Наверное, матери было не до нее. Маленький розовощекий младенец требовал много внимания. Стоило отойти, он начинал громко верещать, и мать все бросала и бежала к нему.
И не сердилась…
Наоборот, такой счастливой Любка ее никогда не видела. И каждый, кто заходил в гости, непременно останавливался возле кроватки, выдумывая для него кучу непереводимых слов. А о ней разговаривали, как будто ее не было рядом, как будто она не слышала.
Теперь она все понимала, но от этого легче не становилось. Боль день ото дня язвила глубже. Она не сомневалась, что нужна матери, как она без нее? И с Николкой надо посидеть, и за дровами во двор сбегать, и маленькими ведерками натаскать в кадку из колодца воды, и выгнать в стадо овец и козу.
Она умела.
Но разве ж докажешь, что помощницей растет, если все, кто встретится на пути, обязательно ведут разговоры о ней, как об обузе, испортившей матери жизнь? А если обращались к ней, то с насмешкою, начиная играть в игру, которая ей совсем не нравилась. Снимали с нее какую-нибудь вещь, и ждали, что она за ними побежит. А как не побежишь, если вернулась без ботинка, мать поленом так избила, вспомнить страшно.
Вот и сейчас…
– Ну вот, Николка подрастет, будет в доме помощник. От калеки-то какая помощь? – пожаловалась мать. – Шесть лет прошло, а корчит ее, руки трясутся, слюни бегут. Страшно смотреть. Не чувствую ее, и не тянет к ней, и даже дотрагиваться неприятно, чужая она какая-то… Лупи ее, не лупи, шары дикошарые выставит, мороз по коже. Хоть бы слезинку проронила, чтобы знать, что там у нее в башке.
Ну, какая же она калека? С чего взяла, что калека? В груди стало больно, боль расползалась и плакала сама по себе…
– Ох, намучалась ты с нею. Это не пройдет, – Нинкина мать покачала головой. – Ты, Тина, уже не надейся. Сдай в детдом! Специальные интернаты есть для таких дураков, – посоветовала она.
Посмотрела бы на свою дурочку, обиделась Любка. Все ребята ее за писю трогают, а ей нравится. И ей предлагала попробовать. Сережка, брат двоюродный, объяснил, как это плохо! А еще денежки из кармана достает и ребятам отдает, чтобы они ее с собой на стадион играть брали. Сама видела! И бутылки бьют, а стеклышки на тропинке бросают. Ее заставили босиком пройти, теперь нога болит, в которой стекло застряло. А еще… Любка задумалась и взгрустнула, Нинка была старше ее. Все девочки старались с ней дружить. Если сказать, потом проходу не даст. Пусть бы ее в страшный дом отправили!
– Да думала, пусть уж живет пока. Говорят, шибко их там бьют, – махнула мать устало рукой. – С Миколкой-то сидит, пока я на работе. Подрастет пусть…
Значит, поживет еще. Любка напряглась, уткнувшись в лист бумаги.
– Как ты на дурочку оставлять его не боишься? Изувечит парня. Кто знает, чего у нее на уме? Я на нее смотрю, знаешь, она вовсе на тебя не похожа… – тетенька взглянула на Любку придирчиво. – Может, подменили ее?
– Да я уж думала. Только кто? Там кроме меня и не было никого. Четыре дня ее рожала, больно большая была. И беленькая, чистенькая, будто помыли. Поди, там голову-то и покалечили, когда доставали? Теперь думай, не думай, жалей, не жалей, а обратно не запихнешь!
Любка уже тоже не сомневалась, что ее подменили. Иначе тяжелую ее жизнь никак не объяснить. Она невольно помечтала о своих родителях – других, которые знать не знают, что они ей очень нужны. Разговаривали бы, вывели бы вшей… она сунула руку в волосы, сковырнула с головы коросту, выкладывая ее на бумагу. Две крупные и несколько штук мелких поползли в разные стороны. На затылке волос не было, их срезали, чтобы зажили гнойные нарывы. Сначала хотели налысо, но так слишком заметно. А когда-то, пока не родился Николка, у нее была коса… желтая, цвета соломы. С заплетенной в нее оранжевой лентой, завернутая в платок, коса лежала на чердаке. Ее обрезали, потому что волосы запутались, расплести их не смогли. Было бы это сейчас, она бы, наверное, расплела ее сама.
– Столченая она у тебя. Себе на уме… Разговаривает сама с собой… Видела я, – пожаловалась злая тетенька.
И не с кем-то, а с вымышленными друзьями. Со зверями, с цветами, с небом. Иногда с матерью… Будто не понимает! Нинка тоже разговаривает. Вот была бы у нее такая же кукла, разве бы смогла на нее наговаривать? Любка замерла, пытаясь успокоиться.
– Чего она у тебя там бумагу портит? – бросила насмешливо тетенька, взглянув на лист, на котором она старательно выводила букву, которую видела в книжке соседской девчонки, которая нынче собиралась идти в школу. Ей купили и книжки, и портфель, и новое платье коричневого цвета, и два фартука – черный простой и белый шелковый.
– Дрянь, чего опять там творишь? Все ручки перетаскала…
От слов матери и тетеньки сердце сжалось. Руки свело судорогой, ручка поехала неуправляемо, вжатая в бумагу, и треснула, переломившись. Буква стала похожа на каракулю, которые рисовал маленький Николка. Мать выдернула лист и вывернула руку, вытаскивая из нее обломки, взглянула с досадой, голос ее стал злой и угрожающий. – Ой, ой, ой, вель в попе заиграла! Ну-ка, иди вон отсюда, чего подслушиваешь?
Она ткнула кулаком ей в голову.
В глазах у Любки потемнело.
– Когда она что-то творит, меня такая злость берет, – пожаловалась мать, – иногда даже боюсь, что убью когда-нибудь, – она с досадой вернулась к Нинкиной матери, бросив на стол обломки.
Любка постаралась улыбнуться – упасть лицом в грязь перед злой тетенькой не хотелось. Что плохого она сделала ей? За что невзлюбила ее?
И мать…
Покорно согласилась, принимая ее сторону, как будто не вымыла она вчера полы, не рисковала жизнью, помогая ей загнать барана в стайку, не принесла полное лукошко черемухи…
Поступок матери показался ей оскорбительным до глубины души. Слов не было, только боль, которая сдавила внутренности, как кол, разрывая сердце. Но улыбка вышла кривая. Начинался приступ. Как всегда, когда она видела, что мать настраивают против нее. На приступы Любка давно не обращала внимания, лишь отмечая, что начинаются они, когда ей больше всего хотелось, чтобы выглядела она не хуже той же Нинки. Ее почему-то любили все, даже мать, которая жалела, что она ее дочь, а не Нинка. Больно было от слов.
Она бы заплакала – но глаза остались сухими. Плакать получалось, только когда оставалась одна.
Ударившись в косяк, будто ее швырнула неведомая сила, на подкашивающихся ногах Любка выскочила во двор, с ненавистью глядя на свои скрюченные и трясущиеся руки, которые стали чужими. Сейчас она не могла ими даже вытереть слюни, которые текли и текли из сведенного судорогой рта. Когда подносила, руки бились в челюсть, забивая себя насмерть.
Надо потянуть время…
И вернуться – там глумился враг, который выдумывал, чем от нее отвадить мать, чтобы та поверила, что от нее надо избавиться. Она не понимала, что же не так, чем она хуже других, которые во всем старались подражать взрослым, изгоняя ее, если были вместе. Дружили с ней лишь поодиночке, когда больше было не с кем. Почему ее не любят?
И, наверное, ненавидела, когда не оставалось сил, когда чувствовала, что больше не может жить…
Любке казалось, если докажет, что она не такая, как тот, почти взрослый парень, который таскал на веревочке за собой железяки, в которого всегда кидали камни, и кричали, и бегали вокруг, чтобы заставить его выглядеть жалким, мать не будет ее бить, выдумывая вину, желая ей сдохнуть. Она такой жалкой, как тот парень, не выглядела, – и, если билась с кем-то, билась не на жизнь, а на смерть. Например, три большие девочки, которых она угостила ухой, сказали, чтобы отдала всю, а потом привязали ее к кровати и уху доели. Она знала, что мать снова ее побьет и ни за что не поверит, что она сама ее не съела. И она отвязалась, схватила кочергу и ударила одну из них. Драться они не стали, бросились врассыпную, убегая по домам огородами. Зато после этого стали вести себя, как люди. И не заманивают, чтобы побить, после того, как подожгла сарайку, в которой большие девочки весело хохотали, вспоминая, как она просила ее отпустить, когда Ленкин брат, который учился в пятом классе, ее щупал и показывал ей письку.
Тушить сарайку сбежалась вся деревня, а Любка смотрела из своего огорода и радовалась. Теперь это была ее территория – и пусть только попробуют сунуться! Даже за водой на колодец не пустит, пусть идут на колонку, который за три дома и пустырем.
Где-то в глубине души она чувствовала, что мать ее любит, по-другому не могло быть. Не отдает же она ее в тот страшный дом, куда отправляли ненужных детей. Значит, у нее еще было время, чтобы поворотить судьбу вспять. А если что, сбежит – в лес! Ей только надо взять с собой теплую одежду, соль, спички и немного еды.
Челюсть снова повело, зубы склацали, прикусив язык.
Любка злилась, время было не то, чтобы бояться.
Пора…
На мосту она остановилась, подкралась к двери, прислушиваясь к тому, что творится в доме. Женщина хвасталась, что Нинка нынче идет в первый класс, и учительница уже собирала собрание, а мать завидовала, когда еще Николка вырастет. И мечтала поднять Любку до того времени, когда сможет ее куда-нибудь пристроить на работу.
Любка тоже позавидовала. Ей семь лет исполнится только зимой, поэтому она даже мечтать о школе не могла, а если и пойдет, то в такую, в которой детей бьют. Ту школу и за школу-то не считали – все знали, что там ничему хорошему не учат, потому что учились там такие дети, которых ничему не научить. Как будто она хуже Нинки! Любка проглотила слезы, она так не думала, здесь у нее было свое мнение. Сама себя она никакой дурой не считала. И все-все-все понимала. Но весь мир как будто обрушился на нее в своей злобе.
Если бы не боль, которая приходила со словами!
Иногда она ненавидела Николку, который отнял у нее и мать, и всех, кто хоть сколько-то интересовался ее жизнью. С его появлением стало совсем невмоготу. Ум боролся с болезнью, внезапно понимая, что она безраздельно властвует над телом. Но сам по себе Николка был не злой, и радовался ей, когда они оставались вдвоем. Обидеть его она бы никому не позволила. Ходить он еще не мог, но ползал быстро, а она ползала вместе с ним, чтобы ему нескучно было.
И снова говорили, что ползает она оттого, что дурочка…
– Поросенок у меня на той неделе сдох от рожи. Как зиму переживу, не знаю. Перед этим коза ногу сломала. Никакая скотина в доме не ведется, одни кошки, – пожаловалась мать. – И понимаю, что глупо, вроде и без того девка больная, а ничего с собой поделать не могу, то и дело ловлю себя на мысли, что всю вину на нее сваливаю… Приду домой, и вода наношена, и дрова у печки сложены…
Вот, обрадовалась Любка, любит, только сильно устает, и все время наговаривают! Она тут же простила мать, почувствовав облегчение.
– Возможно, Тина. Я тоже, когда смотрю на нее, – через щель в дверном проеме Любка заметила, что тетенька на мгновение задумалась, – у меня в душе тоже как-то холодно становится. Будто руками за горло держат.
Женщина передернулась. Но Любка нутром почуяла, не раскаивается, скорее, пыталась задобрить мать. Взрослые редко меняли мнение, но часто врали, чтобы привлечь на свою сторону, как бы соглашаясь, а потом исподволь подначивая под себя.
«Ты меня не заберешь!» – поклялась себе Любка, облившись холодом.
И тут же расписалась в полном своем бессилии.
Нинкина мать была уважаемым человеком и очень большим. Так считали все, не только мать. Она работала в сельсовете, куда попасть могли лишь те, кто понравился самому главному человеку в селе. Его к ним прислали из райцентра, чтобы он всеми ими правил. Править он не умел, его часто ругали, но с райцентром не поспоришь. Оттуда же, из райцентра, большие неопределенные люди спускали план на детей и говорили, кого забрать. Кочергой их не запугаешь, и на дом лучше не покушаться, могут уже не в страшный дом отправить, а в тюрьму, которую боялись даже взрослые.
Любка слышала, как тушившие пожар разговаривали между собой, что если ее найдут, то вырвут ей руки и ноги и сдадут в милицию, где ей самое место. После этого она неделю спать не могла, пока обо всем не рассказала матери, успокоив совесть.
«Ты чего натворила, тварь? – испугалась мать. – Подожгут самих-то!»
В тот раз Любка верила, что мать бьет ее за дело. Больно было, и чуть-чуть свело челюсть, пока терпела, но не скрутило, как когда били несправедливо. А после, когда мать вымоталась и успокоилась, она-то и объяснила, что есть места, куда собирают насильников, убийц, воров, и всех, кто чем-то кому-то насолил. Увозили туда, согласия не спрашивая, достаточно было, чтобы нарушителя нашли и доказали вину.
С другой стороны, туда не только плохие люди попадали, призадумалась Любка. Взять того же дядю Филипа, который остановил Ванькиного отчима, который собирался зарубить топором его мать. Дядя Филип увидел и заступился. Сама Любка не видела, но Ванька всем рассказывал, как дело было, да и взрослые только об этом и говорили. Когда его отчим бросился с топором уже на дядю Филипа, тот схватил ломик, перекинул с руки на руку и огрел по спине. Теперь Ванькин отчим сидел неподвижно или лежал – ему хлопотали место в доме инвалидов. А за дядей Филипом приехала машина. Из нее вышли люди в форме, спокойные и уверенные, и скрути ему руки. В селе после этого его уже никто не видел.
Но ведь могли сидеть как Ванькин отчим… Изрубят топором, испугалась Любка.
– Надо, Тина, надо. Мы ходатайство написали. Ты его подпиши, – услышала Любка и вздрогнула. – На будущий год заберем. Поживешь маленько по-человечески. Мужика у тебя нет, молись, не молись… Девки твоей не будет, так и найдешь кого, мужики в деревне не перевелись еще. Да только с твоей калекой, кто возьмет на себя такую обузу?
– А Николку куда? – расстроилась мать.
– В садике место освободится скоро. Ты – мать одиночка, тебе льгота полагается. Я слово замолвила, первого сентября можешь отдать его на пятидневку.
– А Любку-то почему не устроила? – упрекнула мать.
– Да кто с ней в садике станет возиться? – всплеснула руками Нинкина мать. – Девка у тебя… Это ж какая ответственность! Она ж потенциально опасная, неполноценная! Семеро подтвердили, чуть не убила Леночку. Ой, Тина, как ты не понимаешь, жизнь проходит! Кому ты с больным прицепом нужна? Мы помочь хотим. Там и накормят, и оденут, и обуют.
Ну да, не поверила Любка. Нынче туда троих увезли! Двое не вернулись, некуда было, мать умерла, а Васька, у которого мать только родительских прав лишили, сбежал. Он рассказывал, какие там заборы и колючая проволока. Сорок километров пешком шел по лесу, чтобы домой добраться. И как обижают, рассказывал: ставят на горох на ночь, на холодный пол, и письма проверяют, и еще старшие ребята бьют. А тех двоих там уже нет, их куда-то в другое место увезли, откуда уже не возвращаются.
«Нинку свою отправь, бессовестная!» – мысленно взвыла Любка. Она вдруг почувствовала, что земля уходит из-под ног. И сделать уже ничего нельзя – мать фактически согласилась! Такой обиды, боли и ненависти она не испытывала, даже когда мать волокла ее за волосы и катила пинками по улице, и хлестала вицей, когда она ушла с ребятами на ферму и забыла, что скоро матери на работу, и что надо сидеть с Николкой.
Просто забыла, с кем не бывало?
Но матери не объяснишь…
Больно как! Любка согнулась, пытаясь вздохнуть, не успев отскочить от двери, которая раскрылась.
– Ой, Любонька, я тебя задела? – встревожилась Нинкина мать.
– Перебесится! – бросила мать, грубо оттолкнув ее.
Любка с силой вдохнула воздух и взвыла, не скрывая своего ужаса, хватая мать за подол:
– Мама, не отправляй меня, я все-все сделаю, только пожалей меня!
– Перестань устраивать концерт, никто тебя никуда не отправляет! Не решено еще ничего!
Она холодно взглянула и угодливо посеменила за Нинкиной матерью, провожая ее до калитки. Любка бросилась за матерью с воплем, заметив, что Нинкина мать уходит, даже не оглянувшись.
Мать схватила ее за волосы, останавливая, запихнув на мост, закрыла за собой дверь.
– Мама, не отправляй меня! Пожалуйста… – бросилась Любка на дверь, колотя в нее кулачками и задыхаясь.
Вот! Добилась! Избавлялись от нее! И все теперь будут думать о ней, как девочке, которая не нужна никому… А Нинка осталась хорошей!
Пережить такое мог не каждый!
Бежать…
Непослушными руками, на подогнувшихся коленях, Любка вытащила из ящика плетеную корзинку, сунула булку хлеба, нож, схватила теплую куртку и вылезла через открытое окно в огород. Картофельная ботва укрыла ее надежно. Она ползком пересекла открытый участок, достав до межи, на которой росли черемухи и смородина. Тут поднялась, передохнув, и, скрываясь под густыми ветвями, выбежала на открытое колхозное поле, куда они ходили за горохом.
У леса Любка остановилась, спохватившись, что пока бежала, хоронясь от взглядов, не подумала, что идет не туда. Если в лес, то обычно ходили за речку, за фермы, там и тропинки с дорожками, и сенокосы, и малинники, и рябинники на месте старых деревень, от которых остались одни холмики. Да и всегда кого-нибудь встретишь. Всегда встречали, когда мать брала ее с собой по грибы. А еще ребята в той стороне по вечерам жгли костры.
Лес через ветви выглядел дико и сумрачно.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке