Лодку Макаров мастерил сам. Или, как он сам выражался, «сочинял». Он и другим «сочинял» ― за плату. На Иртыше лодку сделать ― особое искусство. Тем более, по заказу, каждому свой размер, свой фасон. Ну, раньше-то были мастера… Тут какое попало корыто не пойдёт, плоскодонка враз перевернётся. Это тебе не озеро, не залив, не старица. Тут настоящий маленький корабль нужен. Киль чтобы из широкой крепкой доски; остов ― как на корабле шпангоуты; длинный, наклонный, далеко выдающийся вперёд форштевень, сзади широкая тоже наклонная корма, куда нередко крепили руль – всё надо обшить, чтобы течи не было. Обшивались лодки по-старинке – «внакрой», так обшивали древние русские набойные ладьи и корабли-драконы15 викингов, а много позднее – казачьи струги и ладьи-дощаники казачьих отрядов, покоривших Сибирь.
Лес для лодок Макаров заготавливал сам, во дворе годами выдерживая брёвна с закрашенными масляной краской или промасленными густым маслом или олифой торцами. А от срока выдержки древесины зависели и качество лодки и цена.
Лес он вылавливал на реке. С начала судоходного сезона и до конца ― пока в низовьях, на севере, не встанет лёд, тянулись по Иртышу буксиры с длинными «хвостами» брёвен. Их крепили торец в торец скобами, потом вязали «нитки» между собой и на тросах цепляли к буксиру. На поворотах, на стремнине, нет-нет, да и уносило бревно-другое. Их-то и цеплял длинным багром Макаров, а нередко и «отщипывал» брёвна от хвоста буксира. Потом буксировал в тальник, росший у самой воды и даже в воде при разливе. А затем, запрягши лошадёнку, в сумерках увозил всё это домой. Вначале грузил брёвна с живущим у самого берега бакенщиком Филиппом, делясь с ним добычей ― давал ему бревно на хозяйственные нужды. А когда Ромка подрос ― уже обходился своими силами. Иной раз Макаров промышлял возле лесоперевалочной базы. Лес лежал на берегу и частью в воде, так что и тут порой относило отдельные брёвнышки. За такой мелочью никто не гонялся ― тоже добро-то! Вон его сколько, больше сгниёт…
Макаровы сложили снасти и инвентарь на дно лодки и, взявшись с двух сторон, стащили её в воду. Старший Макаров сел на вёсла, а младший ещё пару метров провёл лодку от берега, правя против течения, пока вода не стала подниматься ему выше колен, добираясь до раструбов бахил. Тогда он, навалившись грудью на корму, перевалился в лодку, уселся и, зацепив багром шнур перемёта, надел на него стальной крюк-карабин.
Солнце уже светило вовсю, но ещё не начало жарить, да и на реке дул прохладный ветерок – вода в это время года была ещё холодная. Когда отошли от берега ― где вода чистая, без песка, Макаров-младший взял из-под кормового сиденья медную кружку и, зачерпнув холодной речной водицы, всю её жадно выпил, большими глотками. Макаров старший покосился на него.
– Чего это ты сырую воду с утра хлещешь?
У Макарова младшего покраснели уши, он нагнулся, убирая кружку на место.
– Да это.., – замешкался он, придумывая ответ, – наплясался, видно, вчера на кругу, вода потом и вышла…
– Наплясался.., – передразнил отец. – Вон ― целую кружку хлобыстнул! Наплясался… С этих-то лет привыкаешь…
– Так для веселья, для задору, – виновато промямлил младший Макаров, – по рюмочке.., – добавил он совсем неубедительно. – Ну, все ж пили…
– А ты не пей, – назидательно прервал отец. – Мало, что все! Щас много всяких умников, мало ли кто чего затеет… А если все зачнут не в дверь, а в окно лазить и штаны через голову надевать, и ты с имя?
Младший Макаров томился. Он знал основательный характер отца, его настойчивость и умение доводить всякое дело до конца, в том числе и чтение морали.
– Ну скажешь тоже.., – хмыкнул он, – штаны.., что я, дурак, что ли…
– Умный, стало быть?
Младший пожал плечами, дескать, и не сомневайся.
– А к Соньке-солдатке ходил, – резанул его отец, – тоже от ума большого?
– Ничё не ходил! – попытался соврать сынок.
– Ну, ты мне Игнатом не прикидывайся! – одёрнул старший Макаров. – Матери ейная соседка сказывала.
– Так то когда было, один раз…
– Оди-ин.., – опять передразнил отец. – Перед матерью-то не стыдно? – Макаров-младший покраснел. – А-а-а, – удовлетворённо протянул отец, – И то.., – он чуть помолчал и, повернув голову, посмотрел вдаль – вдоль реки.
Сонька-солдатка, как можно подумать, вовсе не была солдатской вдовой или женой. Лет пять назад ещё пришла в город с этапом очередная партия ссыльных, среди которых пребывала молодая, со смазливым личиком, девица Софья Керч. Была она ещё не замужем, а ей подошёл уже срок для этого дела. Она схлестнулась с солдатиком из охраны каторжного винокуренного завода. Дело завертелось серьёзно. Сонька ходила в невестах. Начальство, узнав про это, солдатика спровадило в Омск на охрану уголовников. И тут выяснилось, что Сонька брюхатая. Разразился скандал с вмешательством урядника. Для проформы допросили солдата на предмет женитьбы. Тот был родом из Сормовских рабочих, и оставаться «батрачить в Сибири» отказался. Его посекли – не до смерти и отправили назад за Урал. Сонька жила в доме у одинокого деда, старый покосившийся домишко которого стоял в низинке, иногда в половодье затопляемой водой. В положенный срок она родила, но ребёнок вследствие ли свалившихся на его мать невзгод или по другой причине долго не прожил. «Бог прибрал выблядка-то, – поговаривали в народе. – И то сказать, чего бы из него выросло. Мало нам своих варнаков». Через полгода скончался и дед. Сонька стала с тех пор бедовать-погуливать, поскольку была совсем ещё молода – едва двадцати одного года, и соблазнительна телом после родов. А замуж брать её в здешних краях с такой репутацией охотников не нашлось. Но у Соньки уже взыграло ретивое, шлея попала бабе под подол, и её было не остановить, так что у самой порой захватывало дух. Тому способствовало её занятие – цирюльня на дому. Дело дошло до станового пристава. Он собственной персоной пригрозил ей, что если не опомнится наживёт дурную болезнь, или узнает помощник исправника, или, не дай Бог, сам исправник – он тогда лично законопатит её в такие палестины, что и Сибирь-матушка ей покажется колорадскими долинами. Об этих долинах Сонька имела весьма смутное представление, но с тех пор стала тише и скрытнее, деятельность её в глаза не бросалась, но и масштабы не уменьшились. Её «дружочки» ей быстро надоедали, она начинала ненавидеть их лютой ненавистью и потому находилась в постоянном поиске очередного сердечного друга – жертвы её страсти. Вроде мстила кому-то за свою пропащую жизнь.
Называли её вначале полным титулом: Сонька ― солдатская подстилка. Но вслух принародно говорили только: Сонька солдатская, опуская «подстилку» как элемент непристойный. Со временем же прозвище для удобства трансформировалось в «солдатку». Кличка «солдатка» закрепилось за ней так, что стали забывать её фамилию, даже в официальных сводках о переписи населения и его благонадёжности числилась Софья Солдатка как законно именуемая.
Общественность от таких фордебасов была в шоке. Своих девок старались пораньше выдать замуж, а в случае какого изъяна спровадить в монастырь или служить в богадельню, пристроить при церкви, в чернички ― только не оставлять в одиноком положении, дабы не допустить блуда. И общество, как могло, противостояло Сонькиному распутству, а она таким вот своеобразным способом боролась с общественным «консерватизмом», открыв собственную цирюльню на дому и тем узаконив притон. И вот уже среди молодых парней стало доблестью – побывать в Сонькиной «парикмахерской» в укромную пору. А без этого ― ты вроде как и неполноценный, не в авторитете…
Но это, оказалось, не вся беда. Вскоре выяснилось, что Софья, будучи ещё девицей, овладела грамотой, читала Маркса, Дюринга и Плеханова, а теперь организовала «литературный» кружок.
Сборища молодёжи стали гласными и происходили в дневное время. Но из всех истин, преподносимых литературой, там усваивались только антимонархические и антиеврейские настроения. При этом превозносилось новое невиданное божество – международный интернационал – организация, созданная международным масонством для установления единого мирового порядка. Церковь и вообще всякая религия объявлялись врагом номер один.
В Сибири, где основу общественной жизни составлял религиозный уклад, пусть не всегда церковный, но всё же подразумевающий строгость нравов, Сонькин образ существования оценивался не иначе как беснование. А Сонька, и без того не принимавшая религию, теперь вовсе возненавидела церковь и священников до крайней степени.
– Это они – попы, – говорила она горячо и страстно, – делают вас рабами, послушными животными, баранами, которыми удобно управлять! А человек должен быть свободным! Должен жить полной жизнью, любить. Совершать ошибки, да! Сердцу ведь не прикажешь. Никто не может быть гарантирован от того, что может влюбиться не один раз. Любовь – это величайшее, прекраснейшее чувство! А эти мракобесы церковники кричат нам: «Не прелюбодействуй!». А сами, поди, девок щупают по тёмным углам!
Провозглашалась свобода любви и половых отношений как одна из главных составляющих свободы человека. Служба в армии представлялась античеловечной и варварской затеей. От таких вопиющих противоречий и от дискредитации жизни отцов и дедов молодёжь, посещавшая эти заседания, становилась агрессивной и неуправляемой.
Прочие ссыльные – а их к тому времени в Таре насчитывалось уже более двух тысяч – тоже строгостью нравов не отличались. Они также вели беспорядочную совместную жизнь, сходились и расходились со своими сожительницами и сожителями и, прямо сказать, пример для молодёжи являли собой наихудший. Но всё же они не втягивали в свои отношения местных парней и девушек, к тому же давали лишний повод попенять: вот, дескать, смотри – не будешь родителей слушаться, таким же вырастишь…
Но Сонька прямо-таки взялась за «перевоспитание» туземных жителей на новый «прогрессивный», как казалось многим, европейский лад.
– Не приучайся, – сказал отец Макаров задумчиво. Жениться станешь, как невесте в глаза глядеть будешь? Да и растрезвонят ещё. У нас и так – тут чихнёшь на одном конце города, а на другом здравия желают.
– Дак эт ещё када жениться-то, – смущенно сказал младший Макаров, – я, может, ещё в солдаты пойду.
– Так и в солдаты, – встрепенулся отец. – Тебе ружьё в руки дадут, отправят на святое дело – отчизну защищать, мать свою, братьев, Царя! Святое, понимаешь! А ты с грязной рожей…
Вообще отношение в Сибири к верховной власти было, как к мачехе, данной Богом за грехи. Однако детей воспитывали в уважении к старшим и ко всякой власти, иначе порядку не будет. Но мятежный дух многих тысяч староверов и прошедших через сибирские остроги заключённых, жажда власти справедливой – «народного» Царя, при случае прорывались наружу.
– Да ладно, батя! – не выдержал, наконец, младший Макаров, – я-от слыхал ― мне Алёна сказывала, ты в молодости тоже…
– Слыхал.., – ворчливо перебил его отец, – в церкви слушай ― больше толку будет. Это Алёна тебя огрызаться с родителями научила? Алёна твоя хоть про кого сказала что-нибудь путное? Вся в мать свою, язык как помело ― всю грязь метёт…
Тут уж Макаров-младший хотел окончательно возмутиться, поскольку считал Алёну Истомину своей невестой. Алёна была дочерью швеи Домны Истоминой. Когда-то муж Домны работал учётчиком у заготовителя-поставщика сала. Жили они хорошо, в достатке. Но однажды муж, никогда до того не болевший, простудился, слёг и в несколько дней сошёл на нет и помер – от жесточайшего воспаления лёгких. Домна, привыкшая к жизни сытой, занялась пошивом платьев для купеческих жён. За тканями и новыми фасонами она ездила в Омск, Екатеринбург, на знаменитую Ирбитскую ярмарку и даже в Казань. Была один раз аж в самой Москве. И потому считала себя женщиной светской, культурной, вела дружбу с купчихами и их дочками, одевалась ярко, вызывающе, с претензией на оригинальность, стараясь выделиться. Хлеба почти не ела, считая это мужицкой привычкой. Носила зауженные на бёдрах юбки и платья, кофточки, подчёркивающие бюст, платков почти не носила ― всё шляпки, чем вызывала насмешки молодых парней и мальчишек. Алёна по малолетству быстро набралась у матери спеси, любила наряжаться, подкрашивала брови и пудрилась, считая это признаком культурности. Она закончила трёхлетнюю женскую гимназию в Таре, собиралась поехать учиться в Омск и теперь, имея «прогрессивные» взгляды, посещала литературные кружки Соньки-солдатки ― в дневное время. На этой почве у них с Ромой Макаровым и вышла недавно размолвка, когда собирающемуся в церковь на вечернюю службу Роману Алёна заявила, что Бога нет, а всё создала сама природа, люди – такие же животные, только умнее и хитрее, и этим надо пользоваться… Такого кощунства младший Макаров, воспитанный на вере в Бога, прививаемой из поколения в поколение, стерпеть не мог. Но он любил Алёну и хотел сам во всём разобраться, а для начала поближе познакомиться с Сонькой. И потому, когда его приятель Минька Крутиков предложил сходить вечерком к Соньке «просветиться» – как выразился Минька, Рома почти сразу же согласился. Идти вдвоём было сподручнее, вроде как за компанию. А идти к Соньке в дневное время Рома опасался, ещё примут тоже за безбожника, как потом в церковь пойти? Бабы, он знал наверняка, все кости перемоют и матери уши прожужжат, со свету сведут вопросами: «А чё эт ваш Ромка-то…», – и так далее, и тому подобное, и пошло, и понеслось по воздуху, и сам поверишь в эту небыль.
На следующий день вечером в сумерках – дело было в конце марта – Минька Крутиков поджидал Рому возле калитки.
– Ну чё, идём? – спросил он решительно.
– Куда? – зачем-то спросил Рома, хотя и так знал, куда зовёт его Крутиков.
– Сам знаешь, – усмехнулся Минька, – или струсил?
– Чё мне трусить, – пожал плечами Рома, – не на медведя идём…
Они пробрались к ограде Сонькиного дома со стороны луговины. Осторожно отодвинули притвор, прошли через огород, вошли в ограду. Собаки у Соньки не было. Пока дед-хозяин был жив, жила у него собачка Розка. Но дедка умер, и собачка сдохла. Сонька забывала её покормить и с цепи не спускала, а когда Розка начинала скулить, то кидала в неё поленьями или била палкой. Розка скулить перестала, только лежала с грустным видом и жалобно попискивала, а вскоре и околела.
Минька с Ромой приблизились к дому.
– Стой, – вдруг осадил Минька, – не фарт нынче.
– Чего? – не понял Рома.
– Вишь, свечка горит, – кивнул Минька на мерцающий огонёк в окне.
– Ну? – всё ещё не понял Рома.
– Ну-ну ― портянки гну, – передразнил Минька, – сегодня не пойдём, видишь гнёздышко занято. Вот когда лампа гореть будет…
Вечером следующего дня в Сонькином окошке горела лампа…
– Мишунька, карапузик! – посмеивалась Сонька, впуская парней в дом. – Чего ты – на ночь глядя. И мамка тебя отпустила?
– Отпустила, – со смешком так же отвечал Минька, – вот велела гостинцев тебе передать, – с этими словами он достал из кармана кулёк с пряниками и халвой, а из-за пазухи бутылку самогона.
Рома, войдя в дом, хотел по привычке перекреститься, но угол, в котором по обыкновению висели иконы, был пуст. Вместо этого на стене висел портрет бородатого лохматого мужчины. Но лик у него был не иконописный.
– Ой, а это что за птенчик? – наморщила носик Сонька, рассматривая Рому. – Лицо вродь как знакомое, да раньше тут не бывал?
– Это товарищ мой, Ромка Макаров, – пояснил Минька, – так, за компанию…
– А-а, ну-ну, – усмехнулась Сонька. – Ну? – спросила она вошедших, хитро улыбаясь, – что будем делать?
Парни переглянулись и переступили с ноги на ногу, Рома почувствовал, что краснеет.
– Так это, – нашёлся бывалый Минька, – посидим, покалякаем, выпьем.
– Ох, уж ты нас своей сивухой потчевать будешь, – махнула рукой Сонька, продолжая хитро улыбаться одними губами и не сводя глаз с Ромы, от чего тот краснел ещё больше. – Птенчик-то вон, поди, самогонки не пьёт, а, птенчик?
У Ромы вдруг перехватило горло, так что пришлось откашляться, и он сипло сказал:
– Я вообще-то не очень…
– Не очень! – Всплеснула руками Сонька и залилась беззвучным смехом, – а чего же сюда пришёл? В полночь книжки читать?
Рома и сам уже понял, что зря притащился сюда, все эти разговорчики, смешочки, намёки скабрезные смущали его и коробили, хотя и щекотали нервы и возбуждали тайное любопытство, в котором он и сам себе не хотел признаться.
– Ничего, – вдруг успокоила его Сонька, – у меня наливочка есть сладкая, малиновая. Мы с птенчиком наливочку будем пить. А ты, – обратилась она к Миньке, – дуй свою самогонку.
– С нашим удовольствием, – чуть обиженно помотал головой Минька, усаживаясь за стол, – «Своё ― не краденое», – сказал Мартын, наевшись мыла…
Рома всё ещё стоял в нерешительности, раздумывая, как поступить.
– Что ж ты, птенчик, – со смешком, но нежно обратилась к нему Сонька, – присаживайся вот напротив, а я к Мишуньке под бочок.
Сонька уселась возле Миньки, по другую сторону стола. Рома, немного успокоившись, присел к столу, но тут же понял, что Соньке, сидящей напротив, так сподручнее его рассматривать. И она, действительно, обращаясь к Миньке и разговаривая всё время с ним, почти безотрывно смотрела на Рому. Она налила ему и себе по стакану наливки, Минька взял стопку с самогоном, они чокнулись и выпили. Наливка оказалась вкусная, сладкая, но крепкая. Рома это почувствовал не сразу, а лишь после выпитого за первым второго стакана, когда по телу побежало тепло, спало напряжение, ему стало весело. И Сонька с Минькой – тоже оказались весёлыми и совсем непохабными. Рома заулыбался. Ему показалось, что он только теперь рассмотрел Соньку по-настоящему. Что она вовсе не такая маленькая и тощая, какой казалась ему раньше. А её нездешние вьющиеся чёрные волосы, отливавшие воронёным блеском, восхищали своей необычностью, особой красотой. Ему захотелось их потрогать, понюхать, ощутить их прикосновение к своей щеке…
– Ой! – Всплеснула руками Сонька, – птенчик-то наш в себя пришёл, а то всё пёрышки топорщил. Ну, – обратилась она к Роме, весело глядя на него, – скажи чего-нибудь.
– А это.., – Рома кашлянул.
– Ну-у, – ласково ответила Сонька, – что-о?
– А правду говорят…, – он ещё раз взволнованно кашлянул, – что ты говоришь…, – Рома глянул на Миньку и снова на Соньку так, что та даже на мгновение перестала улыбаться, – говорят, что.., что говоришь…, что Бога нет?
Сонька на мгновение застыла с круглыми глазами и открытым ртом, а потом, еле сдерживая хохот, схватилась рукой за сердце.
– Что-о-о? Что-о-оо?! Что ты, птен-чик! – тут уже Сонька не выдержала и взорвалась протяжным бабьим смехом.
Минька тоже грохнул пьяным рычащим басом. Сонька привстала и, откидывая назад голову, раскачиваясь от смеха и опираясь о стол, подошла к Роме, с размаху положив ему руку на плечо, горячо и сильно поцеловала в губы под Минькино ржание. И снова облокачиваясь о стол, шлёпнулась назад, повалившись телом на Миньку. Тот, продолжая ржать, обхватил её одной рукой за талию и вторую руку положил ей на грудь.
– Ой, птенчик, ой, уморил! – продолжала заливаться Сонька, лежа в Минькиных объятиях и будто не замечая его руку на своей груди.
О проекте
О подписке