Маня рассказывает так хорошо, так путается сама своих слов, что даже спокойная Соня теряет самообладание. Смолкнув, они тревожно озираются. Тоскливо слушают, как звонко капает вода в бассейне, среди глубокой тишины. И в этих ритмических звуках им чудится что-то мистическое Хорошо бы уйти и лечь с головой под одеяло! Но страшно встать…
– Давай работать! – шепотом говорит Соня, придвигая тетради.
Но Маня прикладывает палец к губам и прислушивается… Ее огромные зрачки косятся на дверь, запертую в темный, длинный коридор. Там что-то дышит… Тише!.. Двигаться нельзя… Иначе они пропали…
Зараженная ужасом, разлитым в этих зрачках, Соня застывает в неловкой позе.
Вдруг кто-то шипит над их головой. Господи!
Ах, это часы! Полночь…
Кончился бой. И теперь еще страшнее. Это час видений. Ноги затекли. Тишина родит неясные шорохи…
– Слышишь?
Идет кто-то… Дух спирается… Сердце стучит в горле и в ушах…
Толстая заспанная девочка в нижней юбке и ночной кофточке… Вошла и стоит.
– Ах! Это ты, Соколова?
О, как легко! И как досадно!
– Я проспала, – испуганно говорит румяная девочка.
Соколова и подруга ее на другом конце комнаты бубнят, сидя на полу и поставив свечку на табуретку.
– Пиши! – диктует Соня. – У одного купца было товару.
Через час обе крепко спят, положив головы на тетради.
На экзамене Маня получает шесть – непереводной балл. Соня рыдает. Она во всем обвиняет себя.
– Если Петя и Аня не пустят меня к тебе, я умру, – спокойно, как о самой обыкновенной вещи, говорит Маня. – Я уже решила… Я умру…
– Как умрешь? – Соня замирает от ужаса.
– Я брошусь из окна… Знаешь, там? В коридоре… Внизу мостовая… Одна минута, и все будет кончено… Я не могу вернуться домой… Я так мечтала о Малороссии!.. Я так мечтала!..
Соня с большими, остановившимися глазами бежит в комнату…
И вот они в поезде, который мчит их на юг. Забыты слезы Ани, суровые речи Пети. «Тебе уже пятнадцатый год… Пора стать серьезной!..» Мимо, мимо… В августе назначена переэкзаменовка. Соня будет готовить ее все лето. Маня прильнула к окнам и не отрываясь глядит в степь.
Поезд останавливается у крохотной, как бы Богом забытой станции. Над низеньким деревянным зданием, как колонны храма, вздымаются могучие пирамидальные тополи. Первые тополи… Они задумчиво качают гордыми вершинами и, как в молитве, протягивают к знойному небу зеленые руки. Под ними темно, как в лесу.
– Маня!.. Маня. Да где же ты? Лошади ждут! – кричит Соня, выбегая из буфета на дебаркадер.
Маня оборачивается. Она – как пилигрим, стоящий у гроба Господня. Крупные слезинки повисли на ресницах.
Ландо, запряженное парой лошадей. Кучер Петро, седой и важный, двадцать лет уже живущий в доме, фамильярно болтает с Верой Филипповной.
Надо ехать сорок верст. И Соня любит эти часы, лучшие в дороге.
Когда степь, где вспаханная, где зеленая от ржи и пшеницы, но все же бескрайняя и могучая, обнимает их со всех сторон и свежий, немолчно дующий ветер ласково целует лица, – глаза Мани западают. И исчезает бесследно ее живость. Она вся отдается созерцанию.
Какая тишина после грохота целых суток! Как это они не заблудятся в этой пустыне, где все дороги одинаковы?
Вон растрепанное грушевое деревцо одиноко высится на горизонте. Каким чудом выросло оно здесь, в степи, далеко от всякого жилья? Вон старый тракт, обсаженный косматыми вербами. Им по двести лет и больше… Многие истлели внутри и держатся на одной коре. Двести лет! Кто здесь шел? Кто садился под ними, в тени? Куда спешили все эти люди, которых нет? Вольные казаки, гордые запорожцы… А раньше? Раньше?… Все народы шли по этой степи, как волны, сменяя волну. И гибли в ней, поливая ее своей кровью. Печенеги, половцы, татары… Маня закрывает глаза. «Что мне шумит, что мне звенит рано перед зарею?»… – звучат в памяти дивные строфы «Слова о полку Игореве».
– Гляди, Маня!.. Мельницы! – говорит Соня.
Какие они прелестные и смешные! Из-за холма видны только верхние крылья. Они похожи на громадных сидящих улиток.
А может быть, были такие в допотопные времена? Когда разные гады царили в темном дремлющем мире, полном неосуществленных возможностей, на заре земной жизни?
Вот они вылезли и сидят, уставившись на мимо едущих людей. Их огромные черные усы отчетливо Рисуются на горизонте. Ах!.. Шевельнулись… Вертятся. Какие славные!
Вера Филипповна недели две прожила в Москве и теперь без умолку расспрашивает о видах на урожай. Говорят о жите, просе, гречихе. О коровах, о соседях… Она ахает и сокрушается.
Как это люди живут, не замечая разлитой кругов красоты? Не умея благоговейно молчать среди это зеленой беспредельной пустыни, где только жаворонки смеют звенеть там… высоко… Так высоко, что и не видно глазом.
– Курганы, – вдруг говорит Соня.
– Где? Где? – кричит Маня, во весь рост вставая в экипаже.
На горизонте далеко-далеко мреют очертания огромных курганов. Сторожевых ли? Могильных? Кто знает? Кто скажет? Волны истории катились через них, унося даже память о племенах Ревниво хранят! они тайны ушедших…
С бьющимся сердцем Маня глядит на горизонт.
Когда через час езды ландо приближается к курганам, девочки, взявшись за руки, бегут по пыльной дороге, усыпанной голубым цикорием.
Вдруг Маня останавливается.
Курган весь распахан.
– Не пойду! – говорит она, отдергивая руку. Не хочу!
– Почему?… Взберемся! Оттуда видно так далеко…
– Не хочу! Не хочу…
Слезы повисли на ресницах, когда она садится в экипаж. Вера Филипповна огорчается. В чем дело?
Как странно, что они с полуслова не понимаю ее!
– Здесь Игорь шел с своими полками… Зачем вспахали курган? Зачем?
Вера Филипповна улыбается.
– Милая девочка… Это оттого, что земли мало дорожат каждым клочком.
– Голоден мужик, панночка! – подхватываем Петро, оборачиваясь на козлах.
Маня молчит, отвернувшись. Эти простые слова не утешают ее.
– Неужели опять будет голод, Петро? – спрашивает Соня. – И как возмутительно, мама! Такой чернозем! Столько земли! У нас учат, что Малороссия – житница России…
– Эх, панночка! Да разве это наша земля? Все панское… Все Шенбока… А у нас столько семейств на Амур выселяются!.. И, Боже мой! В Крым молодежь бежит… Дома есть нечего… – Он выговаривает «исть».
Соня задумывается. Ее большие глаза перестают сиять.
– А что слыхать, Петро, о столовой в Колтовонщине? Действует еще?
– А как же, панночка! Эконом закрыть собирался… Шенбок не позволил… Дай ему Бог здоровья! Жалеет людей…
– Кто? – вдруг спрашивает Маня. – Кто?
– Штейнбах, – смеясь, объясняет Вера Филипповна.
– Люди говорят, пока не поспеет жито, всех кормить будут…
– Вот как! Это делает ему честь! – небрежно роняет Вера Филипповна.
Село… Как непохоже на русскую деревню! На грязные, покосившиеся избы! Мазанки – чистенькие, беленькие – стоят как именинницы. Только окна почему-то закрыты в такую жару. Какие чудаки! Вот и вишневые садочки, и огороды. Пышные мальвы и георгины глядят через плетень. На золотых кустах чернобривца солнце словно забыло свое сияние.
А вон и подсолнечники… Целый лес… Они обернули к солнцу золотые лица. И стоят, задумавшись, поникнув головками… Какие красавцы!
Они пешком спускаются по горе, мимо крутого ущелья, к плотине. Какой высокий, сочный, зеленый тростник!
– Очерет[13], – подсказывает Соня.
Она разом забывает гимназию и становится хохлушкой.
Маня задумывается… «Дивным пением чудесным огласился очерет…»
Дорога круто повернула влево. Вон на перекрестка стоит высокий крест с грубо разрисованным, стертым дождями изображением Распятого. Недалеко колодец-криница.
Грустью веет от этого креста. Как четко рисуется он на пылающем небе!
– Фыхура, – говорит Соня.
Вера Филипповна крестится, делая набожные глаза.
– Остатки католичества и старины, – объясняет она. – Землей здесь когда-то владели поляки.
У креста стоит столб, и на нем надписи указывают спутнику дорогу.
«Это трогательно!..» – думает Маня. Она видит в темную ночь в безграничной степи одинокого путничка. Как радостно забьется его сердце, когда внезапно из мрака вынырнет перед ним высокий крест и этот колодец! Пустыня уже не будет жуткой.
– Опять замечталась? – смеется Соня. – Лучше погляди назад!
Маня оборачивается и вскрикивает.
Ландо поворачивает… На фоне догорающей заря как на картине, стоит, вся черная, мельница, вой душная и сказочная…
– А теперь сюда, – говорит Соня.
Влево аллея пирамидальных тополей сбегает в яр. И между ними на зеленом небе призрачно мерцаем еле видный серп луны два мира!
– Сказка! – шепчет Маня.
Петро задерживает лошадей и кнутовищем показывает на тополи.
– Липовка… Шенбока имение, – говорит он с почтительной интонацией человека, привыкшего к рабству.
– Штейнбаха, – опять смеясь, поправляет его хозяйка.
– Заболел старик, Вера Филипповна… Дуже заболел. Вчера по телеграфу из Киева дохтура выписали. Нынче ждут другого из Москвы… Хубернатор у него был вчера…
– Вот как?
– Сыну дали знать… Мне на станции их кучер говорил. А сын за храницей… Еще когда вернется?
«Неужели умрет?…»
Вере Филипповне стыдно показать свою радость. Чувство какого-то освобождения, какой-то смутной надежды. На что? Не все ли равно? Умрет старый паук, грозный кредитор. На смену придут наследники.
Она припоминает, что слышала о сыне. Он прославился как адвокат по политическим процессам. Как-то сложатся их отношения?
– Какой лес! Какой чудный лес! – говорит Маня, указывая на синеющую вдали дубовую рощу.
– Это лес Штейнбаха… – говорит мать Сони. Они едут мимо седых полей ржи, мимо изумрудной свекловицы и бело-розовой ранней гречихи. Словно снег покрыл землю там, вдали…
– Это хлеб и плантации Штейнбаха, – шепчет Вера Филипповна.
Экипаж спускается в яр. Вдали, на горе, между темными купами роскошного старинного парка блестит крыша белого дома с высокими башнями по Углам.
– Какой замок! Какой дивный! – восторженно вскрикивает Маня.
– У нас называют «палац»… Когда-то здесь ночевала Катерина Вторая. Это Липовка, любимое имение Штейнбаха… Лучшая усадьба всего края. Она принадлежала князьям Галицким. Анна Львовна Галицкая вышла замуж за Нелидова… А он все спустили в карты. Штейнбах купил это имение.
– Он что – Крез – этот Штейнбах? Крез, да?
– Да, Маня. Это сахарный король. Все, что мы видим кругом, эти поля, леса, рожь, пшеница, свекловичные плантации, старинная дворянская усадьба даже – все на двадцать верст кругом принадлежит ему. Весь уезд почти его собственность. У него шестьдесят тысяч десятин…
Воображение Мани затронуто. Какая власть!
– У него много детей, значит? Двадцать детей? Или больше?
– Что такое? – Вера Филипповна звонко смеется. – Один только сын…
– Один?.. На что же ему столько земли?
Смеется и Петро, оглядываясь с козел и качали головой.
– Неправда ли, как это возмутительно? – спрашивает подругу Соня. И тихие всегда глаза ее сверкают.
– Он старый? Он добрый? Он немец?
– Он жид…
– Мама! Сколько раз я тебя просила? Он – русский подданный и кальвинист[14].
– Ты откуда знаешь? – с сердцем перебивает мать.
– Дядюшка говорил…
– Все равно – жид! Этого не вытравишь, хотя в десяти реках крестись! Раса, а не религия имеет! значение…
– Мама, знаешь, кто так выражается?
– Ах, оставь, пожалуйста!.. Что ты меня учишь?
– Мне не хочется, мама, тебя в чем-нибудь осуждать…
– Скажите, пожалуйста! «Осуждать»! С этих пор еще вы нас учить и судить будете! Не вздумай еще отцу замечания делать! И так уже у него голова кругом идет…
– Лина говорит…
– Кто такая еще эта Лина?
– Лина Федорова… Она теперь в первом классе. Она самая умная у нас, самая чудная… Ее дружбой я горжусь… И она. всегда защищает евреев…
– Все это издали хорошо… Я бы послала эту Лину сюда! У нас в России все зло от жидов идет… Все бунты…
– Неправда…
– Что такое? Как ты смеешь так возражать?
– Дядюшка говорит…
– Ах, отвяжись, пожалуйста, со своим дядюшкой! Нашла кого слушать! Человек собственную жизнь не сумел устроить. А набивает тебе голову всяким вздором!
Вера Филипповна расстроена. Она вынимает платок и обмахивается. Маня брезгливо молчит. Носик ее выразительно сморщился…
– А вон и Лисохоры показались! – радостно говорит Соня.
– Где? Где? Где? – кричит Маня. И готова вскочить на сиденье.
Они опять спустились с горы. В лощине, среди роскошной зелени, раскинулось село. За ним, вокруг полувысохшего огромного пруда, когда-то большой реки, дремлют старые дворянские гнезда. Всем по двести, полтораста лет. Яркий месяц отражается в потемневшей воде. Как хлопья снега, белеют гуси среди аира. Целый лес тростника подступил к плотине. Тянет сыростью. Со всех сторон вода.
– Гребля[15], – говорит Соня.
««По гребле, неровной и тряской…» – опять звучит в душе Мани. О, какой воздух! Какая насторожившаяся, чуткая тишина!
А красивое лицо Веры Филипповны подернуто печалью. Всякий раз, когда с горы она смотрит на этот обмелевший пруд, сердце ее сжимается. Шесть родовитых имений лежало здесь тридцать лет назад. Псовая охота, званые обеды, балы, свадьбы… Жили не считая, не задумываясь… И теперь где все это? Точно с грифельной доски шаловливая рука стерла все начертанные на ней имена. Кто умер, кто покинул родные края, кто покончил с собой, не желая пережить разорения… Грустно! Грустно… Старинные усадьбы стоят пустые. Парки заглохли. И хорошо! еще, что не вырублены липовые аллеи. Когда мужичье приобретает имение, вековые липы гибнут под топором. Штейнбах – все-таки культурный человек. Он щадит родовые гнезда».
Точно угадывая мысли хозяйки, Петро оглядывается с козел.
– На той неделе у Лизогубов лес купил Шенбок. За долги, стало быть, ему отошло… Слыхали, Вера Хвилипповна?
– Уже?
Да, это неизбежно. Вот и ее собственная земля, эти Лысогоры, где жил еще при Петре казачий сотник, предок ее, дом, где она родилась и росла, – все понемногу переходит в цепкие руки. Как паутиной обволок грозный кредитор весь уезд, и все помещики работают только на него. Жизнь дорожает. А они не умеют по одежке протягивать ножки. Не думали они, что Соне достанется так мало! Под старость тяжело менять привычки… Хотя бы усадьбу-то уберечь среди этого общего крушения!
Навстречу едут телеги, запряженные волами. Везут сено. Как чудно пахнет! Хохлы в высоких шапках-гречневиках, молодые и старые, почтительно кланяются, еще издали обнажая головы Петро важно кивает им с козел.
Когда уже совсем в темноте экипаж въезжает на широкий двор усадьбы и собака кидается навстречу с громким лаем – Маня по уши влюблена в Малороссию!
Маня быстро освоилась с праздной, шумной жизнью хлебосольных помещиков. Она словно родилась в дворянском гнезде.
Тут еще живы легенды о свирепом магнате – дедушке Веры Филипповны. Свою любовницу, похищенную у мелкопоместного соседа жену, он томил в подземелье, в глухом лесу. Мане показывали уцелевшие еще остатки подземных тюрем, с цепями и решетками, для провинившейся дворни. Сто лет назад здесь шла такая разгульная, привольная и дикая жизнь, напоминавшая нравы немецких разбойников-баронов!
Маня влюблена в эти развалины, заросшие плющом, в таинственные склепы, где спят предки хозяйки, так мало грешившие, так много любившие… Влюблена в этот густой, запущенный парк, переходящий незаметно в лес. Сколько там полуразвалившихся беседок, мостиков, перекинутых через глохнущие пруды с старыми, отживающими свой век лебедями! Какая поэтичная лодка дремлет в высоких камышах! Она влюблена в старый дом, двухэтажный, деревянный, с лабиринтом комнат, диванными, курильными, девичьими… Где широкая жизнь идет, как бы игнорируя отмену крепостного права и общее оскудение. Она не устает любоваться старой мебелью ампир, которую никто в доме, кроме дядюшки, не умеет ценить, привыкнув к ней с детства. Она восторгается столиками карельской березы с инкрустацией по углам, потайными ящичками, от которых пахнет сушеными розами и тайной. Она находит там нередко записанный женской рукой, выцветший рецепт какого-то декокта[16].
Один раз под ее пальцем нечаянно щелкнула на видимая пружина… В потайном ящичке белел листик бумаги… Мелкий бисерный почерк… Стихи Ламартина… Знаменитые любовные стихи…
Маня задрожала. Кинулась к Соне…
Они читают эти стихи… Они с трепетом держат в руках этот обрывок чужой тайны. Эту реликвию исчезнувшей души.
– Я возьму это себе на память, – говорит Маня с влажными глазами.
А эти нежные, как акварель, чашечки с цветами и золотым ободком! Эти пастушки с золоченым корзиночками, с отбитыми ручками! Драгоценный фарфор исчезнувших фабрик, переходивший от поколения к поколению. Кто их любит? Кто их ценит! Пыль покрывает прелестные пудреные головки и венки из незабудок на хрупких блюдечках. Маня находит их среди хлама. Целует их и уносит я свою комнату.
Маня подружилась с дядюшкой, братом Веры Филипповны. В сорок пять лет он очень интересен.
У него бритые щеки, модная острая бородка и прекрасные глаза. Он очень занят собой и не хочет стариться. У него был паралич. И он ходит с изящной тростью, слегка прихрамывая.
Его имение – рядом – давно перешло к Штейнбаху. И он живет у сестры, потихоньку проживая остатки капитала. Он очень дружен с сестрой. С зятем далек. Горленко – сын обедневших мелкопоместных дворян. Он все дни проводит в поле. Он, как и прислуга, зовет дядюшку с иронией: «Паныч».
Дядюшка жил в Париже, многое видел за границей. Чудные портреты Герцена и Гарибальди висят на стене. У него прекрасная французская библиотека и ценные гравюры. Особенно любит он Бёклина[17]. Маня смотрит по вечерам альбомы и слушает, вместе с Соней, лекции дядюшки по искусству.
– Какие вы разные! – говорит он девочкам. Соня слушает сосредоточенно, опустив ресницы.
Вникает в каждое слово. И, прежде чем принять его, словно рассматривает. Маня слушает глазами. О, какие глазищи! Блестящие, жадные. Ничего не пропустят. Все глотают. И все им мало!
Дядюшка втайне немножко влюблен в эту живописно растрепанную головку, в эти «глаза Миньоны».
Маня тоже любит дядюшку. Любит его юмор, его любовь к природе, его утонченные вкусы, его изящную бледность и одиночество.
У него была романтическая юность. Он любил какую-то замужнюю женщину и поэтому не женился. Это Соня тихонько рассказала Мане. В его пропитанной табаком и увешанной оружием комнате Маня украдкой любуется портретом этой дамы. Любуется головками Клео де Мерод, Линой Кавальери и Захаретт[18]. Особенно любит она трагическое лицо Клео… Из гравюр она больше всего ценит «Лесную тишь» Бёклина и «Дачу на море».
Болезнь лишила дядюшку наслаждения охотиться с борзыми. Но он и сейчас страстный охотник и лучший в губернии стрелок. К обеду он всегда переодевается. И морщится, если Горленко входит в столовую в пыльных сапогах.
Маня обожает верховую езду. Гнедко такая прелестная капризная лошадь! Маня в седле сидит так, словно родилась амазонкой. Соня боится горячих лошадей.
– Мы, кажется, увлекаемся? – смеется Вера Филипповна. Ей немножко обидно за Соню. Типичная хохлушка, с круглым личиком и бровями шнурочком, она тушуется перед своей яркой подругой.
Сам Горленко – высокий, тучный, с красным, всегда озабоченным и сердитым лицом. Любит вы пить, любит повинтить[19]. Страстный охотник, но стреляет хуже дядюшки (темперамент мешает) и заведует его выдержке. Он обожает дочь, но от долгой жизни в провинции он опустился и огрубел. Вера Филипповна часто краснеет за него при посторонних. Дядюшка брезгливо морщится на его mots[20].
По вечерам, собирая на ужин огурцы, горничная Мелашка громко поет на огороде.
– Это она на болоте попелюхи боится, – смеется дядюшка. – Огороды рядом с болотом. Вот она для храбрости и распевает.
Маня крадется вечером на болото. С крутого берега свесились вековые вербы. Болото тянется на версты. Днем ярко-зеленое, как плющ, оно ласкает глаз. Ночью родит больные туманы.
Прислоняясь головкой к стволу вербы, Маня глядит на этот клубящийся, какой-то синеватый туман. Там таинственная попелюха. Она ждет полуночи, чтоб родиться. Ах, если бы одним глазком увидать, как зашевелится она внизу!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке