– Зачем вы так, Анастасия Андреевна, – после паузы глухо проговорил Аркадий. – Думаете, если большевик – так сразу черт с рогами и души у него нет? Мне давно не случалось побеседовать с умными, образованными людьми… тем более, из столицы. Впрочем, – прибавил он, отступая, – если не желаете, не смею задерживать…
Да что, в самом деле, не чудище же он, хоть и красный комиссар! Решительно распахнула я дверь в библиотеку…
Вечерние часы пролетели так быстро, что я опомниться не успела. Казалось бы, едва завязался разговор, как слышу – зовут к вечерней молитве. А мы и поговорить толком не успели! Аркадий Николаевич, оказывается, замечательно знаком был со стихами Пушкина, и мы наперебой читали наизусть любимые строчки. А по поводу Лермонтова горячо поспорили.
– И все равно я полагаю, что Лермонтов мрачен! – говорил азартно мой собеседник. – И немудрено – ему лет-то сколько было, когда писал? Самый возраст для страданий и вздохов о том, что жизнь не удалась. Я вон в шестнадцать тоже бежать из дому собирался, потому что родители – косные и устаревшие, друзья не понимают и, ах, меня никто не любит! А повзрослел бы Михаил Юрьевич – и понял бы, что жизнь-то на самом деле прекрасна…
– Опять – вперед, в светлое будущее? – насмешливо фыркнула я.
– И вперед! И в будущее! – запальчиво ответил Аркадий Николаевич. – Мы сами строим свою жизнь и…
Мы оба так увлеклись, что и не услышали стука в дверь. Манифест строителя светлого будущего прервало появление на пороге матери Марфы.
– Аркадий Николаевич, голубчик, – довольно мягко проговорила она, – не слишком ли вы засиделись? Молодым девицам в эту пору молиться да ко сну отходить полагается.
Грозный председатель ревкома поспешно вскочил – и вдруг шагнул навстречу настоятельнице:
– Матушка Марфа, – тихо сказал он, – поговорить бы… не откажитесь выслушать, прошу. Тяжко мне нынче… – и признался, глядя на нее: – Грех взял на душу… долг велит, и умом понимаю, что враги Советской власти, что время нынче такое – с корнем рубить. А все ж не могу – люди живые… душа противится.
Молча, ласково, с бесконечной усталостью мать Марфа погладила его по голове.
– Пойдемте со мной, голубчик, – сказала тихо и вышла.
Аркадий и прежде посещал библиотеку монастыря едва ли не раз в неделю, по словам настоятельницы, а теперь и вовсе зачастил. Раз в четыре-пять дней неизменно возникала на лестнице его худощавая фигура. Монахини, привыкшие к частым появлениям такого гостя, почти не обращали на него внимания. А я… а я скоро поняла, что не ради книг он сюда приходит. Вернее, не только ради книг. Я боялась даже думать о том, чем занят он там, в городе, вне этих стен, не раз замечая, каким колючим и злым приходит он, и как оттаивают его глаза после наших встреч. Несколько раз приходил он к матери Марфе на «исповедь», и она подолгу говорила с ним – а потом его, уходящего, крестила и взаперти молилась одна.
А еще – достаточно было однажды видеть, как светлеет его лицо при моем появлении…
Что же, а я ведь была и не против. Незаметно, исподволь, тихим шагом завоевывал место в моем сердце этот человек. Заледенев после смерти матери, я откликалась на каждое доброе слово или проявление участия, а Аркадий, жесткий и резкий в разговорах с другими, ко мне был неизменно добр и внимателен. Кроме матери Марфы, у меня не осталось в этом мире ни единой привязанности, и Даша была неизвестно где. Тяжело жить, если любить некого и нечем, и поневоле ищешь, к кому привязаться. Я боялась признаться себе, что слишком часто думаю о человеке, о котором думать не должна. У нас с ним ничего общего. Он идет с теми, с кем я не пойду никогда. Он защищает тех, кто погубил меня. У нас с ним нет будущего…
И мысли эти были столь мрачны, что я хмурилась – а потом отбрасывала их. Потом. После. Буду решать, когда наступит время.
Кончился март, пролетел робкой зеленью в хмуром мареве дождей апрель, проглянул в разрывах туч май. Тихий монастырь надежно укрыт был от одуряющего шума пролетарского праздника Первомая, куда так настойчиво приглашал меня Аркадий. Я не хотела и слышать. Не желала иметь ничего общего с этим новым, страшным, чужим «пролетариатом», как выспренне именовался теперь прежний «народ». Пряча голову в песок, как страус, надеялась, что беда обойдет меня, если спрячусь от нее, закрою глаза.
А еще почему-то неприятна была мысль о том, как будут смеяться рядом с Аркадием чужие девушки в красных косынках…
Стояла уже середина мая, когда мать-настоятельница отправила меня и сестру Евгению в город – за солью, керосином и спичками.
Этот день, не в пример прежним серым и хмурым, выдался звонким и таким ясным, что воздух звенел от синевы. «Лето пришло», – сказала моя спутница, когда мы вышли за ворота.
Действительно, лето пришло. Так пели в хрустальной вышине птицы, таким ласковым и теплым было солнце, что я зажмурилась – и на мгновение ощутила себя маленькой девочкой в имении у бабушки – вот так же выбегали мы с Дашей за ворота сразу после приезда, торопясь вобрать в себя, ощутить, впитать всей кожей запахи лета, травы и жизни.
Но голос сестры Евгении вернул меня к действительности, и я опустила голову. Это было. Этого не будет.
Мы управились с делами довольно скоро и уже к полудню тронулись в обратный путь.
Радостно и нетерпеливо звонили колокола, солнце золотило купола и шпили церквей, весело скакало по верхушкам деревьев. Мы неторопливо шли по просохшей, утоптанной дороге, щурясь на свет. Я сняла белую косынку, тряхнула головой, коса упала на плечо. Запрокинув голову, смотрела я в весеннее небо, по которому плыли пряди облаков.
Впереди, на дороге показалась тонкая фигурка. Она быстро приближалась… уже можно было разглядеть светлое платье и платок, из-под которого выбивались локоны… рыжие локоны… и улыбка… улыбка – такая знакомая. У меня глухо забилось сердце.
Я остановилась. И закричала – отчаянно, громко, так, что моя спутница испуганно схватила меня за плечи. Но я вырвалась из ее рук и бросилась навстречу бегущей мне девушке – навстречу моей любимой, пропавшей и чудом нашедшейся Дашеньке.
Мы вцепились одна в другую и замерли, закрыв глаза. Я, всхлипывая, гладила, гладила ее по волосам, по похудевшим плечам, шепча что-то бессвязное вперемешку с рыданиями, по-русски и по-французски, боясь поверить, что это не сон. Даша прижималась ко мне и тоже что-то говорила, но слова ее заглушал радостный гомон воробьев.
И все было хорошо. Так хорошо, что я боялась верить своему счастью. Сестра нашлась, она чудом избежала ареста в Екатеринбурге, когда город заняли красные, и чудом смогла уйти оттуда, в надежде добраться до столицы и отыскать нас. Господь провел ее через линию фронта, не оставил Своей милостью в дороге, потому что сгинуть она могла десятки раз и сотни раз могла не найти нас с мамой в голодном и страшном Петербурге. Не отправь меня мать Марфа в то утро в город, пойди мы с сестрой Евгенией другой дорогой – и разминулись бы мы с Дашей, и, быть может, никогда бы больше не встретились.
– Это Бог тебя вел, да, да, – шептала я, прижимаясь к плечу сестры и плача от радости.
Помрачнев, выслушала Даша о смерти моей мамы. Глухо и ровно, словно о чужом, рассказала, как умерла от тифа Глафира; как писала она в Петербург на наш старый адрес и в Москву на имя отца, надеясь узнать о его судьбе, но так и не получила ответа; как решила добираться до столицы сама, не думая ни о расстояниях, ни о голоде, ни об опасности.
– Словно во сне была, – призналась она. – Только молилась все время – за вас с тетей Лизой и за Андрея Витальевича…
– Мы наших отцов обязательно найдем, – горячо сказала я. – Вот кончится это все – мы вернемся в Петербург… все будет хорошо.
Даша лишь мрачно усмехнулась.
Одно только огорчало меня, огорчало безмерно. Даша, всегда и во всем понимавшая и поддерживавшая меня, с первой же встречи Аркадия невзлюбила. Настолько сильно, что не пыталась и не хотела это скрывать. При его появлении она мрачнела и то сжималась в комок, превращаясь в испуганного зверька, то, надевая маску едкого ехидства, высмеивала комиссара так зло и колко, что он краснел от гнева и сжимал кулаки – но ответить отчего-то не решался. Теперь, если Даше случалось заходить в библиотеку во время наших встреч, разговоры мгновенно переставали быть откровенными и легкими, как прежде – мешали настороженность, ехидные подковырки, столь же вежливые, сколь язвительные, которыми обменивались Аркадий и Даша. Красный комиссар перестал приглашать меня в библиотеку и на спектакли, которые ставила его молодежь в городе, уже не так восторженно говорил о Советской власти и часто молчал, переплетя пальцы, хотя приходил по-прежнему часто.
И мне теперь наши с ним встречи были не в радость, потому что я видела, как отдаляется, уходит от меня сестра.
– Зачем ты так? – спрашивала я ее. – Он ведь добрый, он не такой, как все они, разве ты не видишь…
– Комиссар добрым быть не может, – отвечала сестра, не глядя на меня. – Раскрой глаза. Откуда ты знаешь, что ему от тебя надо?
Этот же вопрос я и сама себе задавала, но очень уж не хотелось верить в плохое. Мы с Аркадием по-прежнему старались не говорить на «острые» темы, но во всем остальном находили общий язык – может быть, как раз потому, что не хотели огорчать друг друга. С ужасом и тайной радостью я чувствовала, как робко тлеет в груди огонек большого чувства… вот только что нужно для того, чтобы переступить черту и признаться – чужому, недругу, почти врагу? Такому дорогому человеку…
Катились дни, заполненные работой, молитвами, робкой радостью и размолвками с сестрой. Так не могло продолжаться дольше, так было неправильно. Но что и как я могу изменить, я не знала по-прежнему.
Я даже матери Марфе решилась поведать о тайных своих горестях. Она же, выслушав меня, сказала:
– Подлости по отношению к тебе Аркадий не допустит никогда, не такой это человек. Красный там, или белый, или вовсе зеленый, но он порядочный и женщину не обидит. Ну, а все прочее… – она вздохнула и улыбнулась по обыкновению. – Господь милостив… – и погладила меня по щеке.
И была светлая, теплая ночь середины июня, когда в ворота монастыря забарабанили чьи-то кулаки. Даша уже уснула, а я все лежала, ворочалась. Окна нашей кельи, распахнутые от духоты, выходили на монастырский двор, и потому, вскочив, высунувшись в окно, я с удивлением узнала во взбежавшей на крыльцо фигуре Аркадия Николаевича.
Мало ли какие дела могли привести председателя ревкома поздней ночью даже в столь неподходящее место, как женский монастырь? Но я почему-то поняла, что дела эти связаны со мной, и принялась лихорадочно одеваться. Накинув на плечи платок, я бросила быстрый взгляд на безмятежно спавшую Дашу и решила пока не будить ее, тихо притворила за собой дверь. Сбежала вниз по скрипучим ступеням – но половицы уже дрожали под ногами поднимающегося наверх Аркадия. Суровое, бледное лицо матери Марфы маячило за его плечом.
– Александра Андреевна… Ася, – задыхаясь, вымолвил Аркадий, и у меня мелькнула на мгновение нелепая мысль: уж не собирается ли он объясниться? Зачем еще мог случиться приход его в столь поздний час? – Вам нужно уезжать из С**, и немедленно!
Я смотрела на него молча, ничего не понимая.
– Сегодня вечером, – продолжал Аркадий уже спокойнее, – мною получен приказ о вашем аресте. Вас и Дарью Сергеевну приказано доставить в Н* под охраной.
Мать Марфа быстро перекрестилась.
– Господи, да что же это? За что?!
Я усмехнулась, мгновенно все поняла.
– Разве же не ясно, матушка? За то, что дочери офицера, за фамилии – этого мало разве? – И сама поразилась, как жестко и зло прозвучал мой голос.
– На вас обеих написан донос, – продолжал Аркадий. – Я должен был бы прийти сюда на рассвете, и сейчас у меня ночуют двое солдат, присланные с приказом от уездного начальства. Но я… я не смог. Вы понимаете? Я примчался к вам. У вас есть несколько часов, уезжайте. – Голос его дрогнул. – Это все, что я могу для вас сделать.
Я крепко пожала его руку и поразилась, какими горячими вмиг стали его пальцы. Мои были как лед.
– Спасибо вам, Аркадий Николаевич. Мы уедем сейчас же, чтобы не подвести вас… и вас, матушка, – я повернулась к настоятельнице и увидела в ее глазах слезы.
Через четверть часа мы с Дашей уже стояли у ворот. Не было времени ни на сборы – июньские ночи коротки, ни на долгое прощание. Мать Марфа крепко обняла нас обеих и перекрестила.
– Храни вас Бог, девочки, – сказала она на прощание. – Здесь или уже там, но мы обязательно встретимся.
– Куда же нам идти? – прошептала Даша, прижимаясь ко мне.
– Все объясню по дороге, – оборвал ее Аркадий. – Пора!
Лошадь свою Аркадий оставил в монастыре – одна, она не могла бы нам помочь. Он вел нас столь уверенно, что мы доверились ему. Он не мог причинить нам зла.
Больше часа мы шли, почти бежали по сонным улицам спящего города, потом по узкой тропинке в степи, потом – по заросшей колючим шиповником балке на восток от С*. Когда за поднявшимися холмами скрылись огоньки и мягкая тьма окутала нас со всех сторон, Аркадий остановился.
– Я этой балкой мальчишкой бегал, – негромко сказал он, вытирая пот со лба. – Она тянется еще километров пять и выводит на большак. Дальше дорога прямая, и я вас оставлю – к рассвету нужно быть дома, чтобы не вызвать подозрений.
– Аркадий Николаевич, – тихо попросила Даша, – объясните же… что вы придумали?
Он улыбнулся.
– Я не так глуп, чтобы срывать вас с места, не дав надежды взамен. Александра Андреевна, Дарья Сергеевна, я все придумал. Вы пойдете на восток, в Оренбург. Там сейчас регулярные войска белой армии… У Врангеля служит мой школьный товарищ, Борис Обухов. Я точно знаю, что он в Оренбурге, потому что неделю назад получил от него весточку… через верных людей. Ася… вы пойдете к нему. Скажете, что от меня, он поможет. Борис очень обязан мне, он не сможет отказать, и потом… – он смутился на миг, – мы обещали друг другу. Письмо я вам, конечно, дать не могу – оно погубит вас в случае неприятности. Но вы возьмете вот это…
Он вытащил из кармана серебряный портсигар.
– Эту вещь Борис должен узнать, она принадлежала его деду. А у него, – тут он опять чуть смутился, – осталась моя серебряная ложечка. Глупость, конечно, мальчишество, но пригодилось вот. Борис вам поможет, обязательно поможет.
На секунду Аркадий запнулся.
– Сейчас вы выберетесь на большак, – продолжал он, роясь в карманах, – и сможете уехать на первой попавшейся подводе. Вот тут, – он вытащил сверток, – деньги, хлеб и хлебные карточки. Хлеб – для вас, а остальное… как придется. Только будьте осторожны в пути, прошу вас. И… вот еще что.
В руках его блеснул металл маузера.
– Это мой, личный. Держите.
– Аркадий Николаевич…, – прошептала я потрясенно.
Твердой рукой Даша взяла маузер и деловито спрятала в карман юбки. И – поклонилась Аркадию, низко, едва не до земли.
– Спасибо вам, – сказала она. – И простите меня. Я считала вас…
– Сейчас это не важно, – оборвал ее Аркадий. – Совсем не важно.
Он повернулся ко мне.
– Александра Андреевна… Ася… – тихо сказал он.
Маска жесткого и бесстрашного командира слетела с его лица, и стало оно совсем детским и очень мягким, дрогнули губы. Я протянула руку и погладила его по щеке, ужасаясь собственной смелости. Пахло сухой травой, оглушительно трещали цикады.
– Аркадий Николаевич, я люблю вас, – сказала я так же тихо и просто. Почему я не сделала этого раньше?
– Я тоже, – прошептал Аркадий, сжав мою ладонь. – Я люблю вас, Ася. Простите меня.
– За что?
Он махнул рукой.
– Теперь неважно… Вам пора уходить, Ася.
– Мы увидимся? – прошептала я.
Он пожал плечами.
– Не знаю. Может быть. Когда все это закончится. Когда мир вернется с головы на ноги. Когда… – он умолк и отвернулся на секунду, а когда повернулся вновь, глаза его странно блестели. – Прощайте, Ася, родная моя.
– Я буду молиться за вас, – сказала я.
– Не надо. Я не верю в Бога. Можно я поцелую вас на прощанье?
Он склонился к моим губам, и время перестало для нас существовать. А когда вернулось вновь, Аркадий осторожно выпустил мои руки – и пошел прочь, не оглядываясь, по заросшей колючими кустами балке. А я стояла и смотрела ему вслед.
Подошла Даша, взяла меня за руку.
– Идем.
Еще не поздно было рвануться за ним, окликнуть, остаться – навсегда, на всю жизнь, одну на двоих, пусть даже недолгую – лишь до рассвета, за которым наступила бы медленная смерть без него длиною в десятки лет.
Нужно было уходить.
Еще не поздно было остаться.
А я стояла и смотрела ему вслед.
Октябрь 2007 г., апрель 2008 г.
Карточки
Мне было шесть лет, когда началась война,
Все четыре военных года мы с мамой прожили в небольшом городке, затерянном в удмуртских лесах. Нас эвакуировали из Москвы в октябре сорок первого – как раз тогда, когда ушел на фронт отец, врач-хирург, работавший в одном из военных госпиталей Москвы. Мама моя, терапевт, тоже получила повестку. Но девать меня было некуда, обе бабушки наши остались в захваченном Минске, и мама пошла к военкому. Подробностей я не знал, конечно, да и не интересовался по малолетству. Мне тогда все было игрой – и тяжелая, холодная дорога в санитарном поезде до Ижевска, и чужой город, и новое жилье. Только письмо из воинской части о том, что отец пропал без вести, разбили эту игру, превратили ее в жизнь, а слезы мамы навсегда развели в моем понятии слова «война» и «игра». С той поры я перестал играть во дворе с мальчишками «в войнушку».
В памяти остался песок под ногами, в который вгрызались приземистые березы и карагачи; высокое, бледно-голубое небо; улочки, ныряющие то вверх, то вниз – город наш лежал в долине меж двух холмов; крик воробьев в марте.
И голод.
Я быстро привык к маминым почти круглосуточным дежурствам в госпитале, к самостоятельному житью-бытью, к очередям, в которых мне надо было отоваривать карточки. Но привыкнуть к голоду не мог. Желудок постоянно сводило, и я тянул в рот все, что только попадалось на дороге – кислые яблоки-падалицы в городском саду, щавель у пруда, крошки на выцветшей кухонной клеенке… Впрочем, крошки эти чаще меня успевали слизать Лидка и Соня, соседские девчонки-погодки.
Нас с мамой подселили в деревянный двухэтажный дом, к тете Тоне Зайцевой. Дом был очень старым, за водой приходилось ходить едва ли не на край света – через две улицы, к колонке. Принесенных двух ведер хватало только сварить обед и ужин. Правда, невеселая эта доля легла сначала только на маму, но потом и я, подросший, подключался по мере сил к водным походам.
На втором этаже были четыре квартиры. Чтобы попасть в нашу, нужно было пройти по длинному скрипучему коридору до самого конца. Из трех комнат одну тетя Тоня отдала нам, в другой ночевала сама с погодками, а в третьей спал Вовка, старший ее сын. Сказать по совести, я сначала его побаивался – очень уж злым показался мне этот тощий хмурый мальчишка, старше меня аж на целых три года. Когда мы только поселились в доме, Вовка уже закончил третий класс, а потому смотрел на меня, дошколенка, с недосягаемой высоты своих почти десяти лет и школьной премудрости. Только потом я узнал, что на нем держится все хозяйство тети Тони, что он может и за девчонками приглядеть – Лидке тогда было два года, а Соне – три; что он добр и застенчив, и от застенчивости нелюдим. Но все-таки мы не смогли с ним подружиться – три года, незаметные во взрослой жизни, тогда, в детстве, барьером разделили нас.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке