Увидев барина, дворовые умолкли и дружно вытолкнули вперёд кучера.
– Извольте видеть, сама взялась, а я не конокрад! – обиженно заявил тот. – Тут, Никита Владимирыч, под утро сущая фанаберия была!
– Фанаберия?.. И я ничего не слышал? И не могли позвать, олухи?
– Так не насмелились будить… И Авдотья Васильевна осерчали бы! А наше ли дело с правительством спорить?
С большим трудом Закатову удалось выяснить, что перед самым рассветом, в густых потёмках, к болотеевской усадьбе подъехал всадник с кобылой в поводу. Ему пришлось довольно долго громыхать воротным кольцом, пока к нему не вышел заспанный Авдеич. Всадник оказался прохоровским мужиком Степаном, которому барин велел пригнать Наяду в Болотеево и оставить там, поскольку сия Наяда была куплена болотеевским барином.
– Что?.. – растерянно переспросил Никита, которому всё ещё казалось, что он досматривает ночной сон. – Я – купил Наяду?.. Авдеич, воля твоя, вы оба пьяные, что ли, были со Степаном?!
– Вовсе не были, барин! – обиделся конюх. – С самого Спаса себе не дозволяли! И то удивительно, что чуть ли не середь ночи пригнали лошадку-то, – будто и впрямь конокрады какие! Я поначалу и запускать отказывался, потому от вас приказу никакого не было, и не на что нам таковых красавиц покупать… да Стёпка тот пообещал просто под воротами Наяду кинуть! Потому велено ему так было! Да ещё какие-то бумаги за пазухой привёз, велел вашей милости передать…
Закатов молча протянул руку, и Авдеич с почтением вынул из-за ворота зипуна чистый холстинковый свёрток. Внутри оказался дворянский паспорт на имя госпожи Александры Михайловны Влоньской, а также паспорт лошадиный – на кобылу Наяду, чистокровную орловку вороной масти четырёх лет от роду. Последней выпала записка, начертанная неровным мужским почерком, в которой господин Казарин уверял господина Закатова в совершеннейшем к нему почтении и покорнейше просил принять в дар «сию безделицу» со всеми надлежащими документами.
– Принять в дар?.. – спросил Никита у обалдело взиравшей на него дворни… и вдруг разом всё понял. И выругался так, что привыкший ко всему Кузьма даже присел.
– Ах ты… с-с-сукин сын! Да не ты, дурак… Всё-таки додумался! Авдеич! Живо Ворона седлать мне!
Через несколько минут Закатов вылетел со двора верхом, а следом неслась привязанная к седлу Наяда.
Скакать до Прохоровки было неблизко, и, когда Ворон взлетел на последний холм, солнце уже стояло высоко над прозрачным, сквозным лесом и скошенными полями. Внизу была видна покосившаяся казаринская развалюха. Закатов галопом подлетел к имению, осадил коня – и въехал в ворота, мельком удивившись тому, что они с раннего утра распахнуты настежь.
– Позови барина! – велел он выбежавшей навстречу старухе.
– Так нету, кормилец! – удивилась та, щурясь выцветшими, подслеповатыми глазами на Никиту. – Ты, родной, кто будешь-то?
Закатов назвался – и через несколько минут уже знал, что барин и Глафира Прокловна уехали ночью, торопясь «как на пожар», и не сказались куда.
– То есть как – «не сказались»? – растерянно переспросил Закатов. – У господина Казарина это ведь единственное имение, если я не ошибаюсь? Куда же они поехали?
– Не могём знать, ваша милость… Нам никаких распоряжениев дадено не было. Только вот и велели лошадку вам отогнать, так Стёпка мой спозаранку управился… А что, неладное что-то с Наядкой-то?
Закатов ошарашенно молчал. Было очевидно, что Казарин попросту сбежал. «Чёрт, вот ведь положение… Что же теперь делать? Оставить Наяду здесь?»
– С голоду подохнет, ваша милость. – уверенно сказал подошедший Степан, и Закатов, вздрогнув от неожиданности, понял, что размышлял вслух. – Овса не боле трёх четвертей осталось, а нового в этом году и не сажали, потому барин всё едино Наядку продавать собирался. Не ко двору нам такая царица, сами изволите видеть… Коли и вам не надобна, продавайте поскорей. Чем же животная виновата, пошто её голодом морить? Ей у нас и так не мёд был, потому уходу за такой красотой не разумеем. И взять её никто из мужиков не согласится… разве что цыганам продать. Нашим-то рабочие лошадки нужны, а эту нешто можно в соху запрягать? Только ногу сломит в борозде, и всё… И то диво, что ноги целы и хвори никакой не прилипло!
– Ты прав, – задумчиво согласился Закатов. И всю обратную дорогу до Болотеева, пустив лошадей шагом, напряжённо думал, как ему теперь поступить. Принимать взятку от мерзавца Казарина он не собирался. Можно было, разумеется, гордо оставить Наяду на казаринском подворье – какое ему, Закатову, дело до того, что чужое имущество подохнет с голоду? Но, оборачиваясь и глядя на Наяду, легко и спокойно ступающую по вязкой дороге, – словно не было двадцати вёрст бешеной скачки, – он отчётливо понимал: оставить на погибель такое существо нельзя.
«Хороший хозяин и собаку дурную на улицу не выгонит – а тут лошадь, красавица, прекрасной стати и масти… да ведь это будет преступление! А разве не преступление – принимать взятки от последнего подлеца?!»
И тут же, споря сам с собой, Закатов думал о том, что принимают взятки по взаимному согласию, а в его случае о согласии и речи не было.
«Не ты ли нёсся вчера за Казариным чуть не с топором, как пьяный мужик за тёщей? Воможно, и убил бы, если бы не Дунька… Какая тут взятка?! И Казарин знал, что ты не возьмёшь… иначе не прислал бы Стёпку ночью, после своего бегства… Чёрт знает что… вот как теперь выкручиваться?!»
Домой Закатов прибыл далеко за полдень – и в воротах столкнулся со старостой Прокопом Силиным.
– Слава господу, воротился! – с облегчением встретил своего барина Прокоп Матвеевич. – Только сполоху наделал! Дунька твоя прямо ко мне примчалась: давай, кричит, Прокоп Матвеич, поезжай, смертоубийство в Прохоровке будет! А я подумал: чего коней зазря гонять… Мать-Богородица, это откуда же чудо такое?!
Закатов не успел ничего ответить – а Силин уже с молодой прытью нырнул под брюхо Наяде и завозился там, вздыхая от восхищения.
– Господи-и… Ножку дай, но-о-ожку, копытечко… Ты ж раскрасавица моя, голубица ерусалимская… Дай бабочки пощупать… А копытца… А коленочки… Ах ты, яхонт драгоценный… Изумруд, сущий изумруд! Как есть адамант-камень!
Закатов тем временем, сидя рядом на корточках, излагал ситуацию. Силин, казалось, и не слушал своего барина, всецело поглощённый осмотром красавицы-кобылы. Но выбравшись из-под брюха Наяды, он убеждённо заявил:
– Круглым дураком будешь, Никита Владимирыч, коли в Прохоровку её вернёшь. Нешто она виновата, что хозяин – шельма?
– Но, Прокоп Матвеевич… Она же всё-таки не моя!
– Как же не твоя, когда пачпорт ейный у тебя? – на голубом глазу удивился Прокоп. – Но я вовсе не имею права её брать…
– Постой, Никита Владимирыч, – нахмурился староста. – Может, я чего не уразумел, но ты же ведь в суд-то подавать всё едино не намерялся?
– Разумеется, не намерялся… тьфу… не собирался! Госпожа Влоньская прямо запретила мне это, и…
– Ну, и о чём речь тогда? – усмехнулся Силин. – Кабы ты хотел, а опосля сего дарованья передумал, – тогда бы и совеститься можно было. А коли господин Казарин пожелали себе таким макаром соломки подстелить – так вольному воля!
– Ну тебя с твоей соломкой! – выругался Никита… но продолжать не смог, потому что Силин расхохотался – откровенно и весело, блестя белыми, по-молодому крепкими зубами:
– Воистину, Бог дураков любит! Не сомневайся, Никита Владимирыч, бери кобылку да владай! Ибо сказано: просите – и дастся вам, стучите – и отопрётся! Ты поглянь, как она, бесстыдница, к Ворону тянется! Ну, барин, благодари Бога, – быть у тебя лошадиному заводу!
– Не хочу вас пугать, Владимир Ксаверьич, но это всё же дифтерит, – отрывисто сказал Михаил Иверзнев, выйдя из комнаты больной и тщательно прикрыв за собой дверь. – Все симптомы те же, что и в женском остроге. У меня трое ребятишек в лазарете умерло нынешней ночью… Меланья ещё не вернулась? Тьфу, хоть за смертью её посылай… Владимир Ксаверьич, да держите же себя в руках! Ещё ничего не кон…
– Б-боже мой… Боже… – начальник каторжного завода, неловко ухватившись за край стола, опустился в кресло. – Наташа… Это… невозможно, невозможно! Ей ведь и семнадцати ещё нет… Как же я не хотел, как боялся везти её сюда! Я предчувствовал, знал, что… что добром это не… Михаил Николаевич, у меня ведь никого, кроме неё, больше нет!
– Вы ни в чём не виноваты, – сухо сказал Михаил, останавливаясь у окна. – Дифтерит мог начаться где угодно – и в Иркутске, и в Петербурге. Сюда он пришёл с последней партией, и…
– Но неужто нельзя ничего сделать? Я уже послал в Иркутск за врачом… Ведь и у вас не все умирают в лазарете? – отчаянная надежда звенела в голосе господина Тимаева. Иверзнев пожал плечами:
– Ну… Выжило двое… из семнадцати. Дети все до одного перемерли. Эпидемия, куда деваться… Никакие средства профилактики не помогли. Да ещё и Устиньи нет, как на грех…
– Да будь она проклята, эта ваша Устинья! – визгливым, сорванным голосом завопил вдруг Тимаев. Этот вопль был так не похож на обычный, густой и покровительственный бас начальника, что Иверзнев невольно вздрогнул и отвернулся от созерцания растрёпанного можжевельника за окном. – Вы мне ручались за неё головой – а она сбежала! Вместе со своим мужем-убийцей! Мало мне было неприятностей на заводе, мало пожаров, мало бунта…
– Не было никакого бунта!
– Это вы МНЕ говорите? Мне – который неделю трясся за дочь и едва дождался казаков из Иркутска?!
Иверзнев только поморщился. Но Тимаева уже было не остановить:
– Вы, Михаил Николаевич, развели в своём лазарете сущую разбойничью вольницу! Вы и Лазарев, да-с, которого я, между прочим, вправе уволить! А то и подвести под суд за организацию побега каторжан! Четверо сбежали, шутка ли! Четверо – осуждённые за бунт, за убийство, за душегубство! Исчезли, как в воду канули! На виду у охраны, у казаков, у вас! Только не говорите мне, что ничего об этом не знали!
Иверзнев молчал, глядя в стену и сдвинув густые чёрные брови. Было очевидно, что он думает сейчас совсем о других вещах. Но Тимаев ничего не замечал:
– И у вас хватает совести!.. Хватает нахальства говорить мне, что будь здесь Устинья – и эпидемии бы не было! Да кто такая была эта Устинья?! Ваша фаворитка, с которой вы жили, не обращая внимания на её мужа, – и покровительствовали им обоим вовсю! А она плевать хотела и на вашу страсть, и на ваше покровительство!
– Вы напугаете Наталью Владимировну, – ровным голосом сказал Иверзнев. – У вас истерика, возьмите себя в руки!
– Да-с, плевать! И стоило мне проявить строгость – она сбежала! Не захотелось, видите ли, мерзавке, ходить в кандалах, как полагается по закону! И её муженьку тоже! И прочим, которые…
Тр-р-рах! Могучий удар кулака обрушился на столешницу, и по полированной поверхности зазмеилась трещина. Тимаев, икнув, умолк на полуслове, отпрянул. Прямо перед ним оказались сумрачные чёрные глаза. Смуглое, окаменевшее от бешенства лицо.
– Осмелюсь напомнить, МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЬ, что побег этот целиком на вашей совести! Что это вам приспичило тискать невесту Антипа! Да-да, ту самую Василису, которую вы заставляли у вас в доме «мыть полы»! Ту самую Василису, которую мы с Устей полгода лечили от тяжёлой болезни, от помешательства! И не смели надеяться на успех!
– Да как вы смеете… щенок! Я вас…
– Смею!!! – загремел Иверзнев. – Неужто вы думаете, что я вас боюсь?! Неужто вы полагаете, что я оказался бы здесь, в Сибири, у чёрта на рогах, если бы боялся вот таких… слуг отечества?! Всё, на что вы способны, – издеваться над беспомощными людьми! Мучить беззащитную девчонку в кандалах! Делать невыносимым положение людей, которым и без вас тяжело! Бунт, вы говорите?! Да ваше счастье, что Лазарев и Кострома мужиков тогда в остроге остановили! Здесь на триста каторжников – полтора десятка казаков! Да рота инвалидов, из которых песок сыплется! К утру от завода остались бы угольки, а от вас – мокрое место! А каторжане рассыпались бы по тайге и – поминай как звали! Люди доведены были вашими «строгостями» до крайности! А ведь здешний народ ко всему привычен! Так что это по вашей милости братья Силины с завода урвались! Вместе со своими бабами! А мне без Устиньи как без рук! Эпидемия, чёрт возьми, дифтерит, дети мрут, а вы… Вы! С-с-сукин вы сын, свинья тупорылая, каналья! Морду бы я вам разбил без всякой субординации, кабы это имело пользу! За Устинью! За Василису! За Силиных! За мужиков в остроге!!!
– Михайла Николаевич, родненький… Помилуйте…
Жалобный писк, раздавшийся с порога, заставил Иверзнева замолчать. Тяжело дыша, он выпрямился. Повернулся. В дверях стояла Меланья – фельдшерица из заводского лазарета. К своему животу, уже заметно округлившемуся в последний месяц, она прижимала полотняную сумку. Карие глаза Меланьи были огромными от ужаса. Из-за плеча фельдшерицы виднелось ошарашенное лицо Лазарева – заводского инженера.
– Мишка, ты рехнулся?.. В виннице было слышно, как ты орёшь!
– У Натальи Владимировны дифтерит, – хриплым голосом отозвался Михаил, растирая разбитый кулак. – Меланья, перестань трястись… мы просто погорячились в разговоре с Владимиром Ксаверьичем. Ты принесла то, что я просил? Очень хорошо. Возьми ещё миску в кухне и водки, скажи – я велел. И – вон отсюда немедленно! Сколько раз я тебе говорил не подходить к дифтеритным? – он шагнул к двери в спальню.
– П-позвольте, что вы намерены делать? – опомнился Тимаев. – Господин Иверзнев, куда вы?
Михаил остановился на пороге. Обернувшись, смерил начальника завода чёрными, ещё не остывшими от ярости глазами.
– Отсасывать плёнки, разумеется! И следует торопиться, иначе Наталья Владимировна начнёт задыхаться – и тогда я уже ни за что не поручусь! Позвольте.
– Но… как же… – Тимаев мучительно искал слова. – Как же вы так рискуете… Ведь вы сами… вы ведь можете заразиться, не так ли?
– До сих пор, как видите, жив, – сухо заметил Михаил. – Попрошу меня не задерживать. Речь идёт о жизни вашей дочери.
– Но… Но… зачем же вам, право, самому трудиться? Пусть хоть вот Меланья… она же обучена?..
– Что?.. – на миг растерялся Иверзнев. – Меланья?..
– Разумеется! Она же ваша фельдшерица! Пусть она удалит у Наташи эти самые плёнки и…
– Осмелюсь напомнить, что врач здесь я, – тихим от бешенства голосом перебил его Иверзнев. – И именно я обязан рисковать в случае лечебной необходимости. А Меланья – молодая женщина, которая ждёт ребёнка, чёрт возьми! Ей вообще нельзя входить к заразным! Господин Тимаев, у вас есть хоть зачаточное представление о совести?! Меланья, отдай инструмент, и – вон отсюда! Вася, уведи её!
Он рывком открыл дверь в спальню и шагнул внутрь. Хлопнула дверь, и наступила тишина.
Время тянулось медленно. Солнечный луч ушёл из комнаты, и потёртые штофные обои сразу потускнели. Меланья никуда не ушла, а села на пороге, нервно перебирая в своей сумке снадобья, – пока не извлекла склянку тёмного стекла. Она держала её наготове, не сводя взгляда с запертой двери. Лазарев стоял рядом с ней, занимая своей огромной фигурой весь проход. Они о чём-то тихо переговаривались, не обращая никакого внимания на Тимаева, который, впрочем, тоже словно не замечал посторонних людей в своём кабинете. Он сидел в кресле, отвернувшись к окну. Рука его судорожно сжимала и разжимала потёртый подлокотник. Когда полчаса спустя дверь открылась и Иверзнев, держа в руках миску, вышел из комнаты, Тимаев хотел вскочить ему навстречу, но получилось неловко, и он сразу же плюхнулся назад.
– Что… там? Что Наташа?.. – севшим от волнения голосом спросил он. Иверзнев, не отвечая, бросил вскочившей Меланье:
– Синюху! – тёмная склянка мгновенно оказалась у него в руках, и Михаил одним духом опрокинул её в рот. Проглотил, поморщился, фыркнул. – Камнеломку! И чашку чистой воды!
Меланья мгновенно вытащила из сумки вторую бутылочку, и вместе с ней Иверзнев вновь исчез в комнате. Тимаев напряжённо, испуганно посмотрел на Лазарева. Инженер только пожал плечами. Вскочив из кресла, начальник завода принялся ходить вдоль стены. Его сухое, птичье лицо исказилось нервной, мучительной гримасой.
Вскоре Иверзнев вернулся, неся пустую чашку, и Тимаев остановился у стены.
– Так что же, Михаил Николаевич? Что Наташа? Всё?..
– Господь с вами… – поморщился Михаил. – Плёнки я удалил, так что асфиксии, по крайней мере, не будет. Посмотрим, как пройдёт ночь. Жар я сбил, Наталью Владимировну необходимо обтереть. А далее… просто будем ждать. И каждый час давать настой камнеломки: это единственное, что может помочь. Разумеется, в том случае, если форма болезни – лёгкая. Дифтерит – штука мерзкая, но я сделал всё, что мог. С вашего позволения, господин Тимаев, я вернусь в лазарет. У меня там дел по горло.
– Но… как же вы уйдёте? – привстав, испуганно спросил Тимаев. – Михаил Николаевич, это же невозможно! Наташе может стать хуже!
– Если станет хуже – пошлёте за мной горничную, и я буду здесь через десять минут! – жёстко перебил его Михаил. – Осмелюсь напомнить, что у меня полный лазарет больных! Тем же самым дифтеритом!
– Но… как же вы можете сравнивать?! – сорвался Тимаев. – Михаил Николаевич, не думайте, что я не благодарен вам… за спасение дочери…
– О спасении, к сожалению, ещё рано говорить.
– Но вы так рисковали… И всё же я не понимаю вас! Никак не могу понять! – на начальника завода отразилась вся мучительность этого непонимания. – Вы – столбовой дворянин, из известной семьи! В университете обучались! И стараетесь убедить меня, что не видите разницы между благородной барышней и каторжным отребьем?!
– Не вижу, право, ни малейшей, – спокойно и холодно ответил Иверзнев. Повернулся и, не прощаясь, вышел. Тимаев проводил его растерянным взглядом. Взявшись пальцами за голову, пробормотал:
– Немыслимо… Все посходили с ума… Все!
Но комнату уже была пуста, и посочувствовать начальнику завода было некому.
– Мишка, ты, ей-богу, с ума сошёл. – взволнованно говорил Лазарев, растапливая самовар в сенях. В крошечной комнате при лазарете, которую занимал доктор Иверзнев, было довольно чисто, пахло сухими травами и камфарой. Сейчас же в этот привычный запах вмешивалась резкая струя спиртного духа. Стакан водки, наполненный доверху, стоял на столе, и Михаил, вешая на гвоздь в стене куртку, с отвращением на него косился. Лазарев перехватил этот взгляд.
– Миша, надо! Давай-давай, пей до дна, водка хорошая… Авось, выжжет в тебе этот дифтерит!
– Если пробрался, подлец, так уже не выжечь, – невнятно отозвался Михаил, с отвращением отпивая водку, как чай, из гранёного стакана. – Ну тебя, Васька… зачем я только согласился? И пить ведь совсем не умею! Сейчас пьяным буду, а у меня ещё дела…
– Как я пойму, если ты всё же заразился? – напряжённо спросил инженер.
– Я раньше тебя пойму, – усмехнулся Иверзнев. – Ничего метафизического. Уже к утру всё будет ясно. Сначала жар поднимется, затем – приступы удушья, а там уже… и всё. От Тимаева не приходили?
– Нет. Малаша пошла туда.
Иверзнев нахмурился, но ничего не сказал. Прошёлся по комнате, посмотрел в окно, распахнутое в чёрную, по-осеннему непроглядную ночь. Вдали, тронутые лунным светом, мутно темнели вершины таёжных кедров. Над ними, чуть подёрнутые седыми прядями ночных облаков, поблёскивали холодные звёзды. Глядя на них, Иверзнев вполголоса спросил:
– Как думаешь, Вася, они ведь уже далеко?
– Конечно, далеко. – сразу же отозвался из-за самовара Лазарев. – Они ведь ушли в августе. А сейчас октябрь на носу. Значит…
– Месяц и семнадцать дней.
– Ну, вот и посчитай сам. Даже если делать в день по двадцать вёрст…
– У них младенец на руках. И Петьке всего тринадцать.
– Ну, пусть даже по пятнадцать. Всё равно они уже вёрст семьсот отмахали. И, если их не поймали сразу, то теперь уж не схватят тем более.
– В тайге уже волки воют, – тихо сказал Иверзнев. – В стаи сбиваются… Скоро зима. Где они собираются её пережидать?
Лазарев не ответил, да Михаил и не ждал ответа. Отойдя от окна, он принялся перебирать бумаги в ящике. Наконец, на стол шлёпнулась разбухшая тетрадь и несколько исписанных листов.
О проекте
О подписке