Я лист взяла,
но руку
мне судорогой вдруг свело,
и кто-то говорит:
забудь свою науку.
Вот этот лист —
но этот лист
на самом деле лист?
Он – время, свет, вода,
кора и целлюлоза,
сегодня он зола,
а завтра он стекло,
младенец он, и агнец, и телец,
tabula rasa, медь
и мягкий лён.
Смотри, листу
на твоём письменном столе,
легче сгореть,
чем быть определённым.
И вспыхнул, и исчез.
Здесь пахнет чем-то странно знакомым.
Чем-то? да это же пахнет домом!
– бледно-зелёными с жёлтым
ромбами, выцветшими на обоях
давным-давно.
И что, эти крупные грозди
цветов или ящериц, и лицо
одутловатой королевы гороха
нарисованы здесь
в самом деле?
Я их видела в детской постели,
а они по-прежнему здесь,
никуда не делись.
Слушай–послушай,
вспомнишь, забудешь, вспомнишь
всё, что случилось с тобою.
А к чёрту, а всё равно.
Пленница детских комнат,
засыпай, не знай и не помни:
тебя никогда не звали, не гнали,
не били, не любили, не хотели,
не трогали, не прятали, не искали,
не видели, не слышали и не знали,
а потому засыпай – никто не укусит с краю.
Засыпай – и я тебя скрою,
засыпай – я буду с тобою,
я не сплю, я помню, я знаю.
Я – мёртвый ребёнок, оставшийся дома,
пока ты росла, я не рос,
но королева гороха взрастила
огород из моих сухих слёз:
помидоры, редиску, укроп и картофель
вырастила, и вот
я теперь для тебя вполне съедобен, —
открывай-ка пошире рот!
Тело моё как христово тело,
так что дерзай и ешь,
ибо в мёртвом ребёнке присутствует сила,
которую ты возьмёшь.
Горше печали, слаще надежды
вспомнишь ты мой обед,
когда ты вернёшься сюда однажды
и навсегда.
О, чернозём, зачем расти
испив моей души ты хочешь,
тешась,
тонкое гибнет, грубое густеет,
и мякоть нежная прекрасных корнеплодов,
о, чернозём, песок и глина,
отпусти
морковь, редис и репу
на свободу.
Гряда вовек не опустеет,
но кровью землю удобрять,
пеплом, сердцами и мозгами,
зверями и богами будут люди:
так нужно строить собственное тело
из тел животных, съеденных растений,
плести себя из нитей и волокон,
и убивать прекрасную корову
и курицу прекрасную. Так плоть
питается,
но сокол
расклёвывает клеть.
Чучелко, чучелко —
палка и пальто,
сойки со смеху упали,
землянику поклевали,
но берёзовый обтёсок —
очень страшный отморозок
по имени Бука
их напугал зато.
Но они потом прилетели снова,
ведь надо
землянику кому-то клевать
из сада,
поросшего былью,
то есть тем, что растёт само:
быль-то сорняк,
это сказочку надо придумать,
а быль
нарастёт кое-как,
словно пыль
на вещах,
ведь быль это: боль,
папоротник, звездчатка,
жёлтая плёнка в ржавой бочке,
разрастающиеся деревья,
бледный мох на пальто у пугало,
обтёсок Бука, ставший трухой,
а сойки клюют одичалую землянику,
как будто время
растворяет землю
безмятежной
рукой.
– Огородники, дачники, садоводы, пахари, оратаи, крестьяне,
берите лопаты и вёдра, идите на нашего брата,
копайте для супа, и заготовок зимних, и торговли на рынке,
и ты, бабка, продашь нас и купишь бутылку водки,
а мамаша поджарит нас на сковородке, ибо
новая осень приходит, и время страды:
мы созрели и плоды наши от земли и съедобны,
новая осень приходит, и новое время,
да будет же оно добрым.
Дух картофеля ночью гулял на картофельном поле
и видел: раскинулась ботва на четыре стороны ветра,
а в земле картофель глядел молодыми очами,
и на всех огородах устроили бал прощанья,
осени и последних плодов, выращенных человеком,
а в Новом Свете генетически модифицированная соя
знала: пришло её царство, и плавится пластик,
новая осень приходит, и новое время,
и это последний праздник.
Но старые добрые овощи: кабачок кабацкий, огурец-молодец,
крепкая репка и славная брюква, и огородники, фермеры,
старики и старухи старой земли и последние гномы
водили хороводы среди грядок, от корнеплодов добрых
опустевших и голых: земля отдала всё, что было,
все соки свои и хлеба, всю любовь и силы,
и целовались прощально в пляске лопат и вёдр
кабачок, огурец, репка и славная брюква,
Матфей, Иоанн и Пётр.
господи, взываю к тебе из консервной банки:
вели ей жезлом аароновым расцвесть -
садами в жестяных лучах и клёнах.
– я и сам жестяной,
и все вокруг жестяные клоуны,
в общем дела у меня примерно, как в танке,
то есть в консервной банке,
одним словом —
жесть.
гадал я и думал глупую нервную думу:
изнутри иль извне,
извне иль изнутри,
так ничего не понял.
серебряная рыбка умерла да и не воскресла.
должен я додумать проклятую думу,
чтобы больше никто не умер, а, кажется, не успею.
ах вы такие-сякие жестяные клоуны,
что вы мешаете мне делать мою работу
огненную, мою работу
истинную, мою работу
единственную!
но то, что вы вытворяете, механические барабашки,
кончится с великим открытием открывашки!
де профундис, как говорят, если ты
в консервной банке нюхаешь жестяные цветы, —
это как нюхать цветы в противогазе,
как говорят в спецназе.
но когда к жестяным клоунам
нисходит Мария
и проходит меж них, наставляя ружьё, —
я первый, кто
подойдёт под выстрел.
играешь Ты в кости и держишь пари
с чёртом-жестянщиком, ушлой свиньёй,
что в последний момент перед спуском курка
с ухмылкой закинет меня на выскирь.
господи, взываю к тебе из консервной банки:
вели псалмом давидовым ей цвесть —
мольбой и песнью.
– и Твоим ножом
открой её,
и жестяную острую корону
сними с меня,
и замени шарниры
на сухожилия.
блажен,
кто видит в банке раны ножевые,
но и от банки —
рану на ноже.
Сосуд тумана и стекла —
прозрачна в сумерках земля.
Она – эпическая песнь
индейцев, предков, облаков
во время оно, время родов
горных пород и русел рек,
когда вода свой путь торила
внутри пещер и ледников
и выходила, обрываясь
с высоких скал, когда вулканы
вскипали лавой, и горели
большие трещины в земле,
во время оно, время родов
пустынь и моря, человек
мог стать звездой или травой
и обратиться в игуану.
Во время оно, когда боги
сражались, время сыновей
встававших на отцов, готовых
пожрать рождённое дитя,
когда на смену скудным травам
и камню появился лес
из можжевельника и граба,
полный невидимых зверей
и насекомых, где на ели
клёст вышелушивает семя
из шишки маленькой, где много
никем не узнанных растений,
во время оно, время первых
на побережьях поселений,
О проекте
О подписке