Читать книгу «Не уходи» онлайн полностью📖 — Анатолия Эммануиловича Головкова — MyBook.

БЛЮЗ В ПУСТЫНЕ

Инструмент продаю не такой роскошный, конечно, как Amati.

Купил в Андижане на съемках.

Но все-таки добротный и мой. Из страны ГДР.

Труба есть, а страны нет. Такие дела.

Будущего нету, прошлое прошло.

В прошлом я играл в пустыне, меня слушали верблюды и тарантулы.

Мои блюзы, наверное, еще качаются над черными дорогами Азии.

Прощай, моя труба.

Надеюсь, тебя купят, и ты снова оживешь в руках какого-нибудь пацана, мечтающего сыграть, как Марсалис.

И у пацана тоже сначала ни хрена не получится.

Но потом он заметит, как при первых звуках его трубы к нему будут прислушиваться птицы.

Еще ему начнут прощать обиды женщины, станут ластиться к ногам дикие звери.

Тогда и поймет, что к чему…

КАРИ

Сначала ее взяли в семью художников и полюбили. Но у ребёнка оказалась аллергия на шерсть. Пришлось отдавать.

Тогда позвонили мне.

Едва я вошел в прихожую, она сразу бросилась ко мне с объятиями и поцелуями. Будто мы родня, и вот просто давно не виделись.

Приятель молвил: ладно, ладно… Капризная дамочка. Сколь красива, столь и глупа. Намаешься с ней.

Через неделю рыжая девчонка наверчивала круги по ипподрому, но являлась на свист, как Сивка-Бурка.

Она ходила без поводка, что весьма странно для афганки. Это удивляло и соседа, гулявшего с двумя афганами на поводке. Лишь раз, обернувшись, я не увидел свою рыжую девочку. Подумал, заблудилась. Но накрапывал дождь, и собака решила, что благоразумнее вернуться к подъезду.

Сказали, нужен намордник. Перед метро я ей даже не надел, а только показал его, и она заплакала от унижения.

Она четко говорила «мама». Обожала звук моей трубы и губной гармошки. Мы с нею дуэтом пели под гитару, ездили в гости. С переднего сиденья машины ее принимали за блондинку.

Карюшку столько раз называли красавицей, что она серьезно полагала, будто ее так зовут. И клянусь, между ушами у нее пахло духами «Шанель №5».

Если я тупо сидел перед монитором, не мог выжать из себя ни одной строчки, она подходила, заглядывала в глаза и укладывала голову на колени: не волнуйся, всё у тебя получится.

Когда же при ней читали негодные стихи, Кари поднималась с ковра, где возлежала с достоинством княжны, но не кусала автора. Даже известного. Она никого не кусала. В знак неодобрения она гремела миской, выла, фыркала и, если не помогало, удалялась в кабинет.

Как-то мы с ней одновременно прихворнули на нетопленой даче. И Карюша, едва согревшись, притащила мне в зубах полушубок, которым я ее же и укрывал…

Она была мне сестра.

Она прожила чуть ли не две собачьих жизни.

Ушла жена. Cобака осталась.

А когда она перебралась в другой мир, – Карюша, лучшая собака жизни моей, – я поставил свечку и попросил Святого Франциска позаботиться о ее душе.

Святой Франциск наверняка сдержал слово, но перестарался, потому что с тех пор я не могу завести собаку.

СЛУШАТЬ

Боковое верхнее возле туалета.

Берете?..

«Веселится и ликует весь народ…»

Боль в затылке, запах карболки.

В этом немилосердном. Тертом и скрипучем, Рязанского завода, с полками охры.

В этом безразмерном – не говорить люблю – слушать попутчиков.

И где же твоя хваленая Анапа, едреныть? Далече?.. Покамест, вон, степь широкая, тока зачем она нам, раз хлеба не родит… В степи не искупнёсси, вон что, и кости не подлечишь… Ан, то-то!.. За морем телушка полушка да целковый перевоз!.. Чем наша речка хуже?.. Собес путевку дал, куды уж теперь… Спасибы с кисточками!

Качаются спины в майках, животы в трениках, руки и плечи в татуировках, лысины рыжие с платками.

Мир качается.

Чего стоим, тапки мои где, Марусь, а Марусь?.. Не пустят курить, оштрафуют, Дима, милый, потерпи, да едем уже!.. Ростов наш папа, что ли, не узнаю? Проспал, мать его, родной этап… Ну, полно тебе матюгами, дети не спят… Спят… Проехали Ростов, Каневская это!..

Все одно, Россия…

Под их бормотание мерещится койка у окна, запах меда, псины, молока, ситцевых лоскутов.

Стоит в степи поезд номер такой-то, слышно, как цикады стрекочут. А тронется, заскрипит вагон в недоумении, раскочегарится езда.

А тебе, дурачку, – до азарта копеечного на этом верхнем боковом, – почудится, что летишь ногами вперед, задевая рыжие деревья.

И очень близко до луны.

ГОСПОДИН СТУДЕНТ

Ему было восемь, когда его притащил ко мне в аудиторию дед, сельский органист из латгальской глубинки.

Он снял шапку, поклонился.

Мальчик после затрещины старика тоже снял картуз, глядя на меня с ненавистью.

Каспадин учиттель, начал дед с курземским акцентом… Простите, я студент… Карошо, фсе равно… Я вот туумаю, что данный пуйка, внук мой Пеетер кочет тут сыкраать, значид, преллюдю и фуггу Йохана Баха…

Да ну?!

Именно так!.. А ты сатись за роялль, уёбок!..

Дедушка, я есть хочу!

Но ты ведь, ё хай ды, опещал дедушке!.. Фырс-с! Пусть играет, у меня как раз ноты есть!.. Не натдо!.. Фы не поферите, но юный гофнюк знает первой том «Карашо темперированный клафир» наисусть!.. А второй?.. Есче не весь. Фы, касподин студент, лутче палажитте ему ноты под жопку, он до клавиш не тостает!..

Мальчик обреченно сел, потер пальчонки и принялся играть, глядя в окно.

Дед отбивал ритм карандашом по крышке рояля.

Закончив фугу ре минор, «Грех и искупление», пацан автоматом начал «Благовещение».

Сто-оп!..

Дед снова отвесил затрещину: я сказал, кватит, притурок… Ну, что вы тумаете?.. Гениально! Вы его учили?.. Не-ед, он на мессах потсматриваль за моим органом.

Петера приняли на второй курс без экзаменов.

Лет через двадцать я услышал его в Зальцбурге. Он играл сольный концерт.

Дирижировал великий Карлос Клайбер.

ОСЯ

Самиздат семидесятых носил на себе отпечаток чтения торопливого, горького, жадного. А машинописные копии говорили сами за себя.

Тонкая, с загнутыми краями, иногда надорванная или прожженная сигаретой бумага хранила следы переживаний. Кто-то оставил подчеркивания и галочки на полях, где-то виднелись пятна от слез, а то и от котлет.

В таком виде перед моим взором в Риге впервые предстали ранние стихи Бродского.

Перевернув последний листок, я понял, что до этого ничего путного не читал, слушал не тех и, вообще, жил зря.

Я перепечатал рукопись, переплел в виде альбома в ледерине и пустился во все тяжкие.

В «Горсправке» Ленинграда сказали, что в городе прописана куча Бродских, а отчества Иосифа я назвать не смог.

Беспечным шагом я миновал знаменитый дом Мурузи на Литейном, 24/27, где, как потом стало известно, ютилась семья Бродского. Но что толку? Даже если небожитель высунулся из окна, я бы не поверил.

В пивнушке на Невский какой-то тип в шарфе сказал, что лично знает Осю, любит его стихи, но стал читать свои, и я ушел.

Выпив, я очутился на Васильевском у художников. У них как раз кончились деньги и водка.

«Бродский, – орали они, – это наш духовный брат!» Однако ни строчки из «духовного брата» не вспомнили, и я вытащил свои сокровища.

Бренчала гитара, ходила по рукам зеленая тетрадь. Стихи бубнили по очереди всю ночь.

Найти же поэта вызвался молчаливый юноша с пытливыми глазами агента Госстраха. Но на Невском стало ясно, что он агент другого ведомства.

А преступление мною было совершено неискупимо тяжкое: переплел «изменника», то есть издал! И если бы никому не показывал. Но показал – и сразу две статьи.

Я понял, что мне конец.

Но освежившись пивом у вокзала, лейтенант смягчился сердцем чекиста и сказал: ладно, вали в свою долбаную Ригу. Напишу, что сбежал.

Деньги были отданы на спасение примитивной живописи Ленинграда, тетрадь конфискована КГБ, поэтому билет в Ригу и взят за его счет.

Долг в виде 15 рублей 47 копеек я так и не вернул. Не довелось.

Рейн потом сказал, что в те дни органы как раз стояли на ушах: Иосиф Бродский навсегда покидал родину.

ФОНО

В Крыму старая учительница музыки продала пианино приморскому кафе. Но все равно приходила, играла, что помнила.

Заведение разорялось, менялись хозяева. Наконец, фоно вынесли во двор.

По нему долбали дети, на нем распивали пиво, на него гадили птицы, падал виноград, потом снег.

Конец ознакомительного фрагмента.

1
...