Кто сообщает Кошелькову о всех готовящихся операциях уголовного розыска?
Догадок было много, однако каждый хранил свою про себя.
Допросом задержанных по делу Кошелькова занималось пять-шесть следователей. От них протоколы допросов поступали к Медведеву, который делал пометки с указанием, что необходимо дополнительно выяснить, а затем возвращал их следователю или передавал оперативному сотруднику для разработки очередной операции. Мы с Виктором как раз занимались таким протоколом, когда в кабинет вошел Груздь.
– Корпите?
– Угу.
– А я пришел прощаться, в армию еду.
Мы с Виктором одновременно повернулись в его сторону.
– Зачислили?
– Пока нет, но…
– Подожди, подожди, – сказал Виктор, – Александр Максимович тебя отпустил?
Груздь насупился, и от этого его круглое широкое лицо поразительно стало походить на лицо несправедливо обиженного ребенка.
– Если рассуждать диалектически, – скучно сказал он, – каждый гражданин молодой республики имеет полное революционное право с винтовкой в руках проливать свою алую кровь на полях сражений.
Когда Груздь говорил словами из лозунгов и плакатов, это означало, что его что-то гложет. Поэтому Виктор отложил в сторону листки протокола и мягко сказал:
– Ты диалектику пока оставь, а лучше скажи, что приключилось?
– Ничего.
– А если по правде, как на исповеди?
– Я неверующий, – вздохнул Груздь и добавил: – Религия – опиум для народа.
– Ясно, – кивнул Виктор. – Ну так что произошло?
Груздь помолчал.
– Что случилось? Что случилось? Спор у меня с Александром Максимовичем вышел. Доверчивая он душа…
– Ну и?..
– Ну и хотит меня турнуть…
Груздь, как всегда, сгущал краски. Нагоняй от Александра Максимовича он получил основательный, но никто его из уголовного розыска выгонять не собирался.
А произошло следующее. Накануне он и Горев получили задание арестовать на Божедомке одного перекупщика, который, по агентурным данным, был связан с Кошельковым. Выехали они вместе, но у цирка Груздь остановил извозчика и, тронув Горева за плечо, предложил: «Слазь». – «Что?» – не понял Горев. «Слазь, – говорю. – Меня Кошелькову не заложишь».
– Так и сказал?! – ахнул Виктор, когда Груздь неохотно поведал эту историю.
– А что? Чего мне со всяким контрреволюционным гадом церемониться? Он нас Кошелькову продает, а я ему в глазки заглядывать буду?
– С чего ты взял?
– Своим революционным нутром чувствую. Он, больше некому.
– Какие у тебя доказательства?
– Чудак-человек, – удивился Груздь, – если б доказательства, я бы его прямо на мушку – и никаких разговоров.
Происшествие стало достоянием всего уголовного розыска. Горева недолюбливали за барственность, ироническую манеру разговора с товарищами, за надменность. Ни для кого не было секретом и то, как он относится или, по крайней мере, относился к советской власти. Все это, вместе взятое, не могло не создавать вокруг него атмосферы недоброжелательности. Гореву, правда, никто ничего в глаза не говорил, но за его спиной шушукались, и он это чувствовал. В те дни Горев держался еще более официально, чем обычно. Был он спокоен, сдержан, и только по темным теням под красивыми миндалевидными глазами да по судороге, которая время от времени дергала плотно сжатые губы, чувствовалось, как тяжело он переживает происходящее.
Но все это – шушуканье, намеки – прекратилось довольно скоро.
На очередном оперативном совещании особой группы выступил Медведев. Подводя итоги работы по розыску участников нападения на Ленина, он между прочим сказал, обращаясь к Гореву: «Считаю своим долгом извиниться перед вами, Петр Петрович, за поведение Груздя. Мы верим в вашу честность». И этих двух фраз было достаточно, чтобы пресечь все разговоры.
– Нельзя было тебе так с бухты-барахты ляпать, – убеждал Груздя Виктор, когда мы возвращались домой после совещания. – Ну, дворянин, белая кость. А разве мало дворян революции жизни свои поотдавали? Возьми Пестеля, Рылеева, Муравьева… А нынешние военспецы?
– А что военспецы? Через одного все предатели, потому и драпаем от белой сволочи. Если рассуждать диалектически, их всех бы надо в ставку Духонина отправить, – упрямо бубнил Груздь.
– Может, управляющего делами СНК Бонч-Бруевича тоже в ставку Духонина отправить надо?
– Я ему про Ерему, а он про Фому… При чем тут Бонч-Бруевич?
– А при том, что он дворянин.
– Хо!
– Вот тебе и «хо». И не один он, много дворян интересам рабочего класса служит. А в белых армиях разве мало рабочих и крестьян?
– Так их же обманули!
– Но факт остается фактом, есть и сражаются со своими братьями по классу. Ты знаешь, что в грамматике, к примеру, нет почти ни одного правила без исключения? Прилагательные с суффиксами «ан», «ян» пишутся с одним «н», и тут же тебе исключения: «оловянный, деревянный и стеклянный» – с двумя…
– Скажи, пожалуйста, – поразился Груздь, которого всегда восхищали чужие знания в любой незнакомой ему области. – В гимназии учили?
– В гимназии, – отмахивался Виктор. – Да не в том суть, где учили. Я это тебе к тому привел, что исключения всегда бывают, и в грамматике, и в политике. Купцы, капиталисты, фабриканты против нас?
– Научный факт.
– Вот. А Савва Морозов большевиков деньгами снабжал, помогал им революцию делать, свой класс свергать…
– Это он с жиру бесился, – подмигнул Груздь. – У нас в деревне тоже один купчишка был, Тоболев. Как свинья жирный, зимой снега у него не допросишься, а надрызгается и обязательно орет: «Долой самодержавие!» Проспится – к нему околоточный. «Дормидонт Савватеевич, опять изволили-с в пьяном виде крамольные речи супротив государя императора говорить». – «К свержению призывал?» – «Так точно-с». – «Августейшую фамилию поносил?» – «Было-с». – «Весь мир голодных и рабов» выкрикивал?» – «Не без того-с». – «Тогда, значитца, не менее дюжины бутылок употребил. На красненькую, щеколдыкни за мое здоровье».
Виктор прыснул, не удержался от смеха и я.
– Ну разве можно с тобой серьезно разговаривать?
– С умом все можно, – нравоучительно сказал Груздь, – а без ума ничего нельзя. Неспроста во флоте говорят, что маленькая рыбка лучше, чем большой таракан. А ты мне заместо рыбки все таракана норовишь подсунуть да еще из него стерляжью уху хотишь сварить. Про революционное чутье слыхал? Вот у Тузика, он же Тимофей, можешь поучиться. Насквозь революционный пацан и уже до коммунизма дозрел, а ты еще не дозрел, если не понимаешь, что такое революционное чутье…
Груздя переспорить было невозможно. Разговор перешел на Тузика. Груздь его случайно встретил на прошлой неделе в «Стойле Пегаса».
– Махаю ему рукой, а он будто не замечает, – сокрушался матрос, – к дверям пробирается. Выскочил я на улицу, а его и след простыл. Может, обиделся за что? А пацан замечательный, когда-нибудь большим человеком будет: профессором каких-нибудь наук или дантистом.
Распрощались мы у Сретенских ворот. Пожимая нам руки, Груздь сказал:
– А то, что Горев, голову заложить могу!
Но закладывать голову ему не стоило: информатором бандитов оказался человек, на которого до этого не падало и тени подозрения…
Через несколько дней один из бандитов, Козуля, на допросе у Виктора показал, что Сережка Барин хвастался ему, будто у Кошелькова в уголовном розыске есть свой человек и ему-де ничего не страшно, что Кошельков и он, Сережка, всегда выйдут сухими из воды.
«Мне было любопытно, кто же этот деляга, но Сережка на мои вопросы не отвечал, а однажды пригрозил даже отправить на Луну, если я не отстану, – собственноручно писал в протоколе Козуля. – В октябре или ноябре прошлого года я, Кошельков и кум Севостьяновой Жеребцов играли в штосс у Курочкина, который из-за своей малоидейности на второй год революции по-прежнему содержит мельницу[1] на Тверской. Около часу ночи в комнату зашел Сережка и сказал Якову, чтобы он вышел. Но Кошелькову здорово везло в карты, и он выругал Сережку матом, а выйти отказался. Тогда Сережка подмигнул ему и говорит, что с ним желает поговорить тот самый парень, которого он знает. «Чернуха?» – спросил Кошельков и сразу же вышел, даже не положил в карман выигрыш. Среди московских блатных уголовных лиц под воровской кличкой Чернуха никого нет. Потому-то я и решил, что Чернуха и есть тот самый деляга из милицейских. А мне было любопытно его поглядеть, поэтому я будто бы пошел по нужде, а сам через щель в двери нужника видел, как из соседней комнаты вышел чернявый гражданин в кожаной куртке, а за ним Кошельков и Сережка Барин. Чернявый гражданин тотчас ушел вместе с Сережкой, а Кошельков вернулся в комнату, где шла игра. Думаю, что того чернявого гражданина в интересах истины смогу опознать».
Мне как-то пришлось наблюдать за работой художника. Он рисовал карандашом. Хаотическое нагромождение волнообразных и прямых линий, точки, совсем темные и совершенно светлые места. И вдруг в какой-то неуловимый момент этот хаос штрихов превратился в лицо человека. И, глядя на него, я невольно удивлялся: как же я раньше не понимал, что художник рисует? Ведь было ясно с самого начала, что эти волнистые линии – спутанные волосы, лоб, сжатые штрихи бровей, глаза, нос, линии рта, подбородка. Все это уже было нарисовано несколько минут назад, но не воспринималось как единое целое. Лица еще не было, оно пока существовало только в воображении художника. Но вот несколько быстрых движений руки, и лицо возникло уже на бумаге – своеобразное, неповторимое в своей индивидуальности. Изображенный рукой мастера человек жил. Я мог себе теперь представить его прошлое, настоящее, безошибочно определить характер, наклонности, те цели, которые он ставил перед собой в жизни, его привычки, даже домыслить, над чем он сейчас думает, глядя на меня с плотного листа бумаги… И это чудо совершили несколько, а может, даже один штрих, маленький штрих, связавший все в единое целое, осветивший под определенным углом кажущийся хаос различных черточек…
И, думая сейчас об Арцыгове, я прежде всего вспоминаю не убийство Лесли, не совместные операции, не его общепризнанную храбрость и бесшабашность, а то, как он полулежал в неудобной позе во дворе уголовного розыска и скручивал изувеченными пальцами козью ножку, тоску и безнадежность в глазах, усмешку человека, который понял никчемность своей детской мечты и то, что его короткая жизнь прожита напрасно…
Мы с Арцыговым играли в шахматы в моем кабинете. Первую партию он свел вничью, использовав вечный шах. Во второй ему удалось сгруппировать на моем правом фланге довольно внушительные силы, и он начал развивать атаку. Я как раз продумывал комбинацию, которая должна была разрушить все каверзные планы противника, когда в комнату вошел Мартынов.
– Здорово, Мефодий! – крикнул Арцыгов. – Глянь, как его разделываю.
Мартынов не ответил на приветствие.
– Ты мне нужен.
Сказал он это тихо, спокойно, но, видимо, в его тоне было что-то такое, что насторожило Арцыгова. Арцыгов поднял глаза, и несколько секунд они молча смотрели друг на друга.
– Ну? – Мартынов положил руку на его плечо. Арцыгов встал, бросил мне:
– Шахмат не трожь, гимназист, доиграем.
Они вышли. Впереди Арцыгов, сзади Мартынов.
Я вновь склонился над доской и вдруг услышал шум, звон разбиваемого стекла. Еще не понимая, в чем дело, я стремительно выскочил из комнаты в коридор и увидел Мартынова у окна с выбитыми стеклами.
– Что произошло?
– В окно выпрыгнул Чернуха, бежать хотел…
Чернуха… Откуда мне знакома эта кличка? Ну конечно, так Козуля называл пособника Кошелькова в уголовном розыске. Значит…
Перескакивая через ступеньки, я сбежал с лестницы.
Арцыгов лежал на боку, приподнявшись на локте, одна нога была неестественно вывернута в сторону, видимо, он сломал ее при прыжке. Лицо напряжено, рот перекошен, зло поблескивают глаза. Вокруг него несколько сотрудников. Один из них пытался его приподнять.
– Машину и носилки, – сказал Мартынов.
– В больницу повезем?
– Да, в тюремную.
Спросивший, широкоплечий молодой парень, недавно принятый на работу в розыск, в растерянности приоткрыл рот.
– Чего стоишь, твою мать?! – побагровел Мартынов. – Живо за машиной!
Парня как ветром сдуло. Мартынов присел на корточки, заглянул в лицо лежавшему.
– Пушку сам отцепишь или помочь? – Он постучал пальцем по кобуре нагана Арцыгова.
Тот хохотнул, попробовал сесть, но вновь упал на локоть.
– Сними, несподручно.
Мартынов осторожно, чтобы не причинить боль, отстегнул пояс с привешенной к нему кобурой, повертел ее в руках и передал одному из бойцов. Арцыгов насмешливо наблюдал за ним черными цыганскими глазами.
– Не сопливься, Мефодий, на том свете все свои грехи замолю. Как в песне поется: «И пить будем, и гулять будем, а смерть придет, умирать будем»? Хорошая песня, а?
– Не скоморошничай, – глухо сказал Мартынов. – Где доля в добыче?
– На квартире, в голландской печке, в ящичке…
Арцыгов застонал, закусил нижнюю губу.
– Нога болит?
– Нет, душа… Дай закурить.
Мартынов оторвал клочок газеты, насыпал махорки.
– Свернешь?
– Сверну.
Арцыгов начал сооружать козью ножку. А я не отрываясь смотрел, как он приминает изувеченными с детства пальцами крошки махорки. В глазах его была тоска. О чем он в ту минуту думал? О Леньке, топтавшем его руку, когда она тянулась за кашей в сиротском приюте? О своей постыдной жизни? О Кошелькове? О бандитском золоте, так и не давшем ему власти? О позорной смерти? О товарищах, которых он предал?
Подъехал «даймлер». Кусков и Мартынов положили Арцыгова на заднее сиденье. Арцыгов вяло махнул рукой стоявшим неподалеку сотрудникам уголовного розыска.
– Прощайте, хлопцы!
Ему никто не ответил. Люди угрюмо молчали, провожая глазами отъезжавшую машину.
Я пошел к себе, заглянув по пути в дежурку. Здесь, как всегда, было шумно, накурено, обсуждалось происшедшее.
– Понимаешь, – громко говорил широкоплечий парень, тот самый, которого выругал Мартынов, – сиганул он на ноги, да только неловко, что ли, вскочил было, да свалился мешком. Я – к нему. Думал, понимаешь, сорвался человек, мало ли что бывает…
– «Мало ли что бывает», – передразнил его боец в треухе. – Арцыгова не знаешь – жох, такого отчаянного во всей Москве не найдешь. И ловкий был, ох ловкий! И вот на тебе, на деньги бандитские польстился… Чего ему эти деньги дались? Когда их только, проклятые, уничтожат…
– Ха, уничтожат!
– А что? Уничтожат. Наш комиссар так и говорил: при коммунизме сортиры из золота делать будем. Понял? Сортиры…
– Ну уж. Сортиры…
– Точно, комиссар наш – парень башковитый. Что сказал – сургучом припечатал. А по мне и сейчас деньги – тьфу, дерьмо одно!
– А как его уличили?
– А совещание утреннее помнишь? Говорят, Козуля за ширмой под охраной сидел и оглядывал всех. На Арцыгова и указал. Тот, говорит, и есть Чернуха. Так и накрыли. Теперь хана Кошелькову… Мартынова только жаль: верил Арцыгову, как брату родному, а тот ему в душу нагадил…
Я поднялся на второй этаж. Здесь гулял ветер. Двое красноармейцев пытались закрыть разбитое окно фанерным щитом, но он никак не влезал в раму. На полу валялись осколки. Я прошел к себе в комнату. На шахматной доске точно так же стояли точеные фигурки.
О проекте
О подписке