Окончательно проснувшиеся офицеры живо взялись за дело. Одних он послал к опустевшим конюшням, других – к молочной ферме. Ермолов и Вильсон еще раз попытались отговорить графа от опрометчивого поступка, но тот был непреклонен. В их сопровождении он вбежал во дворец и решительно начал поджигать одну комнату за другой, пока не дошел до супружеской спальни. На ее пороге он замер, словно натолкнулся на невидимую преграду.
– Вот моя брачная постель, – сказал он своим спутникам, – у меня не хватает духу поджечь ее. Избавьте меня от этой тяжелой обязанности.
Вильсон отвернулся. Все происходящее он мог бы назвать одним словом – варварство. Ермолов молча взял из рук хозяина дома факел и вошел в супружескую спальню. Через миг постель пылала. В следующий раз граф задержался в комнате Лизы. Здесь его «ангельчик» сделал первые шажки, здесь дочка сказала свое первое слово – «папа», правда, с ударением на последнем слоге. На стене висел портрет трехлетней девочки, играющей с котенком, работы художника Сальватора Тончи. Итальянец постоянно жил у него в доме и писал портреты домочадцев. Маленькая плутовка капризничала, не хотела позировать, выклянчивая тем самым конфеты, которыми отец награждал ее за долготерпение…
– Граф, надо уходить! – услышал он встревоженный голос Ермолова. – Французы уже близко.
Ростопчин бросил факел на кровать Лизы и, едва сдерживая рыдания, выбежал из комнаты. Через четверть часа весь дом был охвачен рычащим от жадности пламенем. Когда офицеры садились в седла, бронзовые кони, украшавшие вход во дворец, не выдержали страшного жара и рухнули так, что земля под ними затряслась.
На воротах домашней церкви граф оставил дощечку с надписью по-французски: «Я потратил восемь лет на украшение этого дома и жил здесь счастливо в лоне семьи. Все население поместья, в количестве 1720 душ покидает его, а я по собственному побуждению поджигаю свой дом, чтобы вы не осквернили его своим присутствием. Французы! Я бросил в Москве два дома с обстановкой, стоившей до полумиллиона. Здесь вы найдете только пепел».
Воспоминания о том дне всякий раз отдавались болью в груди Федора Васильевича, но он ни секунды не сожалел о содеянном. Его близкий друг, поэт Сергей Глинка говорил в одном из московских салонов, защищая губернатора от нападок: «Да, трудно поверить, господа, что человек собственноручно сжигает миллионное состояние, пусть из любви к Отчизне или в силу необузданного характера, или, наконец, просто из брезгливости… Но я слишком хорошо знаю графа, чтобы на секунду в этом усомниться». Однако москвичи сомневались. Они верили в фантастические подземелья Воронова, в которых спрятаны ростопчинские сокровища, и считали, что весь его оголтелый патриотизм не больше, чем риторика, в которой губернатор любому мог дать сто очков вперед.
– Папенька, долго нам еще ехать? – отвлекла Федора Васильевича от грустных мыслей Лиза.
– Да мы уже на месте…
За окном кареты высился грандиозный черный остов Петровского театра, который восемь лет мозолил москвичам глаза. Нынче на фоне общегородского пепелища он ничем не выделялся и смотрелся привычно, как старый знакомый, который заходит в гости запросто, без приглашения. Рядом с останками театра ютился скромный деревянный домик, чудом уцелевший после двух пожаров. Он принадлежал известному антрепренеру Михаилу Егоровичу Медоксу, давнему приятелю Ростопчина.
Миккоэл Медокс был некогда приглашен в Петербург императрицей Екатериной для преподавания математики и физики ее сыну, великому князю Павлу. Однако таланты англичанина этими сухими науками не ограничивались. Уникальные часы, сделанные его руками, украшали лучшие дома Европы и признавались настоящими произведениями искусства. Но главным смыслом жизни Медокса было нечто иное… Двадцать пять лет упорного труда он посвятил Петровскому театру или, как его иначе называли, Оперному дому, являясь его постоянным директором. Он поставил более четырехсот опер, балетов и драматических спектаклей, вызывавших восторг публики. Однако театр в конце концов его разорил. В последние годы перед пожаром постановки осуществлялись уже за счет казны. Средств на восстановление Петровского, сгоревшего в 1805 году, у Медокса, разумеется, не было. Не было их и у государства. Бывший генерал-губернатор Москвы Гудович отказал Михаилу Егоровичу в самой резкой форме, посчитав его просьбу оскорбительной. «Тиятры в России должно возводить частным капиталом, а не на средства казенные, кои предназначены для благих целей», – проблеял дряхлый старик, указав антрепренеру на дверь. Оставалось только гадать, какие «благие цели» имел в виду Гудович, если учесть, что под его патронатом происходили неслыханные случаи обогащения чиновников за счет казны. Назначение губернатором Ростопчина вселило в Медокса некоторую надежду. Граф считался заядлым театралом, и даже сам сочинял комедии, которые, правда, сжигал по прочтении друзьям. К тому же из уст в уста передавали, что однажды он сказал в своей обычной патетической манере: «Гибель Петровского театра – это удар по русской культуре!» Федору Васильевичу было известно, что театр сгорел по вине гардеробщика-француза, и это обстоятельство не могло оставить его равнодушным. Так или иначе, в этот солнечный апрельский день губернатор с семьей ехал к Медоксу на обед.
– Не понимаю, зачем вы приняли приглашение этого жида, да еще в такое время, на пасхальной неделе! – возмущалась Екатерина Петровна, выходя из кареты и ступая в непролазную грязь, которой славилась Петровка.
– Как же, матушка? Я ведь давеча обещал показать Лизе красивые часики.
Федор Васильевич подхватил девочку на руки и заговорщицки подмигнул ей. Лиза крепко обняла отца за шею и, уткнувшись ему носом в щеку, лукаво улыбнулась.
Надо сказать, вообще происхождение Медокса было для всех загадкой. По документам он значился англичанином, подданным Ее Королевского Величества, но москвичи упорно называли его «жидом». Причиной тому была его семитская внешность, да еще предприимчивость, свойственная восточным людям. Сам Медокс утверждал, что род его восходит к древним финикийским племенам. «Да будь ты хоть трижды финикийцем, Миша, – сказал ему как-то Ростопчин, – заслуги перед нашим Отечеством давно превратили тебя в русского!» Медокс довольно улыбался и ничего на это не возражал.
В данный момент для антрепренера наступили самые тяжелые времена с той поры, как он появился в России. Один из его многочисленных отпрысков (Медокс был любящим отцом одиннадцати детей) ныне отбывал наказание в Шлиссельбургской крепости. Дезертировав из армии, старший сын Медокса Роман собрал у множества благотворителей миллион рублей на вымышленное кавказское ополчение, но был вовремя уличен в мошенничестве и доставлен в Петербург. Многие в эти дни отвернулись от старика, чтобы не запятнать себя знакомством с отцом авантюриста. Тем не менее Михаил Егорович разослал приглашения на обед самым богатым и влиятельным людям города. Это было сродни безумию. С тем же успехом этих аристократов мог приглашать в гости будочник, охранявший подступы к сгоревшему театру. Никто не ответил знаменитому антрепренеру, только – что также казалось безумием – губернатор с супругой и дочерью пожаловали к нему в гости.
– Дорогая графиня, я счастлив! Граф, я бесконечно рад встрече! – выбежал навстречу карете хозяин дома. – Мы, кажется, ни разу не виделись с тех пор, как вы губернаторствуете, а ведь встречались когда-то еще при дворе матушки Екатерины…
Супруга Медокса, бесцветная особа, увядшая от бесконечных родов, приветствовала гостей робко, будто зная за собой некую вину. Екатерина Петровна, здороваясь, смотрела не в глаза хозяйке, а прямо в центр ее лба, украшенного жидкими светлыми кудельками. Она была вне себя от негодования и не очень старалась это скрыть. Гостей провели в тесную гостиную, уставленную старомодной мебелью. Екатерина Петровна огляделась с леденящим душу презрением и присела в предложенное кресло так осторожно, будто боялась испортить платье. Хозяйка улыбалась бледными губами и не решалась начать разговор. Мужчины поспешили уединиться в кабинете.
– Зачем звал? Не темни! – напрямик спросил хозяина Ростопчин, едва они остались наедине. – Если хочешь, чтобы я просил за твоего сына перед государем – уволь. Сам едва держусь в губернаторском кресле, да и сын твой так прогремел на всю матушку Россию, что послабления для него не жди.
– Да что вы, что вы, граф! – замахал на него руками Медокс. – Роман – отрезанный ломоть. Не то что просить за него не пойду, знать его больше не желаю! – ударил он кулаком по столу. – Опозорил отца на старости лет.
Ростопчин был прекрасно осведомлен на этот счет. Он лично собирал сведения о Романе Медоксе для министра полиции Вязьмитинова и знал, что старик выгнал сына из дома за распутство, когда тому минуло всего шестнадцать лет. С тех пор они не поддерживали никаких отношений.
– Тогда что же? – задумался на мгновенье граф и вдруг, осененный внезапной догадкой, воскликнул: – Неужели денег хочешь просить на театр?!
– Я подумал, раз уж государь выделяет средства на восстановление города… Может быть, и Петровский восстановим?
Губернатор издал сдавленный стон, тяжело вздохнул и признался:
– Дело в том, мой дорогой друг, что государь не больно-то расщедрился. Выделил на Москву всего двадцать миллионов, тогда как, по самым скромным подсчетам, требуется полмиллиарда, а то и целый миллиард. О чем ты изволишь просить?
– Я построил Петровский всего за сто тридцать тысяч рублей… – робко начал тот, но Федор Васильевич его перебил:
– Когда это было? В восьмидесятом году? Нынче лес дороже втрое против довоенного. О прочем уж не говорю!
– Господи! – всплеснул руками Медокс. – Что же мне делать? Где взять денег?
– Сейчас никто не даст, – покачал головой граф. – Погоди немного, дай Москве отстроиться.
– Мне уже шестьдесят шесть, – сообщил упавшим голосом антрепренер. – Как долго еще ждать? Я хотел выстроить новый театр и помереть со спокойной душой.
– Ну, рано еще себя хоронить, – подбодрил его Ростопчин. – Увидишь еще свой ненаглядный Петровский во всей красе.
Михаил Егорович подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу и вдруг, сменив грустный тон на вдохновенный, заговорил:
– А может, и к лучшему, что прежнего Петровского больше никогда не будет. Вместо него я вижу Большой оперный дом. – В его темных глазах загорелись огоньки. – Не стоило мне строить парадное крыльцо с выходом на Петровку. Каретам негде развернуться, да и вообще тесновато и грязненько. Парадное крыльцо театра должно выходить на эту площадь, никак иначе.
– На какую площадь? – удивился губернатор. На миг ему показалось, что он имеет дело с безумцем, утратившим здравый смысл среди семейных и финансовых неурядиц.
– Да на эту же! – Медокс снова ударил пальцами по стеклу.
В окне стоял густой туман, поднимавшийся от серой, непролазной топи с островками почерневшего снега. Болото простиралось до самой речки Неглинки, вонючей, загрязненной вековыми стоками большого города.
– Опомнись, дружище, ведь там болото, – фыркнул Ростопчин. – Всегда было болото и всегда будет.
– Ерунда, – отмахнулся знаменитый механик, бывший преподаватель математики и физики. – Неглинку надо замуровать в трубу, и тогда болото высохнет. Я уже все подсчитал и вычертил, даже показал кое-кому чертежи. Здесь, перед театром, должна быть площадь! На ней надо разбить клумбы и фонтаны, как в Петергофе…
Михаил Егорович продолжал расписывать свой проект, но губернатор его уже не слушал. Ему вдруг привиделась незнакомая площадь с фонтанами и толпа людей. Люди что-то возбужденно обсуждали и указывали пальцами в сторону фонтана. Он шел туда, а толпа покорно расступалась, расчищая ему дорогу. Наконец он увидел то, что было предметом общего ужаса и любопытства. В фонтане лежал человек, вернее, то, что от него осталось. Вместо лица у человека был кусок отбитого мяса, без глаз, без носа и рта.
Федор Васильевич с трудом стряхнул с себя наваждение. В последние дни купеческий сын Верещагин являлся ему в самые неподходящие моменты.
– Идея замечательная, – холодно похвалил он Медокса, – да только тут и тремя миллионами не обойдешься.
Старик будто проснулся, отрезвленный его голосом. Он тихо, несмело проговорил:
– Я знаю, что не доживу до того дня… Но вы должны мне пообещать, что все будет именно так, как я задумал…
– Ничего я не могу обещать, – раздраженно перебил граф, – потому что завтра меня погонят из Москвы взашей, и поминай как звали! Идемте-ка лучше к нашим дамам!
Когда садились за стол, неожиданно прибыл еще один гость – князь Белозерский, с которым Медокс едва был знаком. Илья Романович в последний момент решил принять приглашение опального антрепренера и отобедать у него, чтобы лишний раз напомнить Москве о своей фальшивой племяннице-авантюристке.
Он был крайне разочарован отсутствием гостей, зато его сын Борисушка несказанно обрадовался новой встрече с Лизой Ростопчиной. Детей усадили за отдельный стол, и они никак не могли наговориться, игнорируя замечательные блюда, которые присылал из кухни повар-француз, нанятый по случаю обеда в лучшем московском ресторане.
– Послушайте, князь, – обратился к Белозерскому губернатор, – кажется, вы уже полностью восстановили особняк Мещерских?
– Остались незначительные переделки, так, пара пустяков. – Илья Романович пошевелил в воздухе пальцами, будто сыграл октаву на невидимом клавесине. Боясь прослыть невежей, он никогда бы не признался Ростопчину, что собирается продать огромную библиотеку Мещерских и завести собственных дураков и дур, поместив их в перестроенный библиотечный флигель. Такими уловками он пытался утихомирить в себе тягу к картежной игре.
– Тогда почему бы вам не выделить часть средств нашему уважаемому Михаилу Егоровичу на постройку театра? – Граф незаметно подмигнул Медоксу.
– Да я бы с удовольствием! – ничуть не смутившись, воскликнул Белозерский. В последнее время к нему, новоявленному богачу, часто обращались с подобными просьбами. – Но разве я хозяин собственным деньгам?
– Как это изволите понимать? – строго спросил граф, уловив в словах князя некую издевку.
– На моем сундуке с деньгами, аки Цербер, восседает поляк Летуновский, – пояснил Илья Романович, – и блюдет каждую копеечку.
– Прогоните ростовщика – и дело с концом, – пожал плечами Федор Васильевич.
– Нет, дорогой мой граф, – погрозил ему пальцем Белозерский, – шутить изволите? Уж я-то себя знаю. Как только Летуновский слезет с моего сундука, я спущу денежки за неделю, а то и в три дня: на тиятры, на картишки, на… – Он откашлялся, покосившись на дам. – Водится за мной грешок, увлекаюсь. Пока все до дна не выскребу – не остановлюсь. Отцовское наследство за год профукал, – начал загибать пальцы князь, – приданое жены пошло в уплату картежного долга…
– Как говорится, и кашку слопал, и чашку об пол! – рассмеялся граф, снова подмигнув Медоксу. – Ай да князюшка! Каков транжира!
Старик ответил ему грустной кроткой улыбкой.
О проекте
О подписке