– Видала? Кабы не я – плакала б свадьба ваша горючими слезами! Вот он – ведьмин колтун-то! Так я и знал, – тьфу, поганый! Печь с утра топлена? Уголья остались?
– Остались, родимый, остались, кормилец… – пролепетала Матрёна. – Снять заслонь-то?..
– Куды, дура?! Сгоришь, угольками рассыплешься! Сам я, так и быть… – с важностью сказал Савка и, деловито пошептав около печи, схватил заслонку и с грохотом швырнул её в угол, успев при этом трижды крутануться на месте и послать длинный плевок точнёхонько вслед заслонке. Затем Савка с истошным воплем «Сгинь, пропади, рассыпься, ведьмина волосня, от моего слова-а-а!» швырнул в печь ком волос, следом бросил пригоршню какой-то зеленоватой пыли – и из пода печи с треском полыхнуло огнём, повалил чёрный дым, а Силиха мешком повалилась на пол, лишившись чувств.
Конечно, на Савкины вопли сбежалось всё село. Конечно, большуху быстро привели в себя. Конечно, хлопотал вокруг Матрёны всё тот же Савка, бегая с наговорной водой и деловито брызгая на охающую тётку «с руки да с уголька». Прибежавший из конюшни Прокоп, хмурясь, согласился «добавить» Савке к уже подаренному накануне курочку да петушка, да сверх того – полмешка муки и жита. Наконец, Савка торжественно убрался, пообещав явиться перед самым отъездом свадебного поезда.
– Вот ей-богу, чуть весь дух напрочь из меня не выпер! – в тот же вечер жаловалась Матрёна бабам у колодца. – Натерпелася страху так, что посейчас все жилочки трясутся! И пусть только Прокоп теперя скажет, что, мол, пустые траты были на Савку-то! Сразу видно человека знающего! С минуту по избе покрутился, носом повёл, пошептал – и на полати! И клок-то этот поганый выволок! Оно понятно, завидущий человек подсунул… У нас, конечно, достатки, завсегда недобрый глаз на чужое-то богатство сыщется, как есть бы всю свадьбу Трофимке расстроили! А Савелий-то Трифоныч и пресёк!
Испуганные бабы крестились и с сочувствием смотрели на Матрёну.
– Тьфу, пропади он пропадом, шаромыжник турецкой… – бурчал тем же временем на конюшне Прокоп, яростно вычищая скребницей гнедого коня. – Вот ты мне, Фролыч, скажи, отчего я нутром чую, что жулик он?!
Притулившийся у двери кум многозначительно воздымал плечи. Осторожно говорил:
– Так, Матвеич, может, он и не вовсе жулик… Бабы-то, знаешь, они в таких-то вещах понимающие. Они ж и сами каждая малость того… Не в обиду будь сказано, ведьмы все до единой! Вот хоть мою Фёклу взять…
– Понимающие они… – цедил сквозь зубы Прокоп. – Дура на дуре и дурой подбита, вот и всё ихнее понимание! А Савка – он, змей, как раз умный будет! Недаром меня-то из избы выставил, а Матрёшку оставил! Я, глядишь, ещё бы и не побоялся этот ведьмин скрутыш в руки взять и со всех сторон осмотреть: не Савелий ли Трифоныч его свертел?
– Ну уж ты, Матвеич, тоже… того…
– Чего – того?! Тож небось не первый день на свете живём, кой-чего понимаем! И на порошочек, кой он в печь кинул, тоже хорошо глянуть бы! Всяки чудеса на свете бывают, только все они людскими руками творятся! А этот… Тьфу, поганец, выкинул бы я его со двора прочь, да бабьего визгу слушать неохота… Ляд уж с ним.
– И верно, Матвеич, не связывайся! – с облегчением соглашался кум. – Кто его знает, Савку, колдун он аль жулик – всё едино человечишко поганый. Хуже баб. А бабы, доподлинно тебе говорю, – ведьмы все до единой!
На том и сошлись.
Наутро колдун явился, как и обещал, раньше всех, в красной рубахе и с веткой бузины. «Девятизерновой стручок», завёрнутый в тряпицу, – верное средство от свадебного сглаза, – он передал свату и, когда все отправились в церковь, полез прямо за стол. Когда весёлый свадебный поезд вернулся из церкви и на двор Силиных повалили гости, славя «князя с княгиней», Савка-колдун был уже изрядно нарезавшись.
За стол Савка уселся рядом с молодыми. Прокопа Силина передёрнуло, но он смолчал, поймав умоляющий взгляд жены. Бабка Шадриха, которая вместе с другими женщинами и старшей внучкой Устькой суетилась около печи, взглянула на него неодобрительно, поджала губы.
– Выкинул бы ты его, ей-богу, Прокоп… – негромко проворчала она Силину. – Погляди, расселся за столом-то, как жених, морду сапогом задрал, холера… Так ведь и на шею скоро усядется и копыта свои по бокам свесит!
Силин нахмурился ещё больше, потемнел, но ответить не успел: вмешалась Матрёна.
– Что ты, Митродора Лукинишна, что ты, господь с тобой… – испуганно забормотала она, на всякий случай заискивающе улыбаясь колдуну. – Нешто сама не знаешь, что этот проклятик сотворить может? Ведь всю судьбу Трофимке спортит, не дай бог… Аль жену сглазит… Бог с им, пущай сидит, лишь бы не пакостил… Да и накануне помог он нам, уж как помог…
Шадриха с сердцем сплюнула и отвернулась. Савка из-за стола ехидно подмигнул ей, отвернулся и затянул непристойную песню. К счастью, подружки невесты догадались грянуть в ответ величальную в двенадцать голосов и успешно заглушили Савкину похабщину.
– Окоротила бы ты его, Лукинишна, – зло процедил Прокоп. – Могёшь ведь, знаю…
– И не проси, не возьму греха на душу! – таким же яростным шёпотом ответила бабка. И замолчала надолго, остервенело гремя посудой у печи и о чём-то сквозь зубы переговариваясь с десятилетней внучкой. За свадебный стол она, как ни уговаривали, так и не села.
Праздник шёл своим чередом, пили пиво, водку, вино, и к темноте колдун Савка был вдребезги пьян. Когда по обычаю вышла плясать молодая в красном камчатном сарафане, расшитой душегрее и шёлковом платке, Савка, ко всеобщему испугу, вылез из-за стола и, ломаясь, встал прямо перед ней.
– Ну, что ли, пройдёмся, Глаша-радость? – пьяно и радостно вопросил он. В мокрой бороде его запуталось пёрышко лука, грязные волосы были всклокочены, рубаха заляпана маслом. Силинские парни все разом поднялись из-за стола, но отец остановил их движением руки.
– Сядь, Савелий Трифоныч, сделай милость, – негромко попросил он. – Сядь, не гневи бога и праздника людям не порть. Мы к тебе со всей душой, но и ты совесть имей. Нехорошо делаешь, не по-божьи.
Чёрный Савкин глаз сощурился. Он сделал шаг к огромному Силину, задрал голову и с чувством рыгнул прямо в лицо отцу жениха.
– А ты меня, Прокоп, не учи! – растягивая слова, заявил он. – И богом меня не стращай – забыл, что ль, с кем говоришь?!
– Помню, – сдержанно ответил Прокоп. Брови его сошлась на переносице в сплошную грозную линию.
– А коль помнишь, так и помалкивай за печью! И не серди меня, не серди, не то сам знаешь!.. А ну-ка там, бабьё, песню нам с Глафирой Терентьевной, плясать будем, гулять будем, цаловаться будем!
– Да что ж это, люди добрые!.. – вырвалось у матери невесты. – Савелий Трифоныч, да что ж за нелепие ты творишь! Глашка, а ну отойдь от него!
– Шагу не сделает, покуда не поцалует! – щерясь беззубым ртом, пообещал Савка. Единственный глаз его горел диким огнём. – Ну-ка, Глашенька, свет мой, – могёшь без моего дозволенья с места сойтить?! Будешь Савелья Трифоныча цаловать?!
Наступила мёртвая тишина: примолкли даже пьяные. Вся изба с ужасом смотрела на Глашку, которая, побелев, как извёстка, испуганными, широко открытыми глазами смотрела на колдуна. Молодой муж ожесточённо дёрнул её за руку, но толку от этого не было никакого: Глашка действительно не могла двинуться с места. Мать невесты отчаянно завизжала. Тут же зашумели и другие бабы, кое-кто уже кинулся прочь из избы, Матрёна Силина с воем повалилась на колени перед колдуном, Прокоп яростно выругался, обвёл избу бешеным взглядом в поисках чего-нибудь потяжелей… И в это время, растолкав людей, на середину горницы быстро вышла Шадриха. В руках у неё был глиняный горшок. Увидев тёмное, перекошенное яростью лицо старухи, от неё шарахнулись прочь. Заметно побледнел даже Савка, хотя кривая ухмылка не пропала с его нечистой рожи.
Шадриха с размаху швырнула горшок об пол, глиняные осколки брызнули в сторону.
– Вон, нечисть! С нами Богородица! Сойди прочь, Глашка! – вскричала Шадриха хриплым чужим голосом… И молодая жена без чувств повалилась на руки матери. Её тут же подхватили и понесли прочь из избы.
– В баню её волоките, я сама следом буду! – велела вслед Шадриха. И повернулась к колдуну. Не сводя с него взгляда, отчётливо выговорила всё тем же чужим, странным голосом:
– Ну, Савка, сукин ты сын, довёл-таки до греха. Прости ты меня, господи, оскоромилась…
На миг в избе снова стало тихо. Перепуганные гости таращились на колдуна, ожидая, что тот упадёт, сражённый на месте молнией, или рассыплется мелкой пылью. Но прошла минута, другая, а с Савкой ничего не делалось. Шадриха опустила взгляд, несколько раз истово перекрестилась и быстрым шагом вышла из избы вслед за толпой баб. Следом побежала внучка. Савка криво, недоверчиво усмехнулся. Кто-то из крестьян разочарованно вздохнул.
– Тьфу на тебя, ведьма старая! – победоносно крикнул колдун вслед Шадрихе. – Ничего ты с Савелием Трифонычем сделать не могёшь, нет на то твоей во… – и вдруг молча, скривившись, начал заваливаться набок.
Домой, в его косую избёнку, Савку отнесли на руках. Он сдавленно стонал, корчился, умолял не мучить его и оставить в покое: «Ой, нутро жгёт, ой, смерть пришла, спасу нет, не трогайте… Шадриха, ведьмища проклятущая, спортила, ой, помираю, уже помру чичас…» Шадриха тем временем хлопотала в полутёмной бане Силиных вокруг молодой жены. Заботы её помогли: через час Глашка вернулась в избу, бледная, заплаканная, но на своих ногах. Шадриха пришла следом и во всеуслышанье объявила:
– Глашка – непорчена, в том слово своё даю, и никакого беса Савка в неё не пристроил! А ежели не хотите нечистую силу тешить, то пойте-гуляйте, будто не было ничего! Поймёт нечисть, что её не боятся, да к своим хозяевам на болото утащится!
Взволнованные гости с готовностью грянули плясовую, и свадьба понемногу покатилась своим чередом. Силин с женой, торопясь развеселить гостей, не заметили, как бабка Шадриха тихо вывернулась из избы и «заогородошной» тропкой быстро пошла к сельской церкви.
В маленькой, старой, тяжело осевшей набок, как хмельная баба, церкви Болотеева было пусто: только пономарь, ворча, выметал из углов сор, оставшийся после утреннего венчания. Отец Никодим, маленький седой попик с растрёпанной бородой, мёл в палисаднике сухие листья, освобождая от них ещё цветущие, поздние «золотые шары». Ему помогала внучка Шадрихи, молча нося в подоле охапки листьев и сваливая их к обшарпанной церковной стене.
– Бог в помощь, батюшка, – хрипло сказала Шадриха, входя в церковные ворота. Священник выпрямился, сощурился против садящегося солнца старыми слезящимися глазами. Над его головой шелестели последними листьями рябины.
– Лукинишна, да что там у вас стряслось-то? Устька твоя примчалась, кричит – Савка невесту на свадьбе испортил…
– Ох, истинно… Да идём в храм-то, помолиться мне надо! Савка, ирод, снова во грех вогнал… – сокрушённо бормотала бабка. – Ведь и зареклась – а соблазнил, поганец, прости меня, господи… Отец Никодим, ты б меня исповедовал, а?
– Ну так пошли, Христос с тобой, – растерянно сказал поп. – Обожди, епитрахиль воздену… Отец Варсонофий, поди с богом к матушке, она тебя чаем напоит… Да что сделалось-то, Лукинишна?
– Нет уж, давай по череду, сперва грех струси. – Шадриха опустилась на колени перед алтарём и, вздыхая и крестясь, начала излагать подробности.
Выслушав знахарку, отец Никодим только покачал головой. Не выходя из глубокой задумчивости, накинул на голову Шадрихи епитрахиль, отпустил грех, перекрестился, вздохнул и вместе с бабкой вышел из церкви на ясный и холодный осенний воздух.
– Грехи наши, грехи тяжкие… Беда с этим Савкой!
– Видит бог, я его не трогала допрежь, – удручённо сказала Шадриха. – Но тут уж мочи не стало: ведь до чего обнаглел, басурман! Чужу жену на глазах у мужа и людей целовать вздумал! Усовестил бы хоть ты его, батюшка!..
– Что ему я, когда он и в церковь не ходит, и божьего слова не признаёт? Пропащая душа… – Отец Никодим умолк, задрав голову и глядя в серое небо. – Уж к нему и исправник ездил, грозил, усовещал… Всё без толку. А ты бы его, Лукинишна, всё ж не трогала лучше. Твоя-то сила тоже не от Господа.
– А от кого ж?! – вскипела неожиданно Шадриха. – Я-то без святой молитвы ни одной травки не сорву! Аль я твою матушку от почечуя не лечила? Аль не сидела над ней ночи-то напролёт? Аль у дьяконицы младенца ногами вперёд из чрева не примала?! А прострел твой в спине чья забота была, когда тебя на Николу зимнего впополам скрючило?! Ишь что вздумал – меня с Савкой проклятым равнять!
– Спаси Христос, Лукинишна, что говоришь-то?.. – растерянно отмахнулся отец Никодим. – Я ведь не в обиду тебе, ты людям помогаешь…
– Я ведь и Савку-то проклятого сегодня Богородицы именем гнала! – ещё обиженно сказала Шадриха. – Вся изба слышала!
– Я тебе верю, – священник вздохнул. – Ты уж не обижайся, только… мне вот думается, что ты его, и Богородицы не помянувши, ринула бы.
– Твоя правда, – помолчав, грустно покаялась Шадриха. – В том и исповедалась. Я Богородицу-то матушку для того помянула, чтоб наши дурни не испугались. Что вот, мол, ведьма колдуна гоняет…
– Ну вот. И я про то ж…
– Да ну тебя вовсе, батюшка! – снова рассердилась старуха. – Я уж и сама не знаю – права ль, виновата ль… Уж сколько я разов тебе говорила – во всём роду нашем такая сила есть! И у матери моей была, и у бабки! В Устьке вот покуда не вижу… может, и слава богу.
– Она у вас отроковица хорошая, славная. В церкви часто бывает.
– Вот и дай господь… А я уж постараюсь, чтоб боле – ни в коем разе!.. Пусть Савка хоть всех баб в деревне перепортит – и глазом в его сторону не кину!
– Да нашим теперь на десять лет разговору-то хватит, – снова вздохнул отец Никодим. – Слушай, а мне верно рассказали, что Савку, всего скрюченного, на руках домой отнесли? И что животом он страшно страдает?
– Уже и доложили! – с усмешкой всплеснула руками Шадриха. – Да когда ж успели-то? Я навроде Устьку-то сразу к тебе послала, а она, хоть малая, лишнего не сболтнёт…
– Отец Варсонофий весь в мыле прибёг допрежь Устьки твоей! – усмехнулся и отец Никодим. – Я ему сначала-то и не поверил, потому знаю, что ты зарок дала…
– Будешь теперь мне до второго пришествия поминать?!
– Сохрани господь… Но ты Савку-то всё равно ослобони! Грех-то за мученье души христианской на тебе будет.
– У кого это душа-то христианская – у Савки?! – вскипела было Шадриха, но, подумав, кивнула и встала. – Ладно… зайду. Откачаю поганца. Хотя, по-моему, хорошо б ему, похабнику, хоть недельку помаяться.
– Да смотри, с молитвой, с молитвой святой! – встревоженно закричал ей вслед священник. – Да чтоб люди это видели! Не то, спаси господь…
Шадриха исполнила своё обещание всё-таки не сразу и пришла в избёнку Савки только через день. Отцу Никодиму она объяснила это тем, что раньше нигде было не найти трезвых свидетелей. А теперь целая толпа баб у колодца клялась и божилась, что на рассвете Шадриха вошла к Савке, распахнув настежь дверь, подошла к скорчившемуся на лавке под старой собачьей дохой колдуну, который уже не кричал, а только сдавленно, сквозь зубы стонал от боли, несколько раз перекрестилась и громко провозгласила:
– Именем Христовым и Богородицы Пречистой снимаю болесть твою! Встань, бессовестный, и вперёд людям не вреди! – повернулась и вышла вон. Следом выкатился и Савка, который, охая и что-то шепча, приник к кадке с дождевой водой у порога и выпил её мало не всю. Затем, выпрямившись и недоверчиво огладив живот, он покосился на застывших с вытаращенными глазами у забора баб и быстро убежал обратно в избу. На другой день, в воскресенье, отец Никодим прочёл приходу слегка сумбурную, но горячую проповедь о том, что любая сила, что идёт на добро людям, – от Бога, и авторитет Шадрихи взлетел в глазах всего окрестного крестьянства до небес.
В кадетском корпусе Никита Закатов провёл шесть лет своей жизни. Под высокими, унылыми сводами казённого заведения было собрано около трёхсот мальчиков от восьми до восемнадцати лет, и первое время Никита ходил с гудящей головой и шумом в ушах, оглушённый этим обилием детей, криками, гамом и плачем. Мальчики младшей ротной группы тяжело переживали отрыв от семьи и родителей и принимались реветь при первой возможности. Никита смотрел на них с искренним изумлением. Сам он не тосковал ни о чём. О родительском доме, где его никто не любил, скучать не было смысла, отсутствие отца Никита переживал скорее с облегчением, казённую нехитрую пищу в столовой он в отличие от прочих кадетов находил весьма недурной и, по крайней мере, свежей, а узкая койка с серым одеялом, в котором, к крайнему изумлению Никиты, не обнаружилось ни одного клопа, и вовсе казалась верхом совершенства. «Какие нытики, почему они так заливаются?..» – думал он, наблюдая за заплаканными однокурсниками, и удивление его понемногу переходило в презрение.
Гораздо более Никиту пугали начавшиеся занятия. С первых же дней обнаружилось, что наспех полученные им от брата и мадемуазель Веневицкой знания, эпизодические и беспорядочные, хоть и помогли Закатову поступить в корпус, но были совсем недостаточными для отличного учения. А учиться следовало блестяще, поскольку Никита с ранних лет усвоил, что пробиваться в жизни придётся самому. Некоторые лекции повергали его попросту в отчаяние: слушая преподавателя, он не понимал ни слова из сказанного и в воображении уже представлял картину своего позорного исключения из корпуса и возвращения в Болотеево. По спине бежали мурашки, и Никита принимался с удвоенным вниманием вслушиваться в непонятные слова, а некоторые из них – даже записывать, чтобы после добиться разъяснения у Миши Иверзнева.
Этот худенький темноглазый умный мальчик неотлучно был с ним рядом с самого поступления в корпус. Никиту это не раздражало, хотя и слегка удивляло. По его мнению, Миша, сразу показавший блестящие способности в иностранных языках, много и с удовольствием читавший, прекрасно ладивший со сверстниками, мог выбрать себе более подходящее знакомство, чем дикарь из смоленской глуши. Кроме того, Никита быстро понял, что и физической силой своего нового друга Мише пользоваться не нужно: здесь же, в корпусе, но тремя курсами старше учился ещё один Иверзнев – Пётр, Мишин брат, по прозвищу Геркулесыч, снискавший себе славу первого корпусного силача. Тронуть хотя бы пальцем Геркулесычева младшего брата не рискнул бы никто. В конце концов Никита вынужден был поверить, что Миша Иверзнев дружит с ним «просто так».
В первую же неделю пребывания Никиты в корпусе его попытались «осадить». Третьекурсник Свиридов, большелобый рыжий парень с тусклым взглядом голубоватых глаз, покосившись в столовой на широкоплечего новичка, командным голосом приказал:
– Ну-ка, воробей, назовись!
– Кадет Закатов, – спокойно и слегка удивлённо отозвался Никита. Вызывающий тон рыжего третьекурсника его не задел: он подумал, что, возможно, в корпусе принято такое обращение старших к младшим.
– Поди сюда, сопля! Да живо, на всех четырёх!
Никита послушался, хотя по нарастающему шёпоту и полетевшим из конца в конец столовой настороженным взглядам понял, что происходит нечто не совсем привычное. Подойдя к столу третьего курса, он убедился, что рыжий ниже его ростом и значительно уже в плечах, и вовсе перестал что-либо понимать. Он ещё не знал, что Свиридову уже пятнадцать, что он дважды оставался на второй год, что полное отсутствие мозгов и совести в нём компенсируется наглостью и замечательной безжалостностью: малышей он мучил так же изощрённо и с увлечением, как пойманных кошек или воронят. Выкинуть его из корпуса не могли, поскольку его отец был героем последней кампании и принадлежал к кругам высшего офицерства.
– Принеси мне кашу, – развалясь на скамье, потребовал Свиридов. – Да живо, тупилка, рассержусь!
О проекте
О подписке