Читать книгу «Марина Цветаева. По канату поэзии» онлайн полностью📖 — Алисы Динеги Гиллеспи — MyBook.
image

1
Сражение с Блоком и Ахматовой: В поисках Музы

 
Ох, огонь мой конь – несытый едок!
Ох, огонь на нем – несытый ездок!
 
«Пожирающий огонь – мой конь!..» (1918)


С поэтом я всегда забывала, что я – поэт.

Письмо к Борису Пастернаку, 10 февраля 1923 г.


Уже шестнадцати лет я поняла, что внушать стихи больше, чем писать стихи <…>. Не хочешь ревности, обиды, ранения, ущерба – не тягайся – предайся, растворись всем, что в тебе растворимо, из оставшегося же создай видение, бессмертное. Вот мой завет какой-нибудь моей дальней преемнице, поэту, возникшему в женском образе.

«Пленный дух» (1934)

С великим поэтом-символистом Александром Блоком Цветаева никогда лично не встречалась, хотя и присутствовала на двух его вечерах в Москве в мае 1920 года. Ее семилетняя дочь Аля (Ариадна Эфрон) записала, какой была мать во время чтения Блока: у нее «было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердилась. <…> в ее лице не было радости, но был восторг»[58]. По окончании вечера в Политехническом музее, 9 мая 1920 г., Цветаева послала Алю за кулисы передать Блоку конверт с посвященными ему пятью стихами 1916 года – но от встречи с поэтом подчеркнуто воздержалась. Цветаева рассказывает, по свидетельству Надежды Нолле-Коган, близкой знакомой Блока, что тот, получив стихи Цветаевой «прочел молча – читал долго – и потом такая до-олгая улыбка»[59]. Однако Блок не сделал попытки связаться с Цветаевой и не ответил ей ни лично, ни стихами; а летом следующего года его не стало.

Невстреча с Блоком продолжала мучить Цветаеву и годы спустя; вот как она вспоминает об этом в письме к Пастернаку 1923 года:

«<…> я в жизни – волей стиха – пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы – не умер), сама 20-ти лет – легкомысленно наколдовала: – “И руками не потянусь”. И была же секунда <…>, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больной) – бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. – Стихи в кармане – руку протянуть – не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда). <…> мой жизненный опыт: опыт опасных – чуть ли не смертных – игр»[60] (6: 236).

То, что Цветаева не осмелилась сама зайти к Блоку за кулисы по окончании поэтического вечера накануне его отъезда из Москвы, а послала Алю со стихами, не написав на конверте своего адреса, указывает и на прирожденную застенчивость Цветаевой, и на ее склонность суеверно – и немного театрально – испытывать собственную поэтическую судьбу. Избегая встречи с Блоком (в надежде, что он чудесным образом сам станет ее искать), она вовлекалась в «опыт опасных – чуть ли не смертных – игр». Решение Цветаевой не искать встречи с Блоком действительно было для нее опасной игрой с высокими ставками. Она принимает мучительное решение, не желая, чтобы на глаза Блоку явилась эта чуждая ей самой ее физическая ипостась, эта постыдно круглолицая, розовощекая женщина, ведь сам Блок в ее описании – существо почти бестелесное (в другом месте она пишет, что в тот вечер он «уже не был в живых» (6: 228)). Вместо этого она решает прийти к Блоку развоплощенным поэтом и чистым голосом – так, как в позднем стихотворении советует Орфею, идеальному поэту, отправиться за Эвридикой: «Если б Орфей не сошел в Аид / Сам, а послал бы голос / Свой, только голос послал во тьму, / Сам у порога лишним / Встав, – Эвридика бы по нему / Как по канату вышла…» (2: 323–324). В реальной жизни, однако, Блок не вышел по канату призывавшего его поэтического голоса Цветаевой. Возможно, эту неудачу можно объяснить иронией гендерной подмены в разыгранном в реальности сценарии мифа: Цветаева берет на себя несоответствующую роль Орфея по отношению к Эвридике-Блоку, тогда как истинный Орфей, конечно же – сам Блок[61]. Во всяком случае, какова бы ни была подлинная реакция Блока на обожающий, настойчивый призыв цветаевских «Стихов к Блоку» (1: 288–294), ей он об этом не сообщил.

Александр Блок


Разыгрывание Цветаевой своей невстречи с Блоком – сначала в стихах к Блоку 1916 года; потом в оформлении этих стихов в цикл и в посылке пяти из них через дочь в 1920 году[62]; в сочинении второго блоковского цикла (1920–1921), уже неприкрыто любовного и потому более шаблонного и менее интересного, чем первый; и, наконец, в только что процитированном, с театральными эффектами, изложении этого эпизода (1923 год) – это лишь первая в ряду ее многочисленных вылазок в опасную и волнующую область поэтического флирта с поэтами-современниками. Собственно, и это поэтическое приключение шло параллельно с другим: вскоре по завершении весной 1916 года стихов первого цикла, обращенного к Блоку, Цветаева начала работать над циклом «Ахматовой» (1: 303–309), который закончила летом того же года. В 1920–1921 гг., вновь переживая увлечение Блоком, Цветаева параллельно заигрывала с Ахматовой в форме безумно страстных писем, написанных от своего имени и от лица юного посланца – все той же Али, дочери-вундеркинда, – странно диссонирующих с прохладной иронией цикла 1916 года[63]. Этот параллелизм в выстраивании сюжетов свидетельствует о том, что в ее сознании Блок и Ахматова были как-то связаны, что в развитии ее поэтики им отводились близкие роли. Как и почему все это происходило, и что подвигло ее вернуться к размышлениям об обоих этих поэтах через несколько лет после первого стихотворного к ним обращения, – все это помогает понять написанная в январе 1921 года поэма «На Красном Коне» (3: 16–23), пропитанная отсылками к Блоку и Ахматовой.

Годы с 1916-го по 1921-й были критическими для Цветаевой, на них пришлись Гражданская война, а также ряд драматических и болезненных событий ее личной жизни. Именно в этот период Цветаева обрела свой истинный поэтический голос, написав стихотворения, которые составили два ее сборника под названием «Версты» (Версты: Стихи. М., 1921; Версты: Стихи. Вып. 1. М., 1922), а также сборники «Психея» (Берлин, 1923) и «Лебединый стан» (опубликован только в 1957 году). «На Красном Коне», первое значительное ее произведение в жанре поэмы, с полным правом может рассматриваться как высшая точка на этом пути обретения поэтической зрелости и, таким образом, как своего рода поворотный момент. В настоящей главе я буду говорить о том, что возобновление интереса Цветаевой к Блоку и Ахматовой во время написания поэмы «На Красном Коне» указывает не только на внетекстовую, но и на глубокую поэтическую, метафизическую и эмоциональную связь между этой поэмой и циклами 1916 года, посвященными двум поэтам. «На Красном Коне» позволяет понять и странное на первый взгляд уклонение Цветаевой от встречи с Блоком, и ретроспективное изложение ею этого события. Поэма «На Красном Коне» также помогает понять разительное различие в интонации адресованных Ахматовой стихотворений и писем.

Сказанное выше отражает мое убеждение в том, что лирические циклы Цветаевой, посвященные Блоку и Ахматовой, – совсем не то, чем кажутся, то есть отнюдь не панегирические подношения. Скорее, в этих текстах Цветаева ищет для себя выход из тупика вдохновения (который для нее связан с отсутствием оснований для полноправного вхождения в сферу мифа о поэте и его музе); она использует поэтику Блока и Ахматовой в качестве лакмусовой бумажки для выяснения надежности и жизнеспособности собственных поэтических решений. Такая интерпретация циклов Блоку и Ахматовой возвращает нас к стихотворению «Барабан», где Цветаева предчувствует возможность будущей легитимации своего вхождения в поэтическую традицию через диалог с другими поэтами – вид близости, сулящий ей целительное, синтезирующее преображение. «Стихи к Блоку» и «Ахматовой» – это, в сущности, опыты именно такой личной поэтической метаморфозы, сражение в диалоге: Цветаева берет на себя «мужскую» поэтическую роль говорящего, тогда как адресат воплощает ее собственное вдохновение (т. е. ее музу) и одновременно (что, конечно, неосуществимо) соперничающий поэтический голос, образцовую стратегию вдохновения, которую Цветаева в конечном счете находит для себя недоступной или нежелательной.

Поэтому, на мой взгляд, ее отношение к Блоку и Ахматовой характеризуется значительно большей двойственностью, чем принято считать[64], ибо Цветаева в этих стихотворениях сталкивает лбами несовместимые мифы – это сложно оркестрованное сражение имеет целью заявить ее права на собственную поэтическую территорию. Цветаева попадает под перекрестный огонь собственных парадоксов: искренне любя и почитая поэтов, к которым обращается, она одновременно должна победить их величие как психологическое препятствие, грозящее заглушить ее собственный дар. Эта амбивалентность глубже и сложнее, чем обычный «страх влияния», потому что поэты, к которым она обращается, не просто ее соперники в поэзии, но также потенциальные музы и (воображаемые) возлюбленные.

Вся эта путаница заставляет вспомнить, как еще в юности Цветаева предчувствовала, что поэтическое призвание лишит ее удовольствий и радостей простого женского существования. Находя свою музу в возлюбленном – воплощенном в мощной поэтической фигуре, которую необходимо победить ради сохранения собственного независимого поэтического «я» – она устраняет всякую надежду на соединение счастливой любви и подлинной поэзии. Эта позиция укоренена в характерно романтической вере в то, что поэтические удачи расцветают на почве жизненных трагедий, в красоте сознательно разыгранных утрат. Неосуществимость или неразделенность любви становится кодовым обозначением судьбы истинно поэтической. Таким образом фактическое неприсутствие Блока и Ахматовой в реальной жизни Цветаевой коррелирует с вымышленностью заместившего их в процессе развития ее поэтической мифологии музы-всадника из поэмы «На Красном Коне». При всей пристрастной тяге Цветаевой к Блоку и Ахматовой, оба в ее жизни отмечены прежде всего поэтическим величием своего сводящего с ума отсутствия.

Ангельская муза: «Стихи к Блоку»

Стало общим местом считать, что Цветаева почитала Блока как поэта-демиурга. Ариадна Эфрон первая заметила, что чувства ее матери к Блоку приняли необычную форму квази-религиозного поклонения: «Блок в жизни Марины Цветаевой был единственным поэтом, которого она чтила не как собрата по “струнному рукомеслу”, а как божество от поэзии, и которому, как божеству, поклонялась»[65]. Действительно, структурную основу «Стихов к Блоку» составляет апофеоз Блока как поэта-мученика, поэта-Христа и падшего ангела. Однако эти образы заимствованы из поэзии самого Блока, следовательно, их присутствия в цикле Цветаевой недостаточно для доказательства того, что она обожествляет своего поэтического адресата. Напротив, если рассмотреть всю совокупность смыслов, к которым она подверстывает эти ангельские образы, становится очевидно, что основная цель этого цикла – не курение фимиама Блоку, а личное поэтическое самоопределение в тени его возвышающейся, сияющей фигуры. Точнее, главной угрозой зарождающейся у Цветаевой уверенности в себе служит иконическое соединение в Блоке поэзии и жизни. В поэтике Блока она видит то трансцендирование тела (т. е. пола) и ту сублимацию эротического желания, к достижению которых стремится сама.

«Имя твое – птица в руке…» – стихотворение, открывающее блоковский цикл Цветаевой, представляет собой изысканную медитацию на звучание имени Блока и вызываемые им многочисленные ассоциации[66]. В эти звуковые параллели Цветаева вплетает темы поэзии Блока и таким образом возводит его поэтический гений и весь его поэтический путь к первичному звуковому кокону, с самого начала его заключавшему и породившему: Б-Л-О-К-Ъ[67]:

 
Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ,
Имя твое – пять букв.
 

Привлекая внимание к написанию имени Блока, Цветаева фиксирует присутствие в его конце немого твердого знака – черты дореволюционной орфографии. Этот знак, который есть, но не слышен, подобно духу поэта – невидимой ауре видимой фигуры – превращается в этом контексте в знак невыразимого блоковского гения. Можно предположить, что твердый знак в имени Блока играет ту же роль, что имя Блока в стихотворении Цветаевой: имя Блок, нигде в стихотворении прямо не артикулируемое, просвечивает в многочисленных отзвуках и полу-рифмах и таким образом служит своего рода немым знаком, свидетельством того, что и она сама принадлежит к избранникам поэзии.

Бурная парономастическая игра с именем имеет своей целью также замаскировать семантические импликации самого имени, значение «блока» как преграды, блокады, непреодолимости. Несомненно, что эти семантические оттенки не ускользнули от Цветаевой с ее сильным чутьем на этимологию по созвучию – особенно если иметь в виду, что акустически-семантическое раскрытие имени Блока составляет основное содержание стихотворения. Можно сказать, что эти смысловые оттенки настойчиво присутствуют самим фактом своего отсутствия: само имя поэта Блока указывает на непреодолимое препятствие на пути Цветаевой к обретению собственного поэтического голоса, препятствие, которое она отказывается признавать и пытается преобразовать. Цветаева как бы играючи упражняет свое поэтическое остроумие и так заглушает угрозу, таящуюся для нее в имени Блока, извлекая из преломляющихся отголосков этого имени целый комплекс альтернативных образов и значений.

По первому впечатлению, образная система стихотворения «Имя твое…» представляет собой произвольную констелляцию разрозненных объектов, порожденных, с одной стороны, чисто звуковыми реминисценциями имени Блока – губ, букв, висок, курок, звонко, громкое, век, снег, глоток, глубок – и, с другой, образными реминисценциями поэзии Блока – птица, льдинка, снег, бубенец и т. д. Однако более внимательное чтение показывает, что образность стихотворения плотно сосредоточена вокруг одной темы – стоического перенесения боли. Более того, это боль одного характерного типа: птица, трепещущая в руке (и, вероятно, вонзающая коготки и бьющая клювом), кусочек льда на языке, тугой удар пойманного мяча о ладонь, серебряный бубенец во рту, камень, рассекающий поверхность пруда (так это ощущает пруд), удары лошадиных копыт (так это ощущает мостовая и слышит ухо), щелкающий в висок курок, поцелуй в снег, ледяной глоток, – все эти образы передают особый момент перехода, когда ощущение, которого ждешь как удовольствия, моментально усиливается и, переходя грань, превращается в неудобство, насилие или боль. Таким образом, перенесение боли для Цветаевой амбивалентно: это смакование удовольствия, которое еще длится, пока радость превращается в муку. Воздействие поэтического слова Блока на ее восприимчивый слух и чувства имплицитно соотносится с этим двойственным переживанием удовольствия в боли.

Интенсивность этого переживания превосходит обычное поэтическое воздействие. При еще более пристальном чтении текста становится ясно, что физическое ощущение, лежащее в основании каждого из образов стихотворения, составляет лишь вторичное воздействие в составе общего эффекта боли. Важнее то, что каждый из этих образов схватывает мгновение неостановимого движения в пространстве и времени: птица улетит, льдинка растает, мячик будет брошен, камень уйдет под воду, лошадь ускачет и ее не будет слышно, пуля не вернется в дуло пистолета, снег растает, ледяная вода будет выпита (а жажда возобновится). Имя Блока – как заместитель его поэзии – постоянно летит и ускользает: его нельзя ухватить, остановить, им невозможно овладеть. Однако именно попытка схватить, остановить, овладеть составляет тот импульс, который лежит в основании стихотворения и цикла в целом, – и это прекрасно осознает сама Цветаева: отсюда болезненная парадоксальность поэтических образов. «Стихи к Блоку» фиксируют поэтическую попытку прикоснуться к Блоку, поймать его, неуловимого и неприкасаемого, – и осознание бесполезности этой затеи. Страдальческий вскрик в последней строфе стихотворения («ах, нельзя!») основан на двойном значении слова нельзя, в сжатом виде выражая как трансгрессивный характер поэтической попытки «поймать» Блока, так и безнадежную неосуществимость этой попытки. Вот почему все первое стихотворение цикла пронизано неостановимой дрожью напряжения и крушения. Как ни старается Цветаева погрузить в перифразы тот «творческий блок», который создает на ее пути облик (имя) другого поэта, она продолжает сталкиваться с ним напрямую.

В стихотворении «Имя твое…» Цветаева желает Блока неприкрыто, бесстыдно, невозможно – не так, как поэт ждет появления музы, а как женщина жаждет возлюбленного. В сознании Цветаевой эротизм Блока метафоричен, абстрактен, трансцендентен, очистителен и эфирен, как полет вдохновения; ее же собственное желание – желание настоятельно физическое, оно неотступно, отчаянно, болезненно, зачаровано. Хотя это различие вполне может быть следствием несовпадения поэтик Цветаевой и Блока – мистицизм символизма и его сосредоточенность на потустороннем чужды Цветаевой с ее страстью к конкретным явлениям как исходной точке поэзии – она решает интерпретировать свое отличие от Блока исключительно как результат гендерного различия. Собственно, этот выбор вполне созвучен обычному для Цветаевой сближению сексуальности и гендера, привычке объяснять свои беззаконные страсти как естественное следствие своего «неправильного» пола. Таким образом, желание преодолеть пол здесь переосмысляется как стремление нейтрализовать эротическое желание к Блоку, свидетельствующее о ее женской природе:

 
Имя твое – ах, нельзя! —
Имя твое – поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое – поцелуй в снег.
 
 










 













 






 




 



 





 





 











1
...
...
11