Читать книгу «След волка» онлайн полностью📖 — Анатолия Сорокина — MyBook.
image

Впрочем, любое состояние измученного пытками человека никогда не рождало в монахе глубокого сострадания – его интересовала только крепость духа, внутренняя сила противостояния мучительству, одержимость истязаемого. В этом он и У-хоу походили друг на друга. Отличались они лишь тем, что императрица наслаждалась насильственной смертью жертвы, выбранной ею же самой, и предшествующими этому не человеческими страданиями и муками, запечатлевая на своем маленьком божественном личике надменное торжество, а в монахе они возбуждали скрытое любопытство и глубокие раздумья, морщившие лоб и накалявшие шрам. Сянь Мынь испытывал слабость к изучению особенностей природы живого и, возможно, не стань монахом, из него вышел бы неплохой медикус. Из всех придворных лекарей, которых он знал, больше всех ему запомнился старый врачеватель Тайцзуна и его молодой ученик Сяо. С лекарем Сянь Мынь даже дружил, принимал участие в тайных опытах по исследованию человеческой головы, во многом ему содействовал и спас от неминуемой и жестокой смерти, когда врачевателя едва не объявили колдуном и шарлатаном. Потом их дороги разошлись, одаренный лекарь пропал в безвестие, однако поселил в Сянь Мыне тягу к новым познаниям таинственной человеческой природы. Презирая слабых и сломленных, Сянь Мынь ощущал постоянную тягу к беседе с теми, в ком еще не иссякло желание жить. В своем непростом, еще домонастырском прошлом ему довелось испытать долю мальчишки-подпаска, безжалостно истязаемого хозяином за недогляд и утерю овцы. Он познал на своем опыте изнурительную и отупляющую глухоту страшной физической боли, пределы терпения безжалостно терзаемого тела и тихое, усталое возвращение его вновь в блаженное состояние покоя. Он уважал тех, кто не позволял телу невольной, обольстительной радости больше той, которой оно заслуживает, вытерпев муки. Он любил наблюдать за такими людьми, совсем не придавая значения, о чем они говорят с ним, следил больше за ходом их мыслей, чем за словами, за странными переменами на возбуждающихся физиономиях. Он ценил в человеке, обреченном на смерть, величие непостижимого терпения и мужества, что пытался увидеть на юном лице несчастного княжича.

Дух и воля необоримы, выспренно думал монах, – страдает лишь тело, которое Свободному Разуму так же необходимо, как бессмертие божеству. Тело, подверженное постоянным изменениям и, как утверждал исследователь Сяо, в течение семи лет возобновляемое до последней частицы, – и есть наш природный грех. Меняя себя, под покровом нового перерождения оно сохраняет НЕЧТО постоянное и неизменное. И только ОНО слышит боль и рождает желания. ОНО просит, жаждет и наслаждается, получая долю желанного, и никогда не поучая всего. Именно тело противится смерти, не душа и не вольная мысль, бесчувственные к физическому и плотскому. Оно бренно, бессмертен лишь дух. Не найдя себе применения в одном грубом тулове, этот витающий дух вечного в состоянии обрести и другое и третье, в чем Сянь Мынь был уверен и о чем с молодым врачевателем Сяо возникали постоянные разногласия. Разум смерти не слышит, не знает ее и никогда не узнает. И в этом Сянь Мынь в отличие от медикуса Сяо был глубоко убежден, как и в том, что главные беды судьбы – ярмо и узда – лишь оболочка сущего. А Свидетель всех происшедших с годами перемен в людях остается в нашем бренном остове навечно, что и заставляло умствующего монаха искать в чужих телесных терзаниях, криках и стонах непонятное для него и запредельное, стараясь услышать крик тела, ищущего перевоплощения.

«И если бы это было не так, наш разум не знал бы о переменах в нашей оболочке, – не без труда освобождаясь от образа волевого князя Се Тэна и через усилие переключая сознание на умирающее тело княжича, думал монах. – И если бы наш разум возобновлялся, как плоть, и с той же быстротой, он бы не смог осознавать свершающихся в ней перемен. Чтобы проследить движение, наблюдатель должен оставаться в покое. Или, по крайней мере, двигаться с иной скоростью», – продолжая всматриваться в Ючженя и невольно вспоминая, что только что удалось увидеть в соседнем узилище и перемены, случившиеся с князем Се Тэном, думал Сянь Мынь, знающий о Законе относительности, построенном на контрасте и неоспоримым для него. Принимая постулат о физических переменах человеческой сути, он вынужден был признавать, что помимо событий непосредственно в теле, есть нечто, заносящее в память подобные изменения. «Но тогда и духовность в каждом способна расти: кто упражняется в самоотречении и способен погружаться в бесчувственность, может развивать в себе эти свойства до бесконечности, – нисколько не беспокоясь состоянием княжича, рассуждал холодно монах, почему-то уверенный, что истязатели ничего нового и опасного для него, Сянь Мыня, у княжича не узнали.

Монах был вполне удовлетворен состоянием юного княжича, позволяющим без помех понаблюдать за его тело, истерзанное пытками и, как бы в продолжение неоконченного спора с лекарем Сяо, он спрашивал себя: – Так есть ли Душа и Бессмертие или их нет? А если есть, как увидеть?»

Ответа не последовало или Сянь Мынь его не услышал, поскольку вниманием завладевал молодой князь, и монах приблизился еще на полшага.

Князь Ючжень, сам того не желая, оказался напрямую причастным к судьбе монаха Сянь Мыня, вольно или невольно затронул его интересы. Зная князя давно и как будто неплохо, интереса к нему, равного вниманию, оказываемому молодому гвардейскому офицеру тюркского происхождения Тан-Уйгу, Сянь Мынь никогда не испытывал. Для него это был юноша светский, бездумный, увлекающийся вином, праздностью и легкомысленными красотками. В нем была внутренняя цельность, но, как и в его родителе, князе-старейшине Ашидэ, она не имела решительных и полезных устремлении, как понимал Сянь Мынь.

В нем не было и не могло быть того, чем только что возбудил его князь-регент. И не замечалось тех волевых начал, которые выделяли Тан-Уйгу.

«Другое поколение! Совсем другое! Легкомысленное, не закаленное суровыми монастырскими испытаниями подобно моему поколению! Что такому поручишь, будь он и предан, словно собака?» – говорил он себе с некоторой досадой и, словно бы сожалея, заранее перед юношей в чем-то оправдывался.

Знал он и жену его, вышедшую из некогда знатного китайского рода, вставшую на путь не менее праздный, свободную в своих поступках. И, вспомнив о преднамеренной встрече с ней в музыкальной школе, прославившейся известными в столице «женскими братствами», тайно взятыми У-хоу под покровительство, опять усмехнулся невольно.

Приказав стражам облить Ючженя водой и всем покинуть каменный склеп, в ожидании, когда юноша, сделавший попытку пошевелиться, очнется окончательно, монах продолжил свои скучные монашеские измышления. «Не отождествление разума с телом, а постоянный поиск истинного тождества с нашим Истинным «Я» составляет наш жизненный путь. Дух выше разума, потому что бессмертен, – говорил он зачем-то себе, словно для этого у него не могло возникнуть другой возможности. – Для обретения этого важного «Я» есть четыре духовных пути: Джиана, Бхакти, Раджа и Карма Йоги. Чем больше в нас эгоистичного «Я», тем меньше Будды. Садхана – духовная практика, которая должна выполняться ежедневно, чтобы мы научились жить Божественной Жизнью. И это – священные собственные усилия, но к ним необходимо людей постоянно побуждать. Да, Учитель прав, я отстранился от Высшего бытия и надо снова приблизиться. Непрерывный поток моих мыслей создает вещественный мираж, а это и есть орудие Богини иллюзий для запугивания разума. Все, все вы запуганы, люди!», – убеждал он не то самого себя, не то кого-то еще, незримо присутствующего рядом, и, наконец дождавшись, когда Ючжень приоткрыл глаза и взбрякал цепями, вкрадчиво спросил:

– Молодой наследник старейшины Ашидэ-ашины знает, кто говорит последним с обреченными на казнь?

– Тайная страсть монаха Сянь Мыня известна не только в Чаньани, – сипло произнес Ючжень. – Но разве монах не знает, что умирает лишь тело, а душа остается? Что получишь, умертвив еще одно жалкое тело? Высокий служитель Неба не устал упиваться насильственными страданиями похожих на него и созданных, как и он, по божественному подобию?

– Ты втягиваешь меня в трудные рассуждения, понимая, что это просто и не более. Предмет спора вполне любопытен, но времени сейчас у меня нет. Можешь ответить проще, не затмевая горячий рассудок бесполезной схоластикой мудрых и давно умерших?

– Сянь Мынь, спроси сам, о чем хочешь спросить! Ни в чем не повинный, я хочу сохранить свою жалкую жизнь.

Ответ был прямой, твердый, чего Сянь Мынь ожидал меньше всего. Подумав и, очевидно, намереваясь узнать о чем-то другом, он резко бросил, сохраняя на лице равнодушие:

– Почему князь Ючжень Ашидэ не ушел в степь следом за Тан-Уйгу? Разве вы не друзья, посещавшие вместе самое безнравственное братство твоей высокомерной и распутной супруги?

– Он уделял мне не слишком много внимания. Кто я такой? Куда бы я с ним?

– К тем, кто ценил твоего родителя, где старейшина-князь Ашидэ был вождем. У тюрков Степи сейчас нет князя-ашины.

– Что толку во мне – я им чужд. И я слаб.

– Телом или духом? В чем твоя слабость для тех, кто разбойничает в Степи? – сузив глаза, не без обострившегося любопытства спросил Сянь Мынь.

– С телом у меня все в порядке, я знаю боевые искусства, провел не один опасный поединок, выдержал пытки твоих палачей, но чего хотят от меня?

– Размышляй. Кажется, ты неглуп.

– Я не участвовал в заговорах китайцев против китайцев, а, порываясь уйти – не ушел.

– Почему? – Монах выглядел задумчивым, но слушал и наблюдал за князем внимательно.

– Тутун Гудулу отправил меня обратно, когда я, посетив его лагерь, просил разрешения остаться. Такие, как я, ему не нужны.

– Вот как! – воскликнул монах. – Когда это было? Мне неизвестно.

– Во время прошлого тюркского набега я был направлен именем императора Чжунцзуна в составе высокого посольства к тутуну для переговоров о мире и говорил с тутуном.

– О мире? И об этом мне мало известно.

– Да! И о готовности Поднебесной империи признать право тюрок на часть верховий Орхона.

– Мне об этом ничего неизвестно. При этом тебя наставлял Тан-Уйгу… или монах Бинь Бяо? – со скрытым волнением спросил монах.

– Тан-Уйгу, наследник, князь-управитель, Бинь Бяо – все, кто встал рядом с троном! Они были едины в предании забвению всего, что случилось в Ордосе, в песках, Шаньси.

– И что же? Ты не остался? Почему ты вернулся? – с нескрываемым раздражением поторопил юношу монах.

– Беседуя с тюркским предводителем тутуном Гудулу один на один, я сказал, что мы, чаньаньские тюрки, не поддерживаем его намерений бесконечно сотрясать Великую империю и держать невинный китайский народ в постоянном страхе, – не без труда произнес княжич.

– Судьба Китая тебя волнует больше, чем судьба твоего непокорного народа?

Глаза юноши вспыхнули гневом, и он произнес:

– Я сказал, что вместе с ним желаю обрести свободу в Степи. Я сказал тутуну: поставь меня рядом, я пришел навсегда. А он ответил: возвращайся в Чаньань, Ючжень Ашидэ, такие, как ты, здесь не годятся.

Состояние зрелости и возмужания княжича было еще неустойчиво, недостаточно укреплено и духом и волей, чтобы Сянь Мынь мог использовать его незамедлительно, хотя мысли такие в монахе бродили. Ючжень еще не нашел себя окончательно, поскольку не обрел сильного хозяина. И может его не найти, как далеко не всегда находят многие прочие, вовсе не слабее Ючженя. Опасным молодой князь пока не был, но мог им стать. Он мог бы пригодиться монаху. Всей интуицией Сянь Мынь слышал в нем нарождающийся дух свободолюбия, с сожалением понимая, что таким юноша ему бесполезен, а тратить время, пытаясь сделать другим, наверное, поздно.

Все же монаху было жаль его, жаль больше, чем князя Се Тэна.

Не проявляя мысль до конца, он спросил:

– Разве ты не носишь чин офицера? Не умеешь вести, управлять, готовить к нападению всякое войско? Или у Черного Волка нет нужды в образованных военных?

– Я не умею делать иначе, чем делают в китайской армии.

– Армия – порядок и дисциплина.

– Армия – только рабы, слуги, солдаты, в орде – воины.

– Тутун способен создать большую орду? – нисколько не тяготясь навязчивостью и не желая замечать состояние княжича, разговаривающего через силу, спросил громко Сянь Мынь, словно пытался быть еще кем-то услышанным в искреннем любопытстве.

– Монах, она зародилась клятвенной кровью в склепе шамана Болу. Тебе доносили, но ты и У-хоу не захотели серьезно задуматься. Орда скоро поднимет над Степью священное знамя Бумына.

– Ты считаешь, Черный Волк его еще не поднял?

– В том смысле, как я говорю, пока не поднял. Он с ним в Китае, а мне не по себе, что священное тюркское знамя трепещет в Китае. Лучше бы ему сейчас возбуждать и призывать к единению всю нашу Степь.

– Глупец! Чем изощреннее разум, тем утонченней коварство желаний! Во всякой легенде присутствует ложь, преднамеренность и преувеличение, – раздраженно произнес монах, минуту назад вроде бы сочувствовавший князю. – Истина сине-голубого знамени тюркской старины куда проще. Однажды император Поднебесной, предлагая воинственным тюркам, год за годом разорявшим северные провинции Поднебесной своими набегами, дружбу и примирение, вместе с китайской принцессой, поощрил этим знаменем несильного кагана Орхона или Селенги, точно не помню какого. Так было на самом деле и записано в хрониках, твой друг Тан-Уйгу знает об этом доподлинно. Какая в нем святость?

– Может, и так, но легенда приятней тюркскому сердцу. Она не строчка в бумагах придворных сочинителей, а добыта тюркской саблей и достигла далеких земель. Легенда живее строчки в хрониках, громкого слова – она возбуждает наш разум и поднимает в седло весь тюркский народ.

Молодой князь был горяч, взгляд его казался гневным, и был всего лишь протестом, желанием укрепить себя тюркским честолюбием, природной княжеской твердостью, которой он весь дышал, невольным образом напоминая Сянь Мыню князя-отца. Умственной широты, глубины самого мышления в нем не хватало.

– И все же ты из князей рода ашинов! В тебе чистая кровь тюрка-отца и самого Кат Иль-хана! Никак не могу понять, почему тутун Гудулу тобой пренебрег. Одно твое имя князя-ашины – само по себе стало бы знаменем!

– Князь Ашидэ, мой отец, не был вождем и воином, как другие. Подобно шаману Болу, он был только духом, хранящим в своем сердце тюркское прошлое. Я не владею и этим.

– Великое прошлое хуннов! Прошлое жужаней, сяньбийцев! Величие тюрок, ушедших на закат солнца вослед хунну! Ты ведь знаешь все это, князь? Но что было от века выше величия Поднебесной и что может быть величественней?

– Обычная жизнь кочевника-тюрка, монах! Но разве в тебе осталось еще от монаха? Ты пришел как палач, забирай, ради чего пришел. Но помни: души умерщвленных в пытках, души насильственных жертв возвращаются демонами. Что будет с моей душой, когда я умру? Что случается, когда вы казните, на ваш взгляд, недостойных и сеете зло, превращая умерших в демонов?

По-своему, но не менее Се Тэна упрямый, юный князь его раздражал. Приглушая нарастающий гнев, монах произнес как можно равнодушнее:

– Зло по ту сторону сути – забота Небес, я пока на земле, из плоти. Жаль, Ючжень Ашидэ, ты научился много спрашивать, но мало умеешь свершать. Ты ничего не умеешь пока. – Не желая унижать юношу значительней, чем уже случилось, Сянь Мынь не сдержался и, давая понять, что неблагочестивые порядки в девичьем обществе-братстве, в котором жена княжича – не последняя скрипка, и где молодые люди погрязли в разврате, осуждаемом, кроме У-хоу, всей Чаньанью, с презрением добавил: – Надеясь увидеть воина, полного гнева и злобы, я встретил… «жену» для братьев-подруг твоей настоящей жены. Какой с тебя прок?

Беседа монаху ничего не давала. И в этом он был сам повинен, поскольку так построил и повел. От нахлынувших воспоминаний о пороках так называемого женского братства, в котором юный мужчина становится общей собственностью любвеобильных красоток, взятых под защиту императрицей, его неожиданно передернуло. Всегда озадаченный бессилием в борьбе с женскими пороками, утомленный неприятной и раздражающей беседой, он опустил факел.

– Не унижайся до гнева, монах. Я могу быть воином, но я оказался не готовым во время и уже не придется, – произнес грустно Ючжень.

– Чего тебе не хватает, Ючжень? – приподняв опять факел, спросил монах, на мгновение вспыхнув оживающим любопытством.

– Того, что князю-отцу – Великой Степи наших предков. Только там я смог бы услышать себя иначе.

– Но там ты чужой!

– В Степи наших предков мы все будем долгое время чужими, но душою мы там, – ответил Ючжень с хриплой надсадой.

«В Степи! Как безумцы, они рвутся в Степь!» – досадливо подумал Сянь Мынь и резко спросил:

– Готовясь умереть, о чем хочешь просить монаха?

– Просить?.. Ючжень звякнул цепями. – Ни о чем. Хотелось бы только спросить: убивая, о чем ты сам хочешь просить того, кого убиваешь чужими руками? Небо создало нас одинаковыми, но ты поднялся над многими и решаешь сам за богов.

– Монах никогда не просит – он вопрошает и только.

– С тем и уйди, Сянь Мынь, – довольный собою. Я сожалею, что оказался таким нерешительным… И никогда не увижу Великую Степь.

– И мне тебя жаль, молодой князь-ашина. Ты оказался не тюрком и не китайцем… Жаль, – сгоняя с хмурого лица тень раздумий и последнего сожаления, наполняя тоненький голос привычной твердостью, произнес монах.

– Монах, почему я вроде бы нужен… и в тоже время точно отвержен? – в тоскливом смятении воскликнул юноша-князь.

– Так бывает, князь Ючжень… когда кто-то кому-то начинает мешать по разным причинам, – глухо, как приговор, прозвучал в тесном каменном каземате голос монаха.

Это был голос, возвещающий приближение смерти; молодой князь откинулся на стену, обречено закрыл глаза…

На выходе из подземелья монаха дожидался князь-управитель Ван Вэй.

Тревожно любезно раскланиваясь, он произнес:

– Дальновидный и мудрый Сянь Мынь желает повторить посещение молодого князя?

Слащавый голос управителя и его ненужный вопрос доставили Сянь Мыню новую досаду и подстегнули принять окончательное решение.

– У меня нет к нему интереса, управитель Ван Вэй, – лишь обозначив ответный поклон и давая понять, что в спутнике больше не нуждается, ответил сухо Сянь Мынь. – Поступай, как задумал.