркнул: «Пфа!» – и пропустил еще по одной с Александром Николаевичем, дьячком; потом оба они закусили рыжичком.
Дарьяльский молча покуривал на углу стола, то и дело прикладываясь к рябиновке, и уже охмелел, но хмель его странные не развеял думы; он хотя и зашел на пирог, потому что вовсе ему не хотелось идти в Гуголево, однако был так угрюм, что невольно все перестали с ним заговаривать; тщетно уткинские барышни пробовали с ним щебетать; тщетно томные свои на него обращали взоры, обмахиваясь кружевными платочками с явным кокетством; с явным кокетством оправляли они свое декольте; или довольно-таки прозрачно намекали на сердце Дарьяльского и шалуна Купидона, пронзившего оное; Дарьяльский или просто не отвечал, или вовсе невпопад гымкал, или явно соглашался с намеками девиц о состоянии своего сердца, опуская всякую игривость; и совсем уж не обращал он внимания на девические глазки, ни, тем более, на девическое декольте, увлекательно розовевшее из сквозных их кисей. Два года валандался Дарьяльский в здешних местах, и никто не мог сказать, с какою целью; деловые люди предполагали сперва, что цель есть, что цель должна быть и что цель эта – противоправительственная; находились и любопытные соглядатаи, любители пошушукать, а при случае и донести (более всех заинтересовался Дарьяльским глухонемой Сидор, первый сплетник в округе, не могущий произнести ни одного слова, кроме невразумительного «Апа, апа», – но вразумительно изъясняющийся жестами) – ну, вот: но ни Сидор, ни какие иные не нашли в поведении Дарьяльского ничего вредного; тогда порешили, что появление его в этих местах имеет иной смысл и что смысл этот – брачный; тогда каждая девица в округе вообразила, будто она-то и есть предмет воздыханий любовных; вообразили это и все шесть уткинских дочерей; и хотя каждая из них вслух называла сестру предметом Дарьяльского, про себя она заключала иное; и потому-то всех как громом поразило сватовство его за Катенькой Гуголевой, богатейшей баронессиной внучкой; никто и не воображал, чтобы, откровенно выражаясь, сумело суконное рыло затесаться в калачный ряд. Должен оговориться, что выражение «суконное рыло» употребляли в отношении к моему молодцу в особом обороте: ибо часть тела, в просторечии называемая, с позволения сказать, «рылом», выражаясь просто, была и не суконная вовсе, а, так сказать, «бархатная»: поволока черных глаз, загорелое лицо с основательным носом, алые тонкие губы, опушенные усами, и шапка пепельных вьющихся кудрей составляли предмет тайных желаний не одной барышни, девки, или молодой вдовы, или даже замужней… или, простите за выражение, ну, скажем… так-таки прямо и скажем… самой попадьихи. Поудивлялись, поахали, но скоро привыкли; пребывание Дарьяльского в наших местах определилось само собою; уж не следили теперь за ним, да и следить было трудно: в баронессину усадьбу не всякий был вхож. Были, правда, иные здесь люди, которые лучше поняли, что нужно моему герою (любви ли и еще кое-чего), куда устремлялся тоскующий взгляд его бархатных очей, как любострастно да страстно глядел он вперед перед самим собой в то время, когда впереди не было ни единой девицы, ни даже на кругозоре, а кругозор пылал и светился вечерней зарей; понимали и многое они другое в Дарьяльском и, так сказать, окружили его невидимой сетью поглядыванья для каких-то никому неведомых целей; были это люди простые, необразованные вовсе: ну, да о них потом, – скажем только: были такие люди; скажем и то, что если бы разумели они тонкости пиитических красот, если б прочли они то, что под фиговым укрывалось листом, нарисованным на обложке книжицы Дарьяльского, – да: улыбнулись бы ах какою улыбкой! Сказали бы: «Он – из наших…» Ну, да про то сейчас не время вовсе; но время как раз представить самих именитых целебеевцев этих.
Так – вот!
Именитые люди, не побрезгуйте нашим селом: частенько наезживало сюда вашего брата, и никому уж под конец не удивлялись. Нос не дерите, никакого не будет толку: поспешите, людей насмешите – мужики вас осмеют и пойдут прочь гурьбой, сморкаясь в руку; оставят одного на лугу перед утками: ходи, мол, один, собирай себе цветы, удивляй уток: разве учительшу повстречаешь; а что учительша: такая, право, гадость.
Ничему-то как есть не удивляется народ. Приедешь, гостем будешь; всякими тебя пирогами угостят – голодным не отпустят; лошадям овсеца подсыплют, ямщику поднесут сотку: живи себе на здоровье, отращивай жир; не хочешь, Бог тебе судья: свой век без тебя сумеют прожить целебеевцы.
Как начнет, бывало, болтливая баба по пальцам пересчитывать именитых гостей, – кого-кого не насчитает: и купца Еропегина, богатейшего лиховского мукомола, и отца благочинного из Воронья, и барона Тодрабе-Граабена, важного генерала (сынка Граабеной старушки, проживающей в Гуголеве), и гостей из Москвы: это гости к поповнам все ездили, дочерям покойного целебеевского батюшки, девицам достойным, о которых многое есть кое-чего порассказать: обзавелись они тут домком после родителевой смерти – Аграфена Яковлевна, Домна Яковлевна и Варвара Яковлевна; так вот: к ним и студенты хаживали, и сочинители, да: однажды песенник у нас появился: их петь заставлял, с девками хороводы водил, а сам в книжечку все записывал. – «Песельник, и скубент ли, забастовщик ли, – говорили добрые люди, – а, пожалуй, што и забастовщик: долго тут парни горланили апосля: «Вставай, подымайся, рабочий народ!» А куда подымаца? И без него на работу всякий со светом у нас подыматся!» Станет бойкая баба по пальцам пересчитывать, и будет казаться тебе, что у русского люда только и есть, пожалуй, одно дело: жить в Целебееве или ездить в Целебеево; пересчитала бы всех гостей баба, разве что не хватает пальцев: глазами уставится в землю, а у самой в лице важная эдакая небрежность: «Мы-де сами с усами…»
Вот и задери-ка тут нос!
Люди степенные проживают в Целебееве: во-первых, Иван Степанов много годов лавку тут держит – красным товаром торгует; этому не перечь: живо сдерет с тебя шкуру, без штанов по миру пустит, жену обесчестит; а уж красного петуха ожидай; да и роду твоему и племени головушек не сносить; сродственникам, сватьям да зятьям сродственников влетит – и все тут: богобоязненный мужик, сам за прилавком в церкви стоит, медяками позвякивает; из себя благолепный, борода лопатой, волосы в скобку, сапоги бутылками, с набором, со скрипом, всегда смазаны дегтем, при медных часах.
Во-вторых, поп, отец Вукол Голокрестовский, с попадьихой, знатный поп, в округе не встретишь такого попа, – объезди на сорок верст округу! – трудолюбивый поп, строгий, молитвенник.
А как выпьет это вина, сейчас попадьиху усадит на гитаре бренчать (настоящая у них гитара: как переехали в село лет восемь тому назад, так и гитару с собой привезла попадьиха; правда, гитара с порванной струной, да на то и попадьиха, чтобы на трех только струнах без стеснения тарарыкать – на то и три класса окончила попадьиха лиховской прогимназии!), – да: сажает попадьиху на гитаре играть: «Играй, Маша, персидский марш!» У самого лицо лоснится, желтыми пойдет веснушками, а все глазами в палисадник посверкивает: «Играй, Маша, житейское отложив попечение». А попадьиха в слезы: «Вы бы, отец Вукол, спать пошли». И пошел бы спать поп Голокрестовский, кабы не дьячок: на то и дьячок, чтобы попа подзуживать. Ну, вот и запрется: играй да играй. Плачет попадьиха и трынкает гитарой, а поп сейчас это в позицию: засучит рукава и воображает себе во утешение и дьячку в назидание взятие мощной крепости Карса; воображает, пока есть мочь воображать, пока
О проекте
О подписке