«...Александрович Серов
в этом доме жил и умер».
Две картины помню: в шуме
синих пенистых валов
едет к морю Навсикая,
стирка будет ей большая,
ветер светел и суров.
Деву бык везет в пучину,
сновидением дельфина
прочь скользит от берегов
Навсикая иль другая...
Я иду себе, гуляю.
...Александрович Серов...
В.Чернявскому
С мамой ты идешь в Севилье где-то,
но петух сквозь сон тебе горланит хрипло:
просыпайся и пиши портреты
всей семье Четвертого Филиппа.
Пляшут и поют твои собратья:
карлики, шуты, комедианты.
Ты кладешь по серой ткани платья
Маргарите розовые банты.
А в зрачки тебе пускает корни
цепкое безжалостное лето.
Что же ты, как скряга, пишешь в черном,
пьяный от несмешанного цвета?
Пьяному и море по колено,
пьяному границы все открыты...
Вот куплю билет, поеду в Вену
посмотреть инфанту Маргариту.
Повлажневшего воздуха свет —
синеватый, тугой, словно вена.
В этой желтой, и только, траве
вижу красные нити Гогена.
Это он свою ставит печать
на бурьяны, овраги и лозы,
научивший цвета различать.
Тонкий красный в глазу, как заноза...
На его красноватой траве
подгулявшие пляшут крестьяне
и такой занимается век,
от которого холодом тянет.
Красноногий привиделся аист
над сухою травой перелога,
и, с работы домой возвращаясь,
отчего-то я вспомнил Ван Гога.
По двору утром ездит железо,
я проснусь и пойду на работу.
Может быть, себе ухо отрезать?
Взять высокую желтую ноту.
Шатнется и лязгнет сквозной перегон
в подземных ходах под горами.
Шагнешь из вагона на терпкий перрон —
с прожилкой коричневой мрамор.
Подземная речка тебя понесет,
в мелькании джинсов и маек,
глаза ненароком подымешь на свод
и видишь там небо мозаик.
На это цветенье огромных щедрот
ты снизу глядишь в высоту:
там в небе лазурном летит самолет
и поезд бежит по мосту.
Внизу поездов непрерывен черед,
здесь хватит железа и так-то.
Но в небе чугун из ковша кто-о льет,
и с неба спускается трактор.
А девушек руки срывают плоды
зеленых полуденных яблонь,
и в ласковом свете лепечут сады
и думаешь – рай тебе явлен.
И ты под сияньем небесных даров
идешь в мельтешенье и шуме...
В блокаду их делал Фролов.
Он сделал и умер.
Безъязыкие земли, глухая судьба,
ковыли, украины, россии...
Горький пот утираешь со лба,
долго поезд стоит у столба,
затяжных перегонов мессия.
Забивает зрачок неподвижная ширь,
степь да степь неподъемна для глаза.
Водокачка, забор, КПП и пустырь —
край родной, узнаю тебя сразу.
Но едва теплый солнечный прут
сдвинет туч запыленные шторы,
сразу жить соглашаешься тут,
сразу сердце несется, как скорый.
Свежий ветер во весь разворот
да лазури удавшийся отжиг —
и короткая радость цветет
на усталой одежде прохожих.
прабабушка моя рожденная на Днепре
отдыхает в земле предгорий
я же когда умре
хочу видеть море
в каталонскую лег бы степь
сетками разгороженную
под прибоя бас чаек рэп
оригинал тоже мне
ты думал что жить ты должен всегда
что добрый отец твой за облаками
но вот тебя настигает беда
и за тобой задвигают камень
и все разговоры про вечность обман
ты лишь передатчик курьер генокода
и ты обвисаешь как влажный туман
и в нем бредешь над свинцовыми водами
и ты заключаешь со смертью завет
пускай в глазах у ней коршуны кружат
но там за камнем движенье и свет
и ты берешь и выходишь наружу
Вчера я пошел в театр.
Попросил сын —
надо поддержать молодых актеров.
Играли Булгакова: «Бег».
Актерам в лучшем случае
было по двадцать пять.
И харАктерность не заслоняла сути происходящего.
Пьеса выходила страшная.
Стоп! – сказал я.
– А сколько было генералу Слащеву, когда он сказал:
«Я сдаю Крым»?
Я посмотрел в справочнике – 35.
Стоп! – сказал я. – А сколько было твоему деду,
когда майором он окончил войну в Вене?
Я смог сосчитать и без справочника – 32.
Стоп! – сказал я. – А сколько тебе сейчас? – 47.
И ты не взял ни Вену, ни Будапешт,
ни Бухарест, ни Белград.
Тебе просто повезло.
Ты не отступал до Москвы.
Ты не носил часы
циферблатом на внутреннюю сторону запястья.
Ты не ехал рядом с водителем в грузовике
навстречу победе по осенней Румынии,
свесив из окошка руку.
Солнечный зайчик от стекла над циферблатом
не попадал в глаза снайперу.
Пуля не попадала в циферблат.
Циферблат не спасал кость
и осколок не застревал навсегда
у большого пальца.
Поэтому вглядывайся,
как мерцает этот подаренный тебе воздух
начала зимы,
как отражается от стекол —
автомобилей, витрин и окон —
солнечный свет,
а за ним по пятам уже гонится рябая свора сумерек.
Все впереди:
и сдача Крыма,
и золотая румынская осень.
Время сжимается
и солнечный зайчик,
путая сроки и судьбы,
скачет с плеча на плечо.
Он проповедовал списанным грузовикам,
брошенным на старых автобазах.
Он забирался в кабины,
отжимал сцепление, включал передачу,
упирался лбом в руль и говорил:
«Скоро Отец ваш Небесный,
который создал вас по образу своему и подобию,
воскресит вас всех.
Он зальет в ваши баки евробензин,
поставит новый аккумулятор,
заменит шины и подвеску,
масло и тормозную жидкость.
Вы будете ехать по асфальтированной дороге
с разметкой и работающими фонарями
и ангелы будут указывать вам путь,
быстро вращая полосатыми жезлами.
Каждого ждет правильное, грамотное
техобслуживание
и вечная жизнь».
Однажды после дождя
его занесло на мокрой дороге,
и он врезался в дерево у автобусной остановки.
Вокруг лежали пустые поля.
Пришли крестьяне с соседнего хутора
и предложили вызвать скорую
или переночевать у них.
Он отказался.
Грузовик был не застрахован,
он взял его в долг
и почти ничего еще не выплатил.
Всю ночь, пытаясь исправить ситуацию,
он с фонарем лежал под грузовиком,
копаясь в его черных, истекающих маслом
внутренностях.
Утром они опять пришли,
но он уже был мертв,
лежа на спине во тьме под грузовиком.
Крестьяне решили похоронить его за свой счет.
На отпевании священник говорил:
«Ты идешь к Отцу своему Небесному,
который создал тебя по образу своему и подобию.
Он выплатит все твои кредиты,
отдаст все твои долги,
сделает счастливыми всех,
кого ты обещал сделать счастливыми,
и доставит по назначению все твои грузы.
А мы разберем твой грузовик на детали,
продадим их местным автослесарям
и поставим за тебя свечки.
И они осветят тебе дорогу на небеса».
пиши о том что волнует
волнуют следы аварий
на бортах автомобилей
волнуют девушки
стоящие вдоль дороги
особенно красивые
думаешь старику на небесах
стоило бы устроить все
немного по-другому
волнует поэзия
поэзия – это сгустки энергии
передаваемые от тела к телу
это стремное дело
с непредсказуемым исходом
чем дольше живешь
тем меньше тебя понимают
но самое интересное
делаешь в одиночку
или вдвоем
ты и я
Мои друзья почти богоподобны.
Соревноваться с ними? Да куда мне!
Один – под камнем в подмосковной Лобне,
Другой лежит в Малаховке под камнем.
А Тимофеев жарится в Айове,
Лямпорт за жизнь сражается в Нью-Йорке,
И я один. Сердито хмурю брови,
Сижу в Москве, как голубь на помойке.
К чему я это? Мне ворчать не надо —
Меня пока не выбросили в урну.
Вон, Петя Берлянд – на «Каховской». Рядом,
А словно на каком-нибудь Сатурне.
Разводит жизнь, когда выводит в люди,
Довольно насмеялись, нашумелись!
Друзья мои, как птицы разлетелись.
Других уже, наверное, не будет.
С нашей встречи, друг дорогой,
Пролетело немало лет.
Мы по-прежнему вместе с тобой —
Затянулся наш тет-а-тет.
Сколько прожито слез и мук
И растрачено сил!
Но как будто вчера, мой друг,
Я тебя полюбил.
Помнишь темные вечера?
Платье легкое, тихий двор?
Словно мы обнялись вчера
И целуемся до сих пор.
Белый шарик
скок-скок, —
Два спортивных подростка
Забывчиво, долго и хлестко
Направляют его.
Щелк.
Щелк.
В тишине под соснами, вечером, и
Может быть, с их вершин опускается сумрак и все
Очертанья теряет свои.
Мир закручивает и несет.
Белый шарик все еще виден.
Белый шарик: скок-скок.
Солнечный луч заблудился в стекле, и
Бьются в кристалле, трепещут случайные блики,
«Раннее утро» пылает у Пауля Клее,
Алым пылает навстречу мазок земляники.
В матовом полдне, манящий и сочный мазок,
Что еще нужно, и мы примириться смогли бы:
Куполом белым на сонной воде поплавок,
А в глубине улыбаются хитрые рыбы.
Боль всегда рядом, она, как и счастье, сынок,
Рядом всегда, не грусти о подружке пропащей,
Это для нас расставанья предметный урок,
Прежде, чем нам навсегда раствориться
в лазоревой чаще.
Краснеют, молодея, старики,
Она застыла между них невинно,
И падает из розовой руки,
Оранжевое солнце мандарина.
Его встречает гордая ступень,
А он летит над ней неудержимо,
И вслед за ним летит живая тень,
Веревочкой привязана незримой.
Они хотят покинуть полотно,
Они спешат, как будто их догонят,
Вдруг разорвав условное окно.
И падают в открытые ладони.
На улице сугробы намело,
Там холодом клубится вьюга злая,
Здесь – в полумраке мандарин сияет,
Еще храня руки ее тепло.
Хочу вам рассказать о скульптуре знакомом,
Здоровался я с ним – он нехотя кивал.
Чудной смешной старик, почти что невесомый,
Как Диоген, огнем меня он освещал.
Он меру нес в себе, не вписываясь в норму,
Жизнь красоте отдав, пожертвовав собой,
Пространство укротить, придав пространству форму,
И был, как глина смят, и вот обрел покой.
Последний солнца луч согреет постаменты
В пустынной мастерской. И что их завтра ждет?
Страна разорена – зачем ей монументы!
В музеях места нет, а жизнь идет вперед.
Причудливо стоят застывшие скульптуры
Творец ушел, ушел, не дав им имена,
Но силою полны – не горбятся фигуры,
Их не страшит огонь, и смерть им не страшна.
О проекте
О подписке