Миша лежал в кровати, прислушиваясь к отдаленным звукам улицы, доходившим до него сквозь чуть колеблющиеся занавески.
Идут люди. Слышны их шаги по деревянному тротуару и звучная украинская речь… Скрипит телега… Мальчик катит колесо, подгоняя его палочкой. Колесо катится тихо, лишь постукивает на стыке…
Миша слышал все это сквозь какой-то туман, и звуки эти мешались с короткими, быстро забываемыми снами. Полевой… Белогвардейцы… Ночь, скрывшая Полевого… Никитский… Кортик… Кровь на лице Полевого и на его, Мишином, лице… Теплая, липкая кровь…
Дедушка рассказал ему, как было дело. Отряд железнодорожников окружил поселок, и не всем бандитам удалось умчаться на своих быстрых конях. Но Никитский улизнул. Полевого в перестрелке ранили, он лежит теперь в станционной больнице.
Дедушка потрепал Мишу по голове и сказал:
– Эх ты, герой!
А какой он герой? Вот если бы он перестрелял бандитов и Никитского взял в плен, тогда другое дело.
Интересно, как встретит его Полевой. Наверное, хлопнет по плечу и скажет: «Ну, Михаил Григорьевич, как дела?». Может быть, подарит ему револьвер с портупеей, и они оба пойдут по улице, вооруженные и забинтованные, как настоящие солдаты. Пусть ребята посмотрят!
В комнату вошла мама. Она приехала из Москвы, вызванная телеграммой. Она оправила постель, убрала со стола тарелку, хлеб, смахнула крошки.
– Мама, – спросил Миша, – кино у нас в доме работает?
– Работает.
– Какая картина идет?
– Не помню. Лежи спокойно.
– Я лежу спокойно. Звонок у нас починили?
– Починили.
– Ты кого видела? Славку видела?
– Видела.
– А Шурку Большого?
– Видела, видела… Молчи, прошу тебя!
Эх, жалко, что он поедет в Москву без бинтов! Вот бы ребята позавидовали! А если не снимать бинтов? Так забинтованному и ехать! Красота! Умываться бы не пришлось…
– Мама, сколько я буду лежать?
– Пока не выздоровеешь.
– Я себя чувствую совсем хорошо. Пусти меня на улицу.
– Нельзя.
«Жалко ей, – мрачно думает Миша. – Лежи тут! Вот возьму и убегу». Он представлял себе, как мама войдет в комнату, а его уже нет. Она будет плакать, убиваться, но ничто не поможет, она никогда уже его не увидит.
Миша искоса поглядел на мать. Она шила, склонив голову, изредка откусывая нитку.
Тяжело ей придется без него! Придет со службы домой, а дома никого нет. В комнате пусто, темно. Весь вечер будет сидеть и думать о Мише. Жалко ее все-таки…
Она такая худенькая, молчаливая, с серыми лучистыми глазами, такая неутомимая и работящая. Она поздно приходит с фабрики домой. Готовит обед. Убирает комнату. Стирает Мише рубашки, штопает чулки, помогает ему готовить уроки, а он ленится наколоть дров, сходить в очередь за хлебом или разогреть обед.
Милая, славная мамочка! Как часто он огорчает ее, не слушается, плохо ведет себя в школе! Маму вызывали туда, и она упрашивала директора простить Мишу. Сколько он перепортил вещей, истрепал книг, порвал одежды! Она терпеливо штопает, шьет, а он стыдится ходить с ней по улице «как маленький». Он никогда ее не целует – ведь это «телячьи нежности». Вот и сегодня он придумывает, какое горе причинить ей, а она все бросила, целую неделю моталась по теплушкам, тащила для него вещи и теперь не отходит от его постели.
Миша прикрыл глаза. В комнате почти совсем темно. Только маленький уголок, там, где сидит мама, освещен золотистым светом догорающего дня. Мама шьет, наклонив голову, и тихо поет:
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.
И протяжное, тоскливое, как стон «слу-у-шай…».
Это поет узник, молодой, с прекрасным лицом. Он держится руками за решетку и смотрит на сияющий и недоступный мир.
Мама все поет и поет. Миша открыл глаза. Теперь смутно видно в темноте ее бледное лицо. Песня сменяет песню, и все они заунывные и печальные.
Миша вдруг разрыдался. И когда мама наклонилась к нему: «Мишенька, родной, что с тобой?», – он обхватил ее шею, притянул к себе и, уткнув лицо в теплую, знакомо пахнущую кофточку, прошептал:
– Мамочка, дорогая, я так тебя люблю!..
Миша поправлялся. Часть бинтов уже сняли, и только на голове еще белела повязка. Он ненадолго вставал, сидел на кровати, и наконец к нему впустили друга-приятеля Генку. Генка робко остановился в дверях. Миша скосил глаза и слабым голосом произнес:
– Садись.
Генка осторожно сел на краешек стула, открыл рот, выпучил глаза и, тщетно пытаясь спрятать под стул свои грязные ноги, уставился на Мишу.
Миша лежал на спине, устремив глаза в потолок. Лицо его выражало страдание. Изредка он касался рукой повязки на голове – не потому, что голова болела, а чтобы Генка обратил внимание на его бинты.
Наконец Генка набрался храбрости и спросил:
– Плохо тебе?
– Хорошо, – тихо ответил Миша, но глубоким вздохом показал, что на самом деле ему очень нехорошо, но он геройски переносит страшные муки.
Потом Генка спросил:
– В Москву уезжаешь?
– Да. – Миша опять вздохнул.
– Говорят, с эшелоном Полевого.
– Ну? – Миша поднялся и сел на кровати. – Откуда ты знаешь?
– Слыхал.
Они помолчали, потом Миша посмотрел на Генку:
– А ты как, решил?
– Чего?
– Поедешь в Москву?
Генка мотнул головой:
– Знаешь ведь, отец не пускает.
– Но тетка твоя Агриппина Тихоновна, сколько раз тебя звала! Поедем, будем в одном доме жить.
– Говорю тебе, отец не пускает. – Генка вздохнул. – И тетя Нюра тоже…
– Тетя Нюра тебе не родная.
– Она хорошая, – мотнул головой Генка.
– Агриппина Тихоновна еще лучше.
– Как же я поеду?
– Очень просто: в ящике под вагоном. Ты туда спрячешься, а как отъедем от Ревска, выйдешь и поедешь с нами.
– А если отец поведет поезд?
– Вылезешь в Бахмаче, когда паровоз сменят.
– Что я в Москве буду делать?
– Что хочешь! Хочешь – учись, хочешь – поступай на завод токарем.
– Как это – токарем? Я ведь не умею.
– Научишься. Подумай. Я тебе серьезно говорю.
– Про разведчиков ты тоже серьезно говорил, а мне за мясо так попало, что я до сих пор помню.
– Разве я виноват, что Никитский напал на Ревск? А то обязательно пошли бы в разведку. Мы, как в Москву приедем, запишемся в добровольцы и поедем на фронт белых бить. Поедешь?
– Куда?
– Сначала в Москву, а потом на фронт – белых бить.
– Если белых бить, то, пожалуй, можно, – уклончиво ответил Генка.
Генка ушел. Миша лежал один и думал о Полевом. Почему он не приходит? Что особенного в этом кортике? На рукоятке бронзовая змейка, на клинке – волк, скорпион и лилия. Что это значит?
Его размышления прервал дядя Сеня. Он вошел в комнату, снял пенсне. Глазки у него без пенсне маленькие, красные, как бы испуганные. Потом он водрузил пенсне на нос и спросил:
– Как ты себя чувствуешь, Михаил?
– Хорошо. Я уже могу встать.
– Нет, нет, ты, пожалуйста, лежи, – забеспокоился дядя Сеня, когда Миша попытался подняться, – пожалуйста, лежи! – Он постоял, затем прошелся по комнате, снова остановился. – Михаил, я хочу с тобой поговорить.
«Неужели о камере?» – подумал Миша.
– Я надеюсь, что ты, как достаточно взрослый человек… гм… так сказать… способен меня понять и сделать из моих слов полезные выводы.
Ну, началось!
– Так вот, – продолжал дядя Сеня, – последний случай, имевший для тебя столь печальные последствия, я рассматриваю не как шалость, а как… преждевременное вступление в политическую борьбу.
– Чего? – Миша удивленно уставился на дядю Сеню.
– На твоих глазах происходит акт политической борьбы, а ты, человек молодой, еще не оформившийся, принял участие в этом акте. И напрасно.
– Как?! – изумился Миша. – Бандиты будут убивать Полевого, а я должен молчать? Так, по-вашему?
– Как благородный человек, ты должен, конечно, защищать всякого пострадавшего, но это в том случае, если, допустим, Полевой идет и на него напали грабители. Но в данном случае этого нет. Происходит борьба между красными и белыми, и ты еще слишком мал, чтобы вмешиваться в политику. Твое дело – сторона.
– Сторона?! – заволновался Миша. – Я ж за красных.
– Я не агитирую ни за красных, ни за белых. Но считаю своим долгом предостеречь тебя от участия в политике.
– По-вашему, пусть царствуют буржуи? – Миша лег на спину и натянул одеяло до самого подбородка. – Нет! Как хотите, дядя Сеня, а я не согласен.
– Твоего согласия никто не спрашивает, – рассердился дядя Сеня, – ты слушай, что говорят старшие!
– Вот я и слушаю. Полевой ведь старший. Мой папа тоже был старший. И Ленин старший. Они все против буржуев. И я тоже.
– С тобой невозможно разговаривать! – сказал дядя Сеня и вышел из комнаты.
В Ревске становилось все тревожней, и мама торопилась с отъездом.
Миша уже вставал, но на улицу его не пускали. Только разрешили сидеть у окна и смотреть на играющих ребят.
Все относились к нему с уважением. Даже с Огородной улицы пришел Петька Петух, подарил Мише тросточку с вырезанными на ней спиралями, ромбами, квадратами и сказал:
– Ты, пожалуйста, Миша, ходи по нашей улице сколько угодно. Не бойся: мы тебя не тронем.
А Полевой не приходил. Как хорошо было сидеть с ним на крыльце и слушать удивительные истории про моря и океаны, бескрайний движущийся мир… Может быть, самому сходить в больницу? Попросить доктора, и его пропустят…
Но Мише не пришлось идти в больницу: Полевой пришел сам. Еще издали, с улицы, донесся его веселый голос. Мишино сердце замерло. Полевой вошел, одетый в военную форму и сапоги. Он принес с собой солнечную свежесть улицы и ароматы голубого лета. Полевой сел на стул рядом с Мишиной кроватью. Стул под ним жалобно заскрипел. И они оба, Полевой и Миша, смотрели друг на друга и улыбались. Потом Полевой хлопнул рукой по одеялу, весело сощурил глаза и спросил:
– Скоро встанешь?
– Завтра на улицу.
– Вот и хорошо. – Полевой помолчал, потом рассмеялся: – Ловко ты второго-то сбил! Здорово! Молодец! В долгу я перед тобою. Вот приду с фронта – буду рассчитываться.
– С фронта? – Мишин голос задрожал. – Дядя Сережа… Возьмите меня с собой… Я вас очень прошу, пожалуйста.
– Ну что ж, – Полевой помолчал, как бы обдумывая Мишину просьбу, – можно… Поедете с моим эшелоном до Бахмача, а с Бахмача я вас в Москву отправлю. Понял?
– До Бахмача! – разочарованно протянул Миша. – Только дразнитесь.
– Не обижайся. – Полевой похлопал его по руке. – Навоюешься еще, успеешь. Скажи лучше: как к тебе кортик попал?
Миша покраснел.
– Не бойся, – засмеялся Полевой, – рассказывай.
– Я случайно его увидел, честное слово. Вынул посмотреть, а тут бабушка! Я его спрятал в диван, а обратно положить не успел.
– Никому про кортик не рассказывал?
– Вот ей-богу!
– Верю, верю, – успокоил его Полевой.
Миша осмелел:
– Дядя Сережа, скажите, почему Никитский ищет этот кортик?
Полевой опять помолчал, потом спросил:
– Помнишь, я тебе рассказывал про линкор «Императрица Мария»?
– Помню.
– Так вот, Никитский служил там же, на линкоре, мичманом. Негодяй был первой статьи, но это к делу не относится. Перед взрывом, минуты так за три, Никитский застрелил одного офицера. Я один это видел. Больше никто. Офицер только к нам прибыл, я и фамилии его не знаю. Я как раз находился возле его каюты. Слышу – спорят. Никитский того офицера называет Владимиром… Вдруг – бац – выстрел!.. Я – в каюту. Офицер на полу лежит, а Никитский вытаскивает из чемодана этот самый кортик. Увидел меня – выстрелил… Мимо. Он – за кортик. Сцепились мы. Вдруг – трах! – взрыв, за ним другой, и пошло… Очнулся я на палубе. Кругом дымище, грохот, все рушится, а в руке – кортик. Ножны, значит, остались у Никитского. И сам он пропал.
Полевой помолчал, потом продолжал:
– Провалялся я в госпитале, а тут революция, гражданская война. Смотрю – объявился Никитский Главарем банды. Пронюхал, что я в Ревске, и налетел – старые счеты свести. На такой риск пошел! Видно, кортик ему и теперь нужен. Только не получит: что врагу на пользу, то нам во вред. А кончится война, разберемся, что к чему.
Полевой встал.
– Заговорился я с тобой! Мамаше передай, чтобы собиралась. Дня через два выступим. Ну, прощай!
Он подержал маленькую Мишину руку в своей большой, подмигнул ему и ушел.
Эшелон стоял на станции. Миша с Генкой бегали его смотреть. Красноармейцы строили в теплушках нары, в вагонах – стойла для лошадей, а под классным вагоном ребята высмотрели большой железный ящик.
– Смотри, Генка, как удобно, – говорил Миша, залезая в ящик, – тут и спать можно, и что хочешь. Чего ты боишься? Всего одну ночь тебе в нем лежать. А там, пожалуйста, переходи в вагон, а я поеду в ящике.
– Тебе хорошо говорить, а как я сестренку оставлю? – хныкал Генка.
– Подумаешь, сестренку! Ей всего три года, она и не заметит. Зато в Москву попадешь! – Миша причмокнул губами. – Я тебя с ребятами познакомлю. У нас такие ребята! Славка на пианино что хочешь играет, даже в ноты не смотрит. Шурка Огуреев – артист, бороду прилепит, его и не узнаешь. В доме у нас кино, «Арбатский Арс». Шикарное кино! Все картины не меньше чем в трех сериях… А не хочешь, оставайся. И цирка не увидишь, и вообще ничего. Пожалуйста, оставайся.
– Ладно, – решился Генка, – поеду.
– Вот здорово! – обрадовался Миша. – Из Бахмача напишешь отцу письмо. Так, мол, и так, уехал в Москву, к тете Агриппине Тихоновне. Прошу не беспокоиться. И все в порядке.
Они пошли вдоль эшелона. На одном вагоне мелом написано «Штаб». К стенам вагона прибиты плакаты. Миша принялся объяснять Генке, что на них нарисовано:
– Вот царь, видишь: корона, мантия и нос красный. Этот, в белой рубахе, с нагайкой, – урядник. В очках и соломенной шляпе – меньшевик. А вот эта змея с тремя головами – это Деникин, Колчак и Юденич.
– А это кто? – Генка ткнул пальцем в плакат.
На нем был изображен толстяк в черном цилиндре, с отвисшим животом и хищным, крючковатым носом.
Толстяк сидел на мешке с золотом. С его пальцев с длинными ногтями стекала кровь.
– Буржуй, – ответил Миша. – На деньгах сидит. Думает всех за деньги купить.
– А почему написано «Антанта»?
О проекте
О подписке