Анна Порфирьевна весь собственный капитал вложила в дело мужа и стала пайщицей. Годы шли, а капитал её рос. По смерти Кирилла Андреевича, хотя деньги его были поделены между вдовой и детьми, Анна Порфирьевна опять-таки, по воле покойного мужа, стала во главе дела и была богаче сыновей. Й это обстоятельство, в связи с её властной натурой и загадочной сдержанностью в обращении с людьми, создало Анне Порфирьевне в семье исключительное положение. Сыновья перечить ей не дерзали. Они имели паи и получали жалованье от матери. Жен своих они тоже сделали пайщицами.
По возвращении «блудного сына» из-за границы, Анна Порфирьевна заикнулась было о том, что и Андрею надо бы дать пай, но встретила враждебный отпор. Тогда же она решила про себя завещать все, что имела сама, будущей жене Андрея и его детям. «Ему дашь семью по миру пустит. У него всегда УДет своя крыша раскрыта…» – соображала Анна Порфирьевна.
Итак, Тобольцев вернулся почти без гроша, к негодованию братьев. «Француз», У него не было теперь другой клички в семье. Братья боялись, что Андрей со своей стороны тоже станет домогаться новой доли в наследстве. Николай, плутоватый и ничтожный, совершенно подчинившийся Капитону, намекнул было, «что Андрей, в сущности, теперь – отрезанный ломоть… И что с возу упало, то пропало…». Но Тобольцев презрительно оборвал все эти подходы, объявив, что никаких претензий на наследство не имеет и что поступает на службу в ***банк.
Дело было за обедом. Вся семья до сих пор ещё жила в доме Анны Порфирьевны, причем она занимала одна весь верх, а внизу разместились Николай с молодой женой и Капитон с семьей. Тобольцев по возвращении жил первое время на половине «самой»., А обедала и ужинала семья неукоснительно у матери, в огромной, мрачной столовой. Разговор этот вышел, следовательно, при Анне Порфирьевне и невестках… Братья, услыхав гордый ответ Тобольцева, бегло переглянулись между собой, боязливо покосились на мать и потом стали глядеть на жен, как бы приглашая их быть свидетельницами данного обещания… Но напрасно искали они сочувствия у женского «сословия»…
Серафима Антоновна – Фимочка – жена Капитона, крупитчатая блондинка, всегда нарумяненная с утра, с подведенными бровями и накрашенными губками, ходившая в «разлатых» шляпах[36] и одевавшаяся по последней моде, была подкуплена с первого дня щедростью своего beaue-frér’a[37], который привез ей в подарок воротник из настоящих венецианских кружев ручной работы. Она и раньше кокетничала с ним на правах родства. Теперь же она готова была за него всем «глаза выдрать»… Фимочка вообще была бедовая Хотя она и робела перед строгой свекровью, но мужа своего третировала, когда у неё разыгрывались нервы А это случалось всякий раз. когда ей требовалось новое платье или модная шубка. Капитон был скуп; деньги жены вложил в дело, и без скандала трудно было сорвать. с него куш. Вся фантазия Фимочки была направлена на придумывание способов, как «нагреть благоверного. Он взял за нею всего двадцать пять тысяч приданого и считал, что берет бедную, что eму, как представителю такой солидной фирмы, можно было и подорожиться… Да уж очень пленила его Фимочка, слывшая красавицей по всей Зацепе! Пленила её сдобная красота, её развязные манеры, щегольство… Он жил в слишком суровой школе, слишком мало знал женщин, чтоб устоять перед натиском Фимочкина кокетства. Он и сейчас не охладел к ней, частенько ревновал её даже к собственным приказчикам. Но, огорчаясь её тратами, он не забывал попрекнуть, что взял её в дом почти ни с чем и что у него были блестящие партии.
– Ну что ж ты зевал, коли были? – возражала Фимочка. – И я бы за другого пошла, коли б знала, что ты такой ирод…
Уступив веяниям времени во всем, что касалось внешнего режима – в обстановке, костюме, затеях жены, кончившей пансион с грехом пополам, – Капитон в душе был привержен обычаям старины и старался по возможности не отступать от традиций Таганки. Вставал он неизменно в шесть часов (Фимочка подымалась к одиннадцати); пил с матерью и Николаем чай при огне, в столовой; обедал в двенадцать. Впрочем, семейным обедом никто не смел манкировать. Анна Порфирьевна очень была довольна узнать, что и за границей все деловые люди обедают в эти часы и что от двенадцати до двух все присутственные места поэтому закрыты.
В четыре часа Капитон пил чай в конторе, с приказчиками (в складчину), всегда вприкуску, иногда со старыми баранками, которыми ни с кем не делился, даже с братом, и которые тщательно запирал в конторке. Пил помногу, по сибирской привычке. Магазин запирали в семь часов. Они с братом выходили из конторы последними, унося всю денную выручку, собственноручно оглядев ставни… В восемь ужинали дома, опять-таки всей семьей. (В сущности, это был второй обед с горячим, с обилием мясного.) А в девять Анна Порфирьевна шла в моленную, оттуда на покой. Верх запирался, погружался во мрак, а внизу начиналась своя жизнь.
Оба брата страстно любили карты. Они ехали в клуб. изредка принимали у себя. Фимочка играла в стуколку[38] или тоже винтила[39] с азартом, Потом подавали роскошный ужин, с обилием закусок и дешевыми винами, в которых никто не знал толку и от которых Тобольцев приходил в ужас. Ели много, жадно; пили бестолково и некрасиво напивались. Женщины не отставали от мужей. Мужчины сквернословили. Дамы, в будуаре Фимочки, тянули ликеры и вперебой, с увлечением рассказывали скабрезные анекдоты. Разъезжались часто на заре. Николай, слабый и «подверженный к вину», как выражалась нянюшка, напивался до бесчувствия и засыпал тут же, на диване, одетым. Но в шесть часов Капитон уже будил его, и они ехали, сумрачные и зеленые, в контору.
Анна Порфирьевна делала вид, что не замечает жизни внизу. Но требовала, чтоб под великие праздники приемов не было.
«Какая убогая жизнь! – думал Тобольцев. – А они даже не задыхаются…» Но он ошибался. В этом доме было существо, которое задыхалось от убогой жизни и страстно грезило об иной…
Высокая, стройная, чернобровая Лиза, с смуглым худым лицом – «цыганка», как её прозвала нянюшка, – принесла с собой пятьдесят тысяч приданого, выйдя беспрекословно, по воле самодура отца, за некрасивого, сластолюбивого, вечно хихикающего и ничтожного человечка. Казалось, ей было все равно, за кого выйти, лишь бы вырваться из родительского дома, где мать пила запоем, а отец, озверев от тоски и горя, бил под пьяную руку всех, кто попадал ему на глаза.
Гордыни Лиза была непомерной. Молчаливая, почти угрюмая, за целый год замужества она ни с кем и семьи Тобольцевых не сказала и двух слов. Одна во всем доме она не боялась свекрови… Мужа она презирала. И презрения своего скрыть не хотела после того, как выгнала его из спальни в первую же ночь: брака. Когда же он, набравшись храбрости, пьяненький явился к ней требовать своих супружеских прав, её зеленые глаза вдруг засверкали. Она кинулась ем: на грудь, как кошка, и её тонкие пальцы судорожно вцепились ему в горло.
Он бежал позорно, сквернословя и грозя ей кулаками в бессильном бешенстве. Он пожаловался матери… Анна Порфирьевна вызвала к себе невестку целый час говорила с нею о Боге, о браке, о долге. Поджав тонкие губы, сдвинув тонкие черные брови неподвижно стояла перед нею молодая женщина и слушала, казалось, бесстрастно и покорно, не поднимая длинных черных ресниц. «Точно каменная…»
Когда Анна Порфирьевна истощила все свои доводы и смолкла, Лиза вдруг прерывисто вздохнула. С непередаваемой тоской глянула она в темный, прекрасный «лик» свекрови и сказала своим глухим голосом:
– Не люб он мне, маменька. Легче в могилу лечь, чем с ним сойтись. Разве знала я, когда замуж шла, чего ему от меня нужно?
– Так Бог велит!..
– Нет! – е неожиданной страстностью перебила Лиза. – Нет, маменька… Не пойду я на это… Я лучше руки на себя наложу, но женой его не буду…
Анна Порфирьевна в ужасе всплеснула руками.
– Что ты? Что ты?.. Замолчи… Опомнись!..
Но Лиза и так уже молчала, потупившись, опустив черные ресницы, поджав тонкие губы. И только острый подбородок ее, с маленькой черной родинкой, чуть вздрагивал от волнения.
Анна Порфирьевна махнула, ей рукой. Лиза поклонилась в пояс и вышла бесшумно. А свекровь тяжело заплакала. Вспомнилась ей собственная юность; все, что дремало в душе и что всколыхнула эта несчастная Лиза. Ей было жутко.
Николай растерялся, когда мать передала ему результат переговоров. Он пробовал кипятиться, напоминал о законе, правах, грозил избить Лизу.
– Не тронь, говорю!.. Обожди, дай привыкнуть!.. Молода она ещё… Не знали мы её с тобою. Берегись, Николай! Ты не гляди, что она тихоня… Не вышло бы греха… Я в глаза ей поглядела, меня оторопь взяла.
– Чего же вы боитесь, маменька? Зарезать она меня, что ли, собирается?
Анна Порфирьевна ответила не сразу. И этого было довольно, чтобы зерно страха и ненависти к жене запало в его душу.
– Говорю, оставь!.. Может, и обойдется… в лета войдет.
– А мне как же прикажете?.. Женатому без жены жить? Ловко… Этакую кобылу необъезженную в дом взяли…
Глаза Анны Порфирьевны сверкнули.
– С кем говоришь?.. Забыл? – Но видя, что он виновато молчит и что задор сбежал с его растерянной физиономии, она добавила уже мягче: – А ты будь к ней поласковее… Когда – подарок, когда – доброе слово… Смотри, Николай! Коли сбежит она от тебя, я со стыда умру, помни!.. А тебя вся Москва засмеет…
Лиза так и устроилась с тех пор в своем «будуаре» (как выражалась Фимочка). Каждую ночь прислуга стелила ей на двухспальной кровати. Но она сама, дождавшись часа, когда дом погружался в сон, устраивала себе постель на кушетке, запиралась на ночь и читала до зари. Она целомудренно хранила тайну своих отношений от Фимочки и прислуги. Николаю же и самому было нелестно об этом рассказывать, и он покорился скрепя сердце. В сущности, они оставались чужими и через два года свадьбы. На деньги жены Николай предавался самому широкому разврату, когда находила на него такая полоса, но Лизу не трогал. Она внушала ему только страх.
С тех пор и Лиза стала как-то мягче со свекровью и Фимочкой; выходила к гостям, садилась винтить. Играла она рассеянно, проигрывала и выигрывала равнодушно. Когда все пили, пила и она. Но никто не замечал, чтоб на неё действовало вино. Разве иногда, слушая скабрезные анекдоты в будуаре Фимочки, она начинала громко и долго хохотать. Но она никогда не уставала их слушать, как будто все порочное неотразимо влекло к себе это дикое и целомудренное существо.
Фимочка в промежутках между сном и едой гуляла в пассажах, приценяясь бесцельно к товарам, или часами просиживала в магазине «Lyon»[40], смотря на модели, на заказчиц, изредка примеряя и заказывая сама. Она всегда брала с собой Лизу, которая на все глядела с той же загадочной безучастностью.
– Лиза, давай закажем платья!.. Одинаковые… Видишь, какие теперь юбки носят! – вдруг загоралась Фимочка.
– Ну, что ж?.. Закажем, – флегматично соглашалась Лиза.
Или:
– Ах, Лиза! Какую я шляпку видела в Столешниковом переулке! Знаешь: тут вот так… А тут этак. Перо наперед страусовое. Ты себе купи нынче, а я к своему ироду пристану, чтобы и мне такую же заказать… Поедем!
– Ну, что ж?.. Поедем, – бесстрастно соглашалась Лиза.
У Лизы были всегда свои деньга. Это она выговорила перед свадьбой. Только часть капитала её была вложена в фирму Тобольцевых. Остальные она тратила бесконтрольно. Но Николай не беспокоился. У Лизы не было никаких желаний.
– Счастливица ты! – завидовала ей Фимочка.
Лиза широко открывала глаза, как будто хотела спросить: «Неужто в деньгах счастье!..» И потом усмехалась, не разжимая губ. Такая у неё была манера. Тогда её черные брови и острый маленький подбородок вздрагивали слегка, и вся она становилась женственнее.
– В тихом омуте черти водятся, – сказал как-то раз Тобольцев. Фимочка рассмеялась, а мать обиделась за Лизу.
Фимочка привязалась к Лизе. Она брала у неё взаймы без отдачи и целый день тормошила ее. Лиза подчинялась пассивно.
– Ты точно сонного зелья хватила. Влюбилась бы, что ли!
– В кого? – Не разжимая губ, Лиза усмехалась, и подбородок её с черной родинкой вздрагивал.
– Ах, уж и правда, что не в кого! В Поля Конкина разве? Парле франсе, – представляла она, подражая Конкину: – Альфонс Ралле, Брокар, шарман, фиксатуар…[41] Ха-ха-ха!
Впрочем, и у Лизы была своя страсть, даже не одна. Она была религиозна до экзальтации. Особенно любила Лиза всенощную и заутреню, как и свекровь находя в этой обстановке необычную поэзию. Религия тайно роднила эти обе замкнутые натуры.
Затем книги. Лиза была записана в библиотеку по первому разряду и читала запоем, целые дни лежа на кушетке. Чтение давало ей суррогат жизни, которая шла мимо. Наконец она горячо любила детей Фимочки, к которым та была равнодушна. Лиза рассказывала им странные сказки, которые умела выдумывать, со страстью целовала их ручонки, брала их с собою кататься, задаривала их игрушками. В детской у неё были другие глаза, другая улыбка. Тобольцев с удивлением подметил это первый. «А ведь она сложнее, чем я предполагал…»
Как-то раз он вошел в детскую, когда Лиза, играя с детьми, полулежала на ковре. Ему бросились в глаза линии её ног, её бюста без корсета, в утренней блузе. «Она поразительно хорошо сложена! И всё это досталось такому животному, как Николай… Какая обида!..» – подумал Тобольцев.
– Лиза, что бы тебе своих-то завести? – шутя сказал он.
Щеки её загорелись. Она быстро встала, с опущенными ресницами, поправила волосы.
– Куда же ты?.. Погоди…
– Пусти!.. Я не одета… – Она убежала, как дикая козочка.
А он поглядел ей вслед с тревожным чувством…
Иногда в лице Лизы появлялось новое, странное выражение. Какая-то прекрасная тоска… Это случалось зимой, в погожие дни, или ранней весной, когда снег в полях был похож на сахар, рассыпчатый, но твердый и иглистый; когда вечерняя заря вспыхивала в облаках… Лиза бросала книгу, подходила к окну. Жестом, полным нега, она закидывала руки за голову и стояла так, из-под полузакрытых ресниц глядя на янтарные и пурпурные тона. «Фимочка, – странным звуком говорила она, – поедем кататься!.. Поедем скорей, пока ещё не догорела заря… В парк!.. В парк!» – вдруг страстно срывалось у нее. Они наскоро одевались, на углу брали знакомого лихача. – «Скорей! – торопила Лиза, задыхаясь. – На чай тебе не пожалею… Скорей!»
И лихач несся, как бешеный. А Лиза, вся чужая какая-то, вся новая, подставляя лицо ветру, с трепе щущими ноздрями, с искрящимися глазами, полуоткрыв губы, жадно пила воздух. А часто даже закрывала веки, как бы изнемогая от наслаждения.
И вот они въезжали в молчаливый, весь серебряный от инея парк, словно в сказочное царство. Лошадь шла шагом, похрапывая и вздрагивая под шелковой сеткой. Полозья тихо шуршали по рассыпчатому снегу. Иней с веток осыпался на шляпы и муфты. Бархатные ели, как большие, закутанные в шубы люди, стояли важно среди безмолвия и блеска. Заря гасла в небе.
Призрачный серп выглядывал из-за леса. А когда они выезжали на опушку, над ними кружили и каркали вороны.
Лиза озиралась молча, большими встревоженными глазами.
– У меня ноги озябли, – говорила Фимочка. – Ступай домой!
И они неслись опять. И Лиза иногда хохотала отрывисто и странно, как тогда, как слушала скверные анекдоты.
После свадьбы Николая Анна Порфирьевна отправила Тобольцеву в Италию портрет молодых, снятых в традиционной позе: он, совсем как приказчик, в длинном сюртуке, с торжественной миной. Она – под ручку с мужем, бесстрастная и безразличная, с поджатыми губами и опущенными ресницами… Тобольцев засмеялся и бросил портрет в ящик. Где-то в Неаполе или Флоренции, в отеле, он забыл его.
Когда он увидел Лизу, он не узнал ее. В ней была какая-то дикая грация, какая-то странная, точно застывшая красота. Она казалась околдованной… её смуглая кожа напоминала модные статуэтки из зеленоватой глины, которые Тобольцев видел в Париже. Бледность придавала ей «стиль», как говорил Андрей Кириллыч. Что-то значительное, почти трагическое было в очерке её бровей. Подспудной силой и нетронутой, ещё дремлющей страстью веяло от всех линий её худого лица, от взгляда, от немой, дрожащей улыбки… «Цыганка», – вспомнил Тобольцев прозвище нянюшки. К ней это шло. И, как цыганка, она любила драгоценности. Она не расставалась с цепочкой из аметистов, которую он привез ей из Швейцарии.
Как-то раз, забывшись, она поднесла их к губам.
– Что ты делаешь, Лиза? – испуганно крикнул Тобольцев. И тотчас ему вспомнилось выражение её лица в первый момент встречи. Сердце его застучало.
Она побледнела.
– Я люблю аметисты. Они приносят счастье, – своим глухим голосом ответила она, не подымая ресниц.
«И суеверна, как цыганка»… Но ему было приятно, что он ей угодил подарком.
Обеих невесток Тобольцев очаровал мимоходом, так легко, как и других женщин, с которыми сталкивался. Он в шутку флиртовал с обеими. Но в то время, когда Фимочка от всего сердца целовала братца, Лиза оставалась «недотрогой»… И это опять-таки ему нравилось. В Лизе было что-то «свое», что-то неуловимо тревожившее воображение Тобольцева. И когда теперь, зная её своеобразную улыбку, её странный смех, звук голоса, очерк бровей, он вспоминал портрет, забытый им в отеле, он начинал всякий раз бешено хохотать.
Скоро Тобольцев увлекся Лизой, как художник увлекается новым вымыслом. И жизнь её вдруг наполнилась каким-то нестерпимым счастьем, каким-то огромным смыслом.
Фимочка созвала гостей, чтоб показать всем «братца».
– Пожалуйста, чтоб не было барышень! – просил Тобольцев.
– Что так?
– Да стеснительно с ними. А я хочу дамам про Париж рассказать…
Фимочка поняла и захлопала в ладоши.
Собралась Зацепа, Таганка и Ордынка[42], все подруги по пансиону Фимочки и бывшие товарки Лизы по гимназии.
В числе приглашенных были и Конкина с мужем. Они с Фимочкой были на ти. Это была маленькая, черненькая, вертлявая женщина с «декадентской» прической, с пышно взбитыми и спускающимися на уши волосами. В своем кричащем туалете она была похожа на маленькую собачку, в яркой кофточке, которую вывели погулять.
И вот, после ужина, когда мужчины, опьянев, стали «резаться» в банчок, дамы заперлись в будуаре Фимочки, где Тобольцев по своему вкусу красиво разбросал мебель. Все расселись по кушеткам и козеткам, поджав ножки. На маленьких столиках поставили графинчики с ликерами и корзины с бисквитами. Конкина закурила. В доме Тобольцевых это была единственная курящая женщина. Даже братья Тобольцевы не признавали сами «курева».
Лиза села поодаль от других, в мягком кресле, как всегда молчаливая, как всегда трезвая, несмотря на выпитый ликер. У других дам головы уже кружились, а Фимочка была откровенно навеселе и болтала глупости.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке