Это был крошечный, только что родившийся мальчик, посиневший от холода и даже уже не плачущий, а лишь вздрагивающий всем тельцем.
– В баню, живо, там жарко, топлено! – распорядилась Матрёна. – Нюшка, возьми его на грудь и иди! Молоко есть у тебя? Попробуй дать там… Да живей, коровища, не наспалась… Я с тобой пойду! Варька, качай люльку!
Нюшка, недавно родившая младшая невестка Силиных, с жалобными вздохами принялась одеваться. Матрёна торопливо помогла ей, и обе женщины, завернув младенца, побежали через тёмный двор в баню. Оставшиеся, и мужики и бабы, вновь высыпали на крыльцо.
– Вот тут она вошла! – Старший из сыновей Прокопа освещал пучком лучин снег у ворот. – Вот, ещё и след не вовсе заметён! Вошла, подлая, дитё положила и… ушла.
– Куда ушла-то, в каку сторону? – Прокоп торопливо подошёл ближе. – На снегу видать иль занесло? Ведь недавно всё было-то, коль дитё замёрзнуть не успело! Вот ведь, тоже, паскуда, – хоть бы в окошко стукнула, что, мол, подберите ангела божьего, пока не смёрз…
– Думала, может, собаки залают?
– А отчего ж они, всамделе, не лаяли? Будто свой кто вошёл… – На миг Прокоп запнулся… и тут же яростно заорал на весь двор: – Эй, Гришка, Сёмка, а ну за мной! Покуда след не занесло, живо!!!
Следы вели через поле, к лесу. Метель заметала их на глазах спешащих по едва заметной цепочке мужчин. До леса было далеко, и, прежде чем мужики пересекли поле, следы были занесены совсем. До рассвета лазили по сугробам, искали, кричали, светили факелами под ёлками на опушке. Наутро к поискам присоединилась вся деревня. Но лишь к полудню у замёрзшего болота, среди топорщившихся из-под снега жёлтых палок камышей нашли скорчившееся тело Насти с пятнами крови вокруг.
Когда она успела родить, никто не знал: ни одна из дворовых, спящих рядом с Настей в девичьей на полу, ничего не слышала и не видела. Впрочем, измученные за день работой девушки спали так крепко, что их не разбудили бы и три родившихся младенца. Никто не мог сказать, почему Настя отправилась ночью, в холод и метель, прочь из тёплой усадьбы, на деревню, для чего оставила ребёнка у дяди. Малыша удалось отогреть, он охотно взял грудь и утром сосал молоко жадно и торопливо.
– Вот ведь тоже, положение… – яростно скрёб шею Прокоп, глядя на темноволосый затылочек, уютно пристроившийся на локте Нюшки. – Дура она, Настька, дурой родилась и дурой подохла…
– Замуж, видать, не хотела, – подала голос Матрёна.
– Вестимо, чего ей там хотеть! – сквозь зубы процедил Прокоп. – Надобна была она, что ль, Никишке-бобылю? Да ещё с выблядком-то? Бил бы её кажин день, покуда не уходил совсем… Настька ж понимала, чуяла… вот сама себя и заморозила, окаянная. Хорошо хоть, ума достало младенца подкинуть… Тьфу! Ты-то, дура, чего ревёшь?! Змеищи вы все, бабы, все до единой, да и пустоголовые к тому ж! Прости меня, господи…
Прокоп сердито перекрестился на образ, замолчал. В наступившей тишине отчётливо слышалось чмоканье младенца и всхлипы Нюшки. Матрёна, хмурясь, смотрела через голову невестки в замёрзшее окно.
– С младенцем-то что теперь поделать, Матвеич? – со вздохом спросила она.
– А что тут поделаешь… – Прокоп нахмурился ещё больше. – Нынче барину пойду доложусь. Как распорядится, так и будет. В дворовые, верно, запишут его.
– Матвеич, а ты б попросил… – искательно начала Матрёна, приближаясь и заглядывая мужу в глаза. – Попросил бы барина-то, покланялся бы… Настька ведь нам не чужая была, от нас её в девичью-то и взяли! Получается, что, окромя нас, и родни у ангела божьего нету, а мы, слава богу, не нищие… Барину-то, поди, всё едино, где младенчик расти будет? А у нас тут и Нюшка кормит, и далее-то вскормить смогём, не переломимся…
– Умны вы все, бабы, больно… – проворчал Прокоп. – А ну как барин захочет при себе его оставить? Сама, чай, знаешь, чьей выделки младенец-то…
– Чего я – всё село знает… – вздохнула Матрёна. – Только для ча он барину-то? Коль нужен был бы – верно, не наладил бы Настьку замуж? При себе бы и оставил вместе с младенцем… Так он, наоборот, скорее с глаз долой… И то диво, отчего так долго тянули. Обыкновенно-то враз спроваживают, как только заметно станет…
– Вот то-то и оно! – Прокоп покряхтел, снова зачем-то покосился на чёрный образ в углу и решительно поднялся. – Что ж, пойду до барина, авось допустит. Как положит – так и будет.
Дело решилось быстро: барину явно хотелось поскорее избавиться от этих неудобных хлопот и позабыть о происшествии. Было решено оставить новорождённого младенца в семье Силиных.
Никите никто ничего не рассказывал, но по суете и бестолковой беготне дворни, по испуганным и заплаканным лицам девок он понял, что ночью стряслось неладное. На его вопросы: «Где Настя?» – никто ему не отвечал, все бормотали что-то невразумительное, крестились и старались поскорее убежать. Целый день он не мог ни у кого даже допроситься поесть, пока, наконец, кухарка Феоктиста не спохватилась, что барчук с утра не евши, и не бухнула перед ним в людской миску щей.
– Феоктиста, где Настя? – тихо спросил Никита, прикусывая горбушку. И испуганно выронил хлеб, увидев, как круглое рябое лицо кухарки жалко морщится и по нему бегут одна за другой слезинки.
– Она умерла… да? – одними губами спросил он. Феоктиста трубно высморкалась в грязное полотенце, перекрестилась. Шёпотом сказала:
– Вы уж помолитесь, Никита Владимирыч, за Настькину душу грешную. Сгубила она свою душеньку… Навек, горемычная, сгубила… Вы помолитесь, ваша молитовка детская, святая, впереди всех до бога дойдёт… Авось поможет Настьке-то.
Никита молчал. Молчал и никак не мог проглотить щи, вставшие в горле. Наконец, ему это удалось, он выбрался из-за стола и опрометью бросился прочь из людской. Никита не знал, куда собирается бежать, и сам не понял, как очутился на пустой, холодной половине дома. И только там, сжавшись в комок на пыльном полу, он заплакал. И плакал до тех пор, пока не почувствовал, что насмерть замёрз и даже пальцы не гнутся от холода. Вернувшись в людскую (никто не заметил его отсутствия), он умылся у рукомойника и полез на полати. Там и заснул в конце концов, опустошённый и измученный.
Настю похоронили на деревенском кладбище. В имении о ней больше никто не говорил: разве что дворовые девки, и те шёпотом. Никита первое время страшно скучал, плакал ночами в подушку, раза три даже сбегал тайком на Настину могилу, но постепенно всё начало забываться, и воспоминание о весёлой рыжей девушке мало-помалу стиралось из детской памяти, причиняя уже не мучительную боль, а тихую, чуть царапающую сердце печаль.
Однажды, поздней осенью (Никите уже было десять лет) он в одиночестве играл на деревенском пруду. Срезав себе ножом толстый прут из лозы, он сосредоточенно стругал его, время от времени отогревая дыханием покрасневшие пальцы, и так увлёкся, что не услышал ни шелеста подмёрзшей травы на берегу, ни быстрых шагов. От громкого чмока опущенного в воду ведра мальчик очнулся, поднял глаза и вздрогнул. В двух шагах от него стояла цыганка.
Она была совсем молода – лет пятнадцати. Чёрные, отливающие синевой, грязные волосы выбивались из небрежно заплетённых кос, падали на худые плечи, обтянутые линялой красной кофтой. Между выступающими, сизыми от холода ключицами блестел образок. Большие тёмно-карие глаза девушки смотрели на испуганного мальчика с интересом и чуть заметной насмешкой.
– Спужался, барин? – улыбнувшись, спросила она. – Не бойся, я за водой только. Сейчас возьму и уйду.
Никита оторопело молчал. Эта цыганка не поклонилась ему, как сделала бы любая крестьянская девка при встрече, в её весёлом голосе не было подобострастия, и он не знал, как отвечать ей. Девчонка тем временем, пыхтя, вытянула из пруда наполненное ведро, бухнула его рядом с собой, щедро окатив водой грязные ноги, и Никита поразился: как же ей не холодно?.. Словно угадав его мысли, цыганка небрежно потёрла одну ногу о другую, ещё больше размазав грязь, снова пристально поглядела на мальчика в упор, подумала о чём-то… и вдруг расхохоталась, всплеснув руками, – заразительно и дробно:
– Да что ж ты, барин, столбом дорожным стоишь? Аль примёрз?! А ну, тырлыч-марлыч-тьфу – отомри!!!
С этими словами она черпнула из своего ведра воды и брызнула на Никиту. Он вздрогнул, хотел было побежать, не смог – и, вконец перепугавшись, зажмурился и закрыл лицо руками.
От короткого прикосновения он вздрогнул всем телом. Осторожно открыл глаза. Цыганка стояла совсем рядом, обнимала его за плечи и обеспокоенно заглядывала в лицо.
– Да что ж ты, вот ведь глупый какой! С пустяка испугался! Ну, давай оботру морду-то! – Она деловито вытерла его грязным рукавом кофты, подула на волосы, снова улыбнулась, открыв ряд прекрасных белых зубов, – и Никита невольно улыбнулся ей в ответ.
– Ну? Чего дрожишь? Небось думаешь – вот сейчас цыганка в торбу засунет, да?
Он кивнул, всеми силами желая, чтобы она снова рассмеялась, – и цыганочка не заставила себя долго ждать: от звонкого хохота с чёрной, облепленной палым листом глади пруда нехотя снялся и полетел к болоту косяк уток.
– Ду-у-урень! – отхохотавшись и вытирая тыльной стороной ладони выступившие на глазах слёзы, протянула она. – Да сам подумай, на кой ты мне сдался?! У меня братьев четверо да ещё две сестры! И все жрать просят с утра до ночи! Ещё одного принесу – мать меня проклянёт, ей-богу! Да ведь ты и большой уже совсем! Глянь, почти с меня ростом-то! А у тебя деньги, барин яхонтовый, есть?
– Нету, – с сожалением признался Никита, внутренне холодея: сейчас уйдёт… И действительно, по коричневому лицу девчонки пробежало разочарование.
– Не уходи! Пожалуйста, подожди! – Он торопливо, неловко полез за пазуху, вытащил серебряный образок на цепочке. – Вот… если хочешь – возьми, мне не жаль!
Цыганка внимательно осмотрела образок, покачала головой.
– Нет, милый, это не возьму. Дорогая вещь, держи при себе. Может, поесть что найдётся?
Никита с готовностью вытащил краюшку хлеба, всученную ему утром кухаркой. Цыганка просияла, откусила от краюхи и спрятала её за пазуху.
– Отчего ты не ешь? – удивился мальчик.
– Сестрёнкам отнесу, – невнятно (рот был забит) сказала она. – Спасибо, барин, изумрудный!
– Меня Никитой зовут, – сообщил он. – А тебя?
– Катькой, – встав, девчонка встряхнула юбку, ничуть не смущаясь тем, что подол намок в воде и облепил колени. – Мы у вашего крестьянина, дяди Прокопа, на зиму встали, ты приходи к нам! Приходи, весело будет, попоём-попляшем тебе!
Никита несмело улыбнулся. В ответ снова сверкнули белые зубы, взлетела откинутая со лба вьющаяся прядь волос, прошуршали раздвинутые камыши – и Катьки след простыл. Мальчик замер, точно заколдованный, глядя на качающиеся сухие стебли, а в глазах ещё стояли смеющиеся карие глаза и весёлая улыбка юной цыганки.
Цыгане появлялись в Болотееве каждую осень. В конце октября по подмёрзшей дороге в село торжественно вкатывались шесть скрипучих цыганских телег, набитых узлами и детьми. Рядом с телегами шли взрослые цыгане – сумрачные, бородатые. Усталые женщины в потрёпанных юбках шлёпали босиком по грязи. За табором бежал табун из двух десятков сильных, отъевшихся на летней траве лошадей. Год за годом цыганская семья, откочевав лето, прибывала на зимний постой к Прокопу Силину. Договор между цыганами и Силиным был давний: Прокоп предоставлял цыганам на зиму свою старую хату, цыганских лошадей ставил в свою огромную конюшню и пускал постояльцев по надобности в баню. Цыгане же платили хозяину деньгами за постой и оставляли в конюшне конский навоз, считавшийся лучшим удобрением на свете. Навоз весной вывозился на пашни Силиных, возбуждая невыносимую зависть всего окрестного крестьянства. Другие мужики тоже старались залучить к себе на зиму цыган, но те только смеялись: ни у кого, кроме Силина, не было такой обширной конюшни и просторной хаты, способной вместить в полном составе огромное цыганское семейство.
Всю зиму табор жил у Силиных, цыганки вместе с невестками и дочерьми Прокопа копошились по хозяйству, стирали бельё у проруби, кололи дрова, носили воду. Цыгане возились на конюшне, помогая хозяйским сыновьям, не скрывая собственных секретов, а ведь известно, что никто лучше цыгана не умеет ходить за лошадью и лечить её. Старый Силин не препятствовал дружбе своих сыновей с цыганскими парнями, справедливо полагая, что из этих отношений можно извлечь только пользу.
Маленьким Никита побаивался цыган: Настя не позволяла ему даже приближаться к их телегам, страшным шёпотом убеждая, что эти черномазые черти воруют детей и только и ждут, как бы засунуть маленького барина в мешок и увезти. Никита верил – и не приближался к табору. Но сейчас Катькины слова убедили его в том, что цыганам он совершенно не нужен, и жгучее любопытство, смешанное с желанием ещё раз увидеть эти озорные карие глаза и сверкающую улыбку, сосало сердце всю ночь, не давая заснуть.
На другой день, к вечеру, пряча под подолом армячка узелок с чёрствым караваем, пирогами с кашей и дюжиной сухих карасей – всем, что удалось выпросить и стянуть на кухне, – Никита храбро отправился в Болотеево. День был ветреный, холодный, воду в придорожных колеях схватило ледком, над лесом тянулись, как разорванный кумач, багровые полосы заката. Никита шёл по твёрдой, замёрзшей дороге, и с каждым шагом решительность его всё уменьшалась. До сих пор ему не приходилось гостить в крестьянских избах, он не знал, как примет его семья Силина, и тем более – остановившиеся у него цыгане. «Но она же сама пригласила меня… И Настя сколько раз говорила, что я могу приходить к её дяде… – беспомощно рассуждал он, всё замедляя и замедляя шаг. – И Силин – батюшкин раб, не может же он так просто взять и меня прогнать… И цыгане… Я ведь несу им гостинец, они захотят взять… Зачем же нет?» Но эти взволнованные рассуждения лишь уменьшали его храбрость, и в конце концов, дойдя до высоких, крепких ворот Силиных, Никита попросту остановился. Скорее всего он повернул бы назад, в имение, но как раз в этот миг ворота открылись, на вечернюю улицу с гомоном высыпала целая толпа разновозрастных ребятишек, и среди них – Катька.
Никита растерянно смотрел на неё. Он не сразу заметил, что среди ребят были и встрёпанные, грязные, смуглые до черноты цыганята, и белоголовые дети Силина, что все они, разом примолкнув, озадаченно разглядывают его. Он видел только большие тёмно-карие глаза девушки, и она широко улыбнулась ему.
– Пришёл? Не замёрз? Брилья-янтовый… Ну, пойдём, пойдём к нам!
– Я принёс поесть! – торопливо сказал Никита, выставляя вперёд свой узелок. Дети радостно загалдели, кинулись к нему, обступили со всех сторон. Катька обхватила его за плечи.
– Ах ты, ненаглядный мой! Вот спасибо тебе! Идём, мы тебе споём, спляшем! Чяворалэ, джяньти, пхэнэньти даякэ, со тыкно рай явья![1]
Двое цыганят сорвались с места и с воплями кинулись к старому дому. Катька взяла было руку Никиты, но в это время по высокому резному крыльцу дома торопливо сошёл сам Прокоп Силин.
– Барин, Никита Владимирыч! Здравствуйте! Милости просим в дом! Самоварчик сей минут будет, – спокойно пригласил Силин, оглаживая чёрную, подёрнутую ранней сединой бороду. Из-за его спины выглядывали лица домочадцев.
– Благодарю тебя, – как можно твёрже ответил Никита, не замечая, что голос его звучит пискливо и испуганно. – Но я пришёл вот к ней… к цыганам.
Силин внимательно взглянул на него из-под мохнатых бровей, подумал о чём-то… и вдруг рассмеялся.
– А ведь смел ты через край, Никита Владимирыч! Так-таки и к цыганам моим идёшь, не боишься? Батюшка-то знают, куда ты угулять изволил?
– Чего бояться? – сердито встряла Катька, топая о землю босой пяткой. – Не звери лесные, поди, не загрызём барина! Я давеча обещала сплясать для них!
– Вон куда! – снова усмехнулся Силин. – Ну, у этой девки пляска дорогого стоит! Поди, барин, посмотри! Эк она тебе с ходу головёнку-то заморочила… А ты, Катька, батьке скажи, что вскорости и наши подойдут, и Ванька с гармонией тож.
– Вот спасибо тебе, Прокоп Матвеич! – сверкнув зубами, поклонилась Катька, подмигнула Никите и резво потащила его за собой, к старому дому, из которого уже высыпались на двор заинтересованные цыгане.
От испуга Никите показалось, что их не меньше сотни – чёрных, смуглых, взъерошенных, с диковатым блеском в глазах. Они обступили его, сверкая белозубыми улыбками, о чём-то звонко переговариваясь на своём языке, с интересом и без всякого подобострастия глядя на маленького барина. Катька, сердито покрикивая на смеющихся цыган, увлекла Никиту за собой в чёрную, низкую дверь дома.
В большой горнице шёл жар от натопленной печи. Заслонка была убрана, и рыжий свет горящих поленьев падал на бревенчатые стены. Прямо на полу были навалены разноцветные перины и горы подушек, на низеньком столике стоял неожиданно новый, блестящий самовар, возле которого степенно тянули из блюдец чай несколько стариков и бабка в перевязанной через плечо шали. Принесённый узелок давно исчез из рук Никиты, и он не помнил, кому отдал его. Катька толкнула мальчика на перину, куда-то убежала, тут же вернулась, сунула в руку ломоть хлеба, намазанного мёдом, и умчалась снова. Вместо неё возник лохматый мальчишка с огромными чёрными глазами и горбатым носом. Никита сжался от испуга, но цыганёнок улыбнулся во всю ширь, сверкнув зубами:
– Дай куснуть, барин!
Никита с готовностью разломил хлеб, хотя сам ничего не ел с самого утра.
– Изволь… Как тебя зовут?
– Васькой. А тебя?
– Никитой… Сколько тебе лет?
– Не знаю, может, восемь, а может, и десять, – Васька пожал худыми плечами. – На губьях и зубьях сыграть тебе?
– Как это?!! – поразился Никита.
Васька лукаво блеснул глазами из-под спутанных волос, выпятил вперёд и без того толстые губы и принялся с удивительным проворством шлёпать по ним четырьмя пальцами, издавая дребезжащий звук, отдалённо напоминавший «Камаринского». Никите сие музицирование крайне понравилось, и он тут же пожалел, что не может изобразить в ответ ничего подобного.
– А я… А я могу тебе сказку рассказать, – неуверенно сказал он. – Страшную, про рассохинского упыря.
– Да? – недоверчиво переспросил Васька. – Ну, тады пожди, – и исчез. Никита огорчился, подумав, что цыганёнок обиделся на что-то, но тот немедленно снова возник из полумрака, волоча за собой целую гроздь ребятишек поменьше.
– Вот, им тоже расскажи!
Цыганята расселись вокруг, возбуждённо поблёскивая глазами. Никита зачарованно рассматривал их. Совсем крошечный кудрявый малыш спал на руках сестрёнки, которая казалась ровесницей Никиты, две оборванные девчушки обнимали друг дружку за плечи, пузатый мальчишка ожесточённо чесал спутанную голову… Все они заинтересованно смотрели в лицо Никиты, ожидая обещанной сказки, и одна из девочек даже нетерпеливо дёргала его за рукав, требуя начинать. Никита видел – они ничуть не боятся его, не тяготятся им, как деревенские ребятишки. Ободрённый такими мыслями, он начал одну из своих любимых историй, бессознательно подражая манере сторожа Егорыча, в тех же местах понижая голос, делая драматические паузы или растягивая слова:
– …И вот пошла-а-а Марья в подпол, а там… сидит упырь, да стра-а-ашный такой, что кровушка стынет! Спаси Христос и Святая Пятница!
По широко раскрытым глазам цыганят, по тому, как они дружно крестятся и ахают, Никита видел, что рассказ его производит впечатление, и, продолжая, одновременно старался припомнить, сколько таких сказок он знает и на сколько вечеров их хватит. Он рассказывал уже довольно долго, когда из другого угла комнаты донеслась вдруг хрипловатая мелодия гармони, и почти сразу же в неё вплелись два звонких девичьих голоса:
Ай, калина, ай, малина
Во сыром бору росла!
О проекте
О подписке