Читать книгу «Заслон» онлайн полностью📖 — Анатолия Мусатова — MyBook.

– Вы, товарищ Евсеев, не стесняйтесь, спрашивайте. Он только с виду такой колючий, а ведь добрейшей души человек. Ох и нагонял на нас, мальцов, в детстве страху. Одними глазами да рыком. К нему и в сад-то боялись лазить. Об заклад бились, когда спор выходил, – смелостью мерялись. Так ведь, Мефодий? Ну да ладно. Не буду мешать. Пора мне.

Петр Иванович протянул руку:

– Извините пока что. Заходите, как освободитесь, к нам. Мы с женой будем рады. Заходите обязательно. Ежели задержусь, так вы подождите немного. Ну дед, бывай, не хворай. После полудни Марьку пришлю.

Председатель быстро зашагал к бричке. Вспрыгнул на неё и тронув вожжами лошадь, пробудил её от меланхолической дрёмы. Бричка резво двинулась, и только пыль, повисшая в воздухе, напоминала об уехавшем председателе.

Закурив, Евсеев присел рядом с Мефодием. Тот по-прежнему сидел, закрыв глаза, откинувшись к стене. Евсеев не хотел тревожить его. Видать, на солнце разморило старика. Но Мефодий неожиданно спросил:

– Как тебе председатель показался?

Евсеев замялся, не зная, что сказать. Мефодий опередил его:

– Крепкий мужик, наш Петр Иванович… Три метины на себе носит, думали − не выживет с последней-то… Войско наше уже подходило, а в последнем бою нашла Петра пуля германская, аккурат под сердце нашла… Хорошо, случился вовремя лазарет, партизаны навстречу войску вышли… Наши наступали в то время. Доктор, когда принесли Петра, седой такой, со стеклами в золоте, сказал – не жилец ваш командир, пульца у него нет, не прощупывается. Тут Настасья, жена моя, жива тогда была ещё, царство ей небесное, взяла в оборот этого доктора. Говорит – делайте ему операцию и всё тут… Послушались, вынули пулю. Петр совсем плох, синеть стал, а ему уколы делают, кровь вливают. Ничего, заработало сердце, едва слышно, а работает… После забрала его Настасья, выходила травами да снадобьем… Петр, почитай, дён двадцать промеж жисти и смерти был, в сознание не возвращался. Доктор, ещё когда Настасья забирала Петра, сказал: «Выживет – сто лет будет жить». Она мне все это уже после рассказала. В это время она и меня с того свету тащила. Я тогда сам…

Мефодий опять замолчал. Евсеев курил, откинувшись стене избы. Слушая старика, он ловил себя на мысли, что сиди он ещё вот так много времени и это никогда бы не наскучило ему. От всего, что его окружало, исходило неторопливое спокойствие. Он как бы чувствовал значимость этих мгновений, которые сейчас, около него замедлили свой бег, показывая одну из граней своих бесконечных сторон. Еще ему казалось, что знает этого старика очень давно, но только по странному стечению обстоятельств никогда раньше не встречал…

– Хорошо-то как! Солнышко, словно мед для моих старых костей… Вот ты смотришь на меня и верно думаешь, – похоронил Мефодий себя заживо в погребе, – так ведь, мил-друг сердешный?

Евсеев, невольно улыбаясь, ответил:

– Я, Мефодий Кириллович, так не думаю. Это понятно, но все-таки для вашего здоровья здесь жить вредно. Ведь утром я застал вас совсем больным…

– Так-то оно так, – перебил его Мефодий. – Но нет мне нигде покою, окромя здешнего места. Я умирать скоро буду, обессилел, жисть невмоготу стала… Только вот удивительно, − когда я тут, − Игнатка с Севкой, да Настасья моя рядом. Покойно мне и хорошо…

Мефодий произнес последние слова, будто выдохнул. В уголках его глаз собрались морщинки. Должно быть, он улыбался про себя тем, кто ушел так давно.

– Мефодий Кириллович, – напомнил Евсеев. – Вы обещали рассказать о себе, о сыновьях. Если можно, продолжим?

– Эк ты нетерпеливый какой! Балабонь тебе, да балабонь, словно девки на посиделках, – неторопливо отозвался дед. – Ну да что с тобой поделать, коли эво твоя такая работа. Тольки… что рассказывать-то?..

– А вы рассказывайте все. Все, что вспомните.

– Э, мил-друг сердешный, ежели всё воспоминать-от, долгий рассказ выйдет, – усмехнулся Мефодий.

Евсеев решил спросить его о чём-нибудь конкретном. Так разговор быстрее сдвинется с той мёртвой точки, на которой сейчас он застрял. Евсеев понимал Мефодия, которому нелегко было говорить о сокровенном с человеком, которого видит впервые.

– Давно ли вы здесь живете?

– Тутошний я, совсем тутошний, как и всё, что здесь есть. Выселки ставил ещё мой дед, отец плотничал и меня к этому приохотил. Но судьба по-другому повернула. Я, как малость в силу вошел, брался помаленьку за топор. А когда задавило отца на порубке, вышло мне в батраки идти. Мать моя ещё раньше померла. По сиротству моему приютил меня здешний богатей, Семёнов Виктор Семёнович. Энтот ужимистый мужик был. Ногу приволакивал, ему ее лесиной поломало, а всё обойдет да указанье изделает, глазом своим осмотрит… Лесопилку держал, да-а… Поставил он меня комли обсекать. В кажном пудов по шесть, а его нужно выворотить из кучи, да обмахать топором. Сучья-кору срубить. Пожалел, значит-ца, мальца, ага-а…

Мефодий упрямо мотнул головой.

– Жалел он этак меня, жалел за похлёбку псовую, пока я силы не набрался… И самому удивительно, вроде наоборот должно быть, – помереть с такой жисти мне. Ан нет!.. Ну, дальше стал я лесины делить на пласти ужо в другом месте. Пролетело этак годков пять. Судьба повернула мне встренуть мою Настасью Никитичну… Многое стерлось в памяти, но это помню. Лицо её белое, шепот горячий, а голова кругом идет, толь от хвойного духа лапника, на коем прилегли, толь ещё от чего… Не знаю…

Женился я вскорости на Настасье Никитичне и полетели годочки в работе. Детей сразу не было у нас, бог видно осерчал за что-то… Сил тогда много было, не жалел себя. На извозе, в подручных, скопил кое-какую копейку. По месяцу дома не бываешь, ни души не видишь, окромя артельных, – мы тогда в столицу лес возили. Мужики в Питере все больше после торговли по лавкам да кабакам деньги спускали, а я думаю: «Ан нет брат, шалишь! Не для того горб ломаю!». Вот так потихоньку набрал деньжонок… Аккурат под германскую, своё дело поставил. Не сказать, чтобы завидное приобретение было, но все-ж свое. Жить можно было…

Речь Мефодия лилась неторопливо, совсем не имея различия между шумом трав, разноголосым пением птиц, гудением пчел и особой, звенящей тишиной, окружавшей избенку и сидевших около неё Евсеева и старика. Яркое солнце на глубоком, синем небе вносило в эту покойную благодать своё неуловимое завершение.

– Жить можно было, – повторив, продолжал Мефодий, – да только недолго нам с Настасьей радоваться пришлось. Началась война с германцем, а на пятый день забрали меня. Я был тогда на порубке. Воротился, а Настасья валится мне в ноги, криком кричит… Ну, понятно, я говорю ей, – угомонись, мол, что за причина такая? А она: «на войну забирают тебя…», и опять в крик… Вот так я и спознался с ним, проклятым… А ты-то, в нонешнюю игде служил? – неожиданно спросил Мефодий.

– Да мне пришлось бывать в разных местах, по заданиям редакции. Почти на всех фронтах, повидал всякого, – отвечал Евсеев.

– Это верно. Там всякого навидаешься… под завязку хлебнешь … Мне пришлось плотничать в германскую. Сапером, значит-ца, служил. Мосты больше наводили да переправы, через энто чуть не утоп однажды, да, слава богу, вытащили. Обстреливал нас тогда германец антилерией крепко, ну и угодило рядом. Только круги пошли. Я и не помнил ничего. Очнулся на берегу. Надо же такому случиться, троих рядом убило, а я жив, даже не утоп. Спас меня взводный… Сам ранетый был, а не дал поганой смертью молодому парню помереть… Вытащил. Хороший мужик был. Потом сгинул он… За агитацию забрали его, да больше не слыхать о нем было. Об етом ребята наши сказывали, которые позжее меня в лазарет попали …

Мефодий замолчал. Видно было, что разговор сильно утомляет его. Чуть передохнув, он продолжил:

– …Вот так год я провоевал, плотничая. Аккурат под рождество я был снова ранетый. Осколок мне ногу разворотил. Через енто списали меня вчистую. После лазарета подался в родные места, к Настасье. По первому году хворал много, – рана не заживала. Спасибо моей Настасье Никитичне, – выходила она меня. Я спервоначалу думал, – плохи дела, без ноги век куковать суждено, но Бог рассудил иначе. Все зажило, как на кобеле, даже хромым не остался… Как пришел в себя маненько, взялся за дело. Работал, что проклятый, с темна до темна, а все мало казалось. Хотелось больше, словно времечко наверстать упущенное. Домой ввалюсь, ужо не помню, как, да только рано поутру просыпаюсь в постели. Настасья, значит-ца, похлопотала. Не-е, ранее меня она не ложилась. А утречком я глаза открываю, а она у печи хлопочет, смотрит на меня и улыбается. И поверишь, на душе так легко и хорошо становилось, будто и не было горьких дней и не будет, а вся жистъ вот так шла и нет ей конца…

Мефодий умолк. С минуту старик переводил дыхание. Затем сказал:

− Принеси-ка мне, мил-друг сердешный, фляжечку. Чтой-то в горле першит.

Чуть глотнув, он отдышался. Глянув на Евсеева с едва заметной усмешкой спросил:

− Ну, что… продолжать далее, али надоел?

Евсеев спешно заверил старика в своем желании слушать его еще. Мефодий усмехнулся:

− Хм, слушай тогда далее. Хозяйство я постепенно поставил крепкое. Трудновато стало управляться одному. Взял я к себе двух работников… Ты не думай, – усмехнулся Мефодий, – раз у меня люди в работе были, стало быть ходили в батраках. Нет, не так я выбирал людей. Присмотрел среди сезонников пару работящих, позвал их к себе. Усадил за стол и говорю: «Так, мол, и так, вижу, работы вы не чураетесь и не боитесь ее. Мне одному трудно с лесопилкой управляться. Зову, стало быть, вас к себе… Вот мои условия: ежели дело пойдет лучшее, чем думаю, – будете оба компаньонами, а до того стану платить вдвое, чем получали, да кормиться за моим столом будете, как родня».

Дал им сроку, чтобы не сгоряча сделали, а обмозговали, что к чему… Через день оба пришли ко мне. Говорят: «Согласны». А я в ответ: «Вот теперь бумагу можно писать». Обговорили мы всё, составили документ, заверили в волостной управе. Стали, в общем, работать вместе…

Солнце незаметно поднялось высоко. Где-то вдалеке слышались звуки песни. Хотя, глазом не было видно тех, кто так звонко выводил мелодию, песня, казалось, звучала рядом. Сильный и красивый девичий голос возникал словно ниоткуда. Возносясь над землей, легкой птицей уносился вдаль, за заливные луга. Два мужских голоса неторопливо догоняли эту звонкую птицу и, поддержав, отпускали лететь дальше.

Евсеев не мог понять, почему эта радостная, звонкая мелодия рождает в его душе светлую печаль, отзываясь в ней легкой грустью. Легко и трепетно песня будто касалась струн его души, самого сердца…

– Эх, поют как… – задумчиво вымолвил Мефодий. – И в мои годы смолоду пели, но не так звонко. Ты, мил-друг сердешный, сделай-ка вот что, – повернув голову, вдруг обратился к Евсееву Мефодий.

Он глянул на Евсеева напряженным взглядом, таким, какой бывает у людей, мучимых неотвязной мыслью, но не решающихся ее высказать.

– Ты сделай мне любезность, – повторил он. – Там, под подушкой, лежит тряпица, так принеси ее мне.

Под подушкой оказался маленький узелок. Взяв его в руки, Евсеев почувствовал сквозь тряпку знакомые контуры небольших остроугольных предметов. «Звезды… ордена…». Выйдя из избы, он протянул Мефодию узелок. Старик нетерпеливым и одновременно осторожным жестом взял его. Бережно развязав узелок, он развернул тряпицу. Темная эмаль двух орденов «Красного знамени», мозаикой распавшись на отдельные капельки, густым, плотным цветом окрасила благородным багрянцем дрожавшую ладонь Мефодия. И от того, что рука старика дрожала, яркие искры солнечных бликов, пробегая по лучам звёзд, мерцали в глубине эмали теплым, живым светом.

Евсеев перевел взгляд на Мефодия. Тот, склонив голову набок и чуть откину ее, полуприкрытыми глазами смотрел на звезды.

– Это их ордена, за бой… в заслоне… Все, что от них осталось мне. Тогда они остались живы, из огня адова ушли целыми, а побило рядом с ними всех… Сам Бог их уберег, а я… сгубил… Ты скажи мне, человек хошь и молодой, а, видать, бывалый и умный… Скажи, что за мука мне выпала в одночасье, в тот судный день… И понимаю, что нужно так было сделать, не иначе, а так, как тогда… но сколько ни живу после, – нет мне покоя ни минуты… Мне легшее было, если б тогда я увидал в их глазах хоть маленькую капельку осуждения… Я отдал их на такие муки, а они искровяненными губами улыбались мне. Будто я, как Ирод библейский, своими руками погубил сыновей…

Мефодий шептал слова горячо, истово. Они захлестывали его речь, но он не останавливался, словно боялся остановиться. Старик смотрел прямо перед собой. Взгляд его, устремленный куда-то в бесконечность, казалось, силился увидеть еще раз своих сыновей, оставленных в том роковом дне навсегда.

Мефодий повернулся к Евсееву. Евсеев не знал, что сказать старику, измученного бесконечной, иссушающей мозг и душу, думой. Но что надо было продолжать,