Воздушный змей появляется у разрушенной хибары в томный июльский день – один из тех нестерпимо жарких часов, когда все живое ищет укрытия в прохладной тени. Все живое, кроме детей – этих не страшат ни зной, ни стужа, ни смерть.
И мальчишка, решивший исследовать развалины, не боится ни того, ни другого, ни третьего, разве что темноты – немножечко. Но темноте в этот день нет места, солнечные лучи пронизывают даже сумрачное нутро заброшенной халупы сквозь дыры в прогнившей кровле, в серебристых столбах света танцуют искрящиеся пылинки. От затхлости противно щекочет в носу, а среди гниющего тряпья и битых бутылок нет-нет да и попадется подсохшая желто-коричневая кучка, в которую так гадко вляпаться ногой в сандалике. Сокровищ и привидений не завезли, одна ан-ти-са-ни-та-рия.
Но когда мальчик, разочарованный, выходит из развалюхи, сокровище уже ждет его.
Приставив ладошку козырьком ко лбу, мальчик разглядывает свою находку. Змей лениво колышется над землей, почти метя длинным веревочным хвостом выгоревшую на солнце траву, словно приглашая схватить его. На первый взгляд нет в нем ничего примечательного – просто сужающийся книзу ромб с длинным хвостом-бечевкой.
Кроме глаз.
Они живые, эти огромные глаза, будто и не нарисованы на плотной цветной бумаге, они смотрят в самую душу, бередя в ней что-то потаенное, запретное…
Вчера мальчик справил свой седьмой – последний – день рождения, и ему кажется, что это запоздалый подарок, которого он всегда ждал.
Мальчик протягивает к бечевке дрожащую руку, но налетевший невесть откуда ветер подхватывает змея и несет прочь. Со смехом мальчик бросается вдогонку.
Он бежит через поле, не видя ничего, кроме чудесного летуна, который никак не хочет даваться в руки, словно живой. Стоит протянуть к нему руку, как он отлетает в сторону, дразня, насмехаясь: попробуй догони!
Еще немного, и мальчик схватит добычу за хвост, совсем чуть-чуть… Но раньше его нога наступит на крышку заброшенного колодца, затянутую мхом и поросшую муравой. В колодце давно не осталось ни воды, ни лягушек; их сожрали новые хозяева – серые крысы, источившие стены дырами. Прогнившее дерево с треском лопается, острые щепки, разодрав ткань шорт, впиваются мальчику в бедра и пах, словно пытаясь удержать его от падения в черный провал – тщетно. Он летит вниз, взметнув руки в последней попытке ухватиться хоть за что-нибудь, и будто в насмешку змей позволяет ему поймать бечеву. А потом череп мальчика разбивается о каменное дно, и гулкая полость эхом разносит предсмертный крик. Прежде чем разжаться, пальцы умирающего ребенка в последней конвульсии стискивают бечеву… И нарисованные глаза змея расширяются – да-да, распахиваются, словно в безумном восторге. Словно и не нарисованные вовсе.
Змей взмывает в пронизанную светом небесную высь, а из темноты к неподвижному телу уже стекаются со всех сторон полчища крыс. Никто не слышал крика, ничто не прервет пиршества грызунов, и, когда спустя пару недель мальчика все же найдут, отец не сумеет его опознать.
А змей парит над полями, над лесами, над городами и городишками, пронизывая глазищами небесную синь. И вот она, рыжая, веснушчатая девчонка-сорванец, сидит на развилке шершавого старого вяза, болтая ногами, в пальцах дымится стащенная у матери сигарета. Завидев змея, мерит его прищуренным взглядом, соскальзывает на землю и направляется к нему вразвалочку, пряча руки в карманах обрезанных шорт и всем своим видом давая понять: не больно-то ты мне сдался.
Только неправда, она уже очарована. И когда ветер выдергивает бечеву у нее из рук, девочка издает стон досады и устремляется в погоню.
Снова повторяется веселая погоня, снова пляшет в небе чудесный змей, дразня, ускользая, уводя девчонку в близлежащую рощу и дальше – туда, где рельсы прорезают зеленые дебри и уже грохочет из-за поворота тяжелогруженый состав. Но девчонка не видит и не слышит, она боец и не привыкла отступать, тем более добыча совсем близко, только протяни руку…
Напрасно жмет на тормоза пораженный ужасом машинист – локомотив сносит маленькую растрепанную фигурку, выплевывая из-под колес шипящие искры вперемешку с густыми алыми брызгами и ошметками плоти. Следующие годы лучшие доктора будут пытаться вернуть машинисту рассудок, ну а змей летит дальше. Горе и безумие взрослых не заботят его. Его дело – дети.
Он мастер своего дела, и немало детей умрут сегодня, прежде чем змей попадется на глаза старику, сидящему на крылечке с бутылкой пива в натруженной руке. Старик вскидывает голову и не сразу верит своим глазам. Как будто время отмоталось на полвека назад, в тот ясный день, когда они с сестренкой увидели яркое пятно, колышущееся в безоблачном синем небе. Пробежав за ним несколько кварталов, они очутились на глухом пустыре, где их уже поджидала стая оголодавших бродячих собак. Старик снова слышит остервенелое рычание псов, отчаянный крик сестренки, когда слюнявые пасти рвали ее лицо и руки, собственные вопли ярости и горя… Шрамы остались у него на всю жизнь, а самый глубокий пролег в сердце, когда он узнал, что в тот день погибли еще четверо детей, и каждого видели бегущим за воздушным змеем.
Годами старик собирал новости о таинственной гибели детей, пытаясь понять, что являет собою змей и откуда он взялся. Быть может, дряхлый колдун из страшной сказки смастерил его, вложив в сооружение из бумаги и реек всю свою злобу, или очередной маньяк, завлекавший детишек милыми их сердцу пустяковинами? Какая, к черту, разница. Чем бы это ни было, его не должно быть.
Старик исчезает в доме, возвращается с дробовиком. Вскидывает, пытаясь поймать змея на мушку. Зрение уже не то, артрит изглодал суставы, но он уверен, что не промажет. Не имеет права промазать.
А потом его глаза встречаются с нарисованными глазами. Всего на секунду, но этого достаточно, чтобы совсем другие мысли наполнили голову старика. На негнущихся ногах, словно автомат, он выходит со двора и шагает через дорогу. Там – детская площадка, там юная жизнь извещает о себе визгом, и смехом, и счастливыми криками, которые вскоре сменятся отчаянными воплями ужаса. Он будет бить не целясь, но не промахнется ни разу, последним же зарядом снесет себе череп и останется среди развороченных дробью тел, маленьких и больших.
Некоторые живые в этот день позавидуют мертвым, некоторые сведут счеты с жизнью. Змей же беззаботно полетит дальше. Уже много лет длится его полет – и будет длиться до тех пор, пока детей не страшат ни зной, ни стужа, ни смерть.
Колоши напали зимним утром, когда над стенами форта забрезжил серый рассвет, а часовые, грезившие о теплых постелях, сделались невнимательны. Бесшумно ступая по мягкому снегу, возникли из леса звероголовые тени и, крадучись, припустили к бревенчатой стене крепости.
Сонную тишину нарушил свист, и в глазу одного из часовых внезапно выросло дрожащее древко стрелы. Он рухнул со стены, однако, падая, успел нажать на спусковой крючок винтовки, и треск выстрела немедленно привел в чувство остальных. Звонко грянул набатный колокол, разразились лаем собаки, и, когда индейцы выскочили из-за деревьев и бросились к стенам форта, их встретил мощный ружейный залп со стен и блокгаузов.
Колоши, в отличие от всех прочих туземцев, обращались с ружьями ничуть не хуже русских стрелков и превосходно владели луками; воины, укрывшиеся за деревьями, обрушили на защитников форта град стрел и немало проредили их ряды. В ответ рявкнули хором пушки, и ядра с воем полетели в лес. На миг наступила оглушающая тишина, а потом раздался рев, и к небу взметнулись четыре столба земли вперемешку с тающим снегом. Сосны с треском рушились наземь, некоторые занялись пламенем, но гул огня заглушили дикие вопли индейцев.
Тем временем ударный отряд уже забрасывал на частокол веревки с длинными крючьями. Индейцы с кошачьей ловкостью полезли наверх. Русские, не успевая перезаряжать винтовки, били нападающих прикладами в скрытые звериными масками лица, кололи штыками, пытаясь пробить их легкие деревянные доспехи, сбрасывали со стен и тут же валились сами, сраженные стрелами и пулями.
К тому моменту, как из казарм подоспели оставшиеся офицеры, индейцы уже расправились с последним часовым. Они влезали на стены и сыпались во двор, размахивая винтовками, копьями и топорами.
Из домов, кто в чем был, уже бежали с ружьями промысловики и алеуты. По пришельцам открыли огонь, и тут пришлось несладко краснокожим: пули с легкостью пробивали их деревянные панцири. Индейцы падали и корчились, пятная кровью утоптанный снег, но часть их все равно остервенело ползли вперед. Избежавшие пуль воины врезались в защитников форта, некоторые тут же с воем повисли на штыках, боевые топоры и тяжелые палицы разили направо и налево, рассекая шеи, раскраивая черепа.
А потом немногие уцелевшие индейцы обратились в бегство. С невероятным проворством добегали они до стен и, взобравшись на них, исчезали за частоколом. Однако за время, что потребовалось им на это, они успели услышать от победителей немало слов, значения которых, на свое счастье, все равно не поняли.
Это было уже второе нападение дикарей, и оно оказалось гораздо успешнее первого, когда колошам не позволили даже подойти к стенам крепости. Нынешним же утром жизнь всех ее обитателей висела на волоске. Угрюмое серое небо постепенно светлело, наливаясь нежным, стыдливым румянцем, но людям, что бродили среди раненых и умирающих, пытаясь определить, кому еще можно помочь, было не до красот. Глухо и страшно выли потерявшие мужей бабы.
Осип Уваров, помощник коменданта крепости Белкина и один из лучших охотников в поселении, вместе со всеми бродил среди распростертых тел, когда почувствовал, как его схватили за ногу. Обернувшись, увидел раненого индейца; удерживая охотника, дикарь уставился на него пустыми черными глазами, а потом вдруг раскрыл рот и вцепился зубами ему в сапог.
Уваров на мгновение помертвел лицом, а потом перехватил ружье за ствол и со всей силы обрушил приклад на черноволосую, украшенную перьями голову. Послышался гулкий стук, и индеец захрипел. Охотник поднял ружье и ударил снова, потом еще раз и еще… Окружающие смотрели на эту расправу мрачно, но без осуждения. Все знали, что у Уварова полгода назад умерла жена, оставив на его попечении грудного сына; знали также, что колоши, захвати они крепость, расправились бы с детьми не менее жестоко, чем со взрослыми. Все понимали ярость Уварова.
Уваров бил прикладом снова и снова. Глухой стук сменился хрустом, хруст – чавканьем. Наконец охотник отбросил ружье и сел на землю, спрятав лицо в мозолистых ладонях.
Появился сам комендант, рослый и подтянутый, с русой бородой и мрачными голубыми глазами. Окинул взглядом побоище и распорядился коротко:
– Мертвых снести на ледник. Раненых – в лазарет. Дикарей сжечь. – После чего подошел к Уварову, положил руку ему на плечо и тихо промолвил: – Ванятка-то твой, верно, ревет: как там батька, жив ли?
– Ревет, непременно ревет, – отозвался Уваров, поднимая голову и глядя на коменданта слезящимися глазами. – Он последнее время вообще частенько ревет: зуб у него, вишь-ты, режется! – Тут охотник даже нашел в себе силы улыбнуться, но потом взглянул на распростертое у своих ног тело дикаря с обезображенной головой и вновь помрачнел. – Сниматься нам надо, Лександр Сергеевич. Нехристи эти не уймутся, пока всех нас не перережут, как курей. Вон, михайловские…
Белкин сжал пальцы в кулаки:
– За михайловских еще ответят! Говорят, Баранов карательную экспедицию снаряжает. Отгулялись колоши.
Уваров продолжал:
– Оружие, шкуры, провизию – сегодня же надобно снести на лодки…
– Как прикажешь это сделать? – спросил Белкин. – Море замерзло. Застряли мы тут, братец Осип.
Мимо прошли двое дюжих алеутов с носилками, на которых лежал неподвижно офицер с разбитым черепом. Белкин поскорее отвернулся, чтобы не видеть стеклянных глаз на свинцовом, в алых потеках, лице. Уваров перекрестился.
– Упокой Господи душу раба Твоего… – сказал он. – Нет, Лександр Сергеевич, иного выхода я не вижу. Сколько у нас здоровых мужиков-то осталось? Человек пятнадцать наших да две дюжины алеутов. А этих раза в два поболе будет. Как лед тронется, так надо отчаливать.
Тела колошей свалили на кучу дров в центре двора, и угрюмый алеутский охотник подпалил их длинным факелом. Трупы вспыхнули сразу, но горели медленно, распространяя вокруг удушливый запах паленого мяса с примесью жженой охры, коей индейцы имели обыкновение натираться с головы до ног. На краю селения могильщики-добровольцы заранее рыли могилы для павших товарищей, морщась от вони и кляня мерзлую землю. Сизый дым косым столбом уходил в безоблачное голубое небо, и Белкин, наблюдавший за всем в окно своего кабинета, задавался вопросом: видят ли этот дым индейцы и доносит ли до них ветер запах горящей плоти их погибших собратьев.
Если так, то ярость их, наверное, безгранична. Новое нападение неизбежно, и как знать, чем оно закончится? Но, если и в следующий раз отразят, индейцы нападут снова… О, проклятым дикарям не занимать терпения, ненавидеть они умеют.
Он помнил разорение Михайловской крепости, помнил и страшную участь замечательного охотника Василия Кочесова, которого в свое время хорошо знал, – от него, живого, индейцы отрезали куски и заставляли есть их под радостный смех своих обезображенных детей и женщин. А ведь Михайловская крепость была куда больше их маленького форта!
Одно утешение – семьей за тридцать пять лет жизни комендант так и не обзавелся. За родных бояться не надо, да и вдову с сиротами, ежели что, не оставит.
Большинство же промышленников были люди простые, не обремененные излишней моралью; они вовсю сожительствовали с алеутками, иные (к великому отчаянию проводившего в крепости службы иеромонаха Анисия) располагали целым гаремом. Однако некоторые успели уже обзавестись детьми, а были и такие, кто сочетался с туземками законным браком. Не красавицы, зато верные да работящие – большего мужику и не надобно.
Кто же мог знать, что индейцы на русских войной пойдут? И нет теперь мужикам ни сна ни покоя: добро бы лишь за себя боялись…
Нет, думал комендант, промысел для нас и впрямь окончен, придется это признать.
Но как продержаться до того, как расколется лед? Не исключено, что к этому времени живых в крепости не останется…
Белкин заходил по кабинету, ероша обеими руками волосы.
В дверь постучали.
– Войдите! – раздраженно бросил он.
Вошел штаб-лекарь Михель – высокий худощавый мужчина средних лет, с соломенными волосами до плеч и длинным гладко выбритым лицом. Одет он был в довольно старомодный черный камзол с белоснежными манжетами, каковые в суровой обстановке форта казались совершенно неуместными. Он сцепил длинные тонкие пальцы на животе и коротко поклонился.
– Ах, это вы, Отто Францевич! – сказал Белкин. – Вы разве не должны быть сейчас в лазарете?
Михеля он не любил. Дело свое тот разумел превосходно, но отличался скверным характером; поговаривали вдобавок, что еще со студенческих лет обзавелся он привычкой глушить хандру стопкой медицинского спирта, иногда и не одной. Белкин подозревал, что именно поэтому доктор проглядел в свое время жену Уварова, однако с самим Уваровым своими догадками не делился: чего доброго, пристрелит немца, норов у него…
– В лазарете мне делать нечего, – мрачно ответил врач, расцепив пальцы и тут же заложив руки за спину. – Эти бестии знатные рубаки. Тут не я, тут отец Анисий нужен. Однако ж я к вам по делу. Полагаю, вы, как и я, раздумывали сейчас над положением, в котором мы оказались?
– Именно так, – подтвердил Белкин.
– И что же вы решили?
– Когда расколется лед, возьмем лодки, погрузим на них все необходимое и постараемся доплыть до крупного поселения. В случае, если дикари снова нападут, оставим форт и отступим в леса, где попытаемся выживать, как сумеем. Ничего лучше придумать я не могу.
– А вы не думали с ними договориться?
– Отто Францевич, – проговорил Белкин, устало закрыв рукой лицо, – если вы думаете, что с этими…
– «Эти», – сказал Отто Францевич, – такие же люди. А с людьми при желании договориться можно всегда, надобно только знать их слабости. Должен отметить, что они сейчас находятся в столь же безвыходном положении, что и мы. Даже в худшем: не исключаю, что в племени начались смерти от голода. Зима выдалась суровой, а мы извели у этих берегов практически все живое, кроме разве что насекомых, да и тех зимой не сыскать. Я всегда говорил, что жадность не доведет Российско-Американскую компанию до добра. У них теперь возможен и каннибализм… Вы слышали когда-нибудь про Вендиго?
– Нет. Что это?
– Очень интересное туземное верование. Индейцы утверждают, что в лесах обитает злой дух, охочий до человеческой плоти. Когда-то Вендиго были людьми, но однажды отведали человечины и превратились в ненасытных чудовищ. Они умеют вселяться в людей и заставлять их совершать неслыханные злодеяния…
– Ближе к делу, – оборвал Белкин. – Признаться, у меня нет охоты слушать индейские сказки.
– Не торопитесь, Александр Сергеевич, – ничуть не обиделся Михель. – Сказки эти имеют самое непосредственное отношение к делу. Так вот, Вендиго может заставить человека пожирать всех и вся, включая ближнего своего. Любой, кто, не выдержав голода, стал каннибалом, считается в племени за Вендиго, и его немедленно убивают. Самое любопытное, что преступник также уверяется, что отныне он – Вендиго, нередко сам уходит в лес, где непрестанно охотится, нисходя до животного состояния. Любой индеец больше всего на свете боится зимнего голода… Впрочем, слово «Вендиго» распространено только у алгонкинских племен. На языке тлинкитов он зовется по-иному, а как – никто из белых не знает: индейцы боятся произносить его имя.
– Откуда вам все это известно? – спросил Белкин.
О проекте
О подписке