Словом, ночами мне было до того неуютно, что я мечтал жить в мире, где солнце никогда не заходит.
Дело было не только в тишине, как в только что описанном эпизоде. Было и нечто похуже, чем лежать в кровати и воображать, что он и она умерли: знать, что они живы, здоровы, бодры и потому страшно злы друг на друга, того и гляди вцепятся друг другу в горло.
Ссоры вспыхивали с пугающей регулярностью, с наступлением полуночи – как в фильме ужасов. Вопли были настолько яростными и душераздирающими, что казалось, будто их издают сверхъестественные существа.
Порой до меня долетали самые обычные грубые слова: “козел”, “засранец”… Учитывая ее воспитанность и его мягкость, требовались ли более убедительные доказательства того, что у них одновременно случилось помутнение рассудка, а может, и что похуже? Поэтому они не хотели, чтобы я приходил к ним ночью? Из страха, что раскрою их тайну?
Тщетные усилия! Хотя мне было трудно в это поверить, я твердо знал: разъяренные, полные ненависти голоса, внезапно наполнявшие темноту моей комнаты и угасавшие во мраке моего сердца, принадлежали не ласковым маме и папе, которые отправили меня спать, отвесив понарошку подзатыльник, а их двойникам, одержимым бесом самозванцам, горячечно споривших всегда об одном и том же – о финансовых проблемах, которые навалились на нас непосильным грузом и скоро приведут нас к погибели.
Жаль, что дети безнадежно лишены чувства юмора. Имей я хоть толику его, понял бы, насколько смешны родители в такие минуты. Хотя как таковой предмет ночных ссор никогда не менялся, поводом для них, в зависимости от отцовских причуд и маминой мнительности, служили самые разные, непредсказуемые события. Однажды они до пены у рта спорили о том, как одеться на встречу с банковским служащим, чтобы уломать его выдать нам больший кредит; красноречие, с которым отец отстаивал преимущество стиля casual, было бы куда уместнее на театральных подмостках. Другой раз дискуссия неожиданно приобрела идеологический характер: маме не удавалось взять в толк, как приверженность коммунистическим идеалам сочетается у отца с тягой к компульсивным покупкам. Признаюсь, что особенно меня приводило в отчаянье поведение мамы (или того, кто ею притворялся): слетев с тормозов, она теряла самоконтроль и свою легендарную сдержанность.
В школе (мама работала учительницей математики в хорошем государственном лицее, где мне предстояло провести самые тусклые годы жизни), среди учеников и коллег, она была известна как человек, не пасующий перед трудностями. Как тем утром, когда ей удалось приструнить парня из третьего класса: будучи не в себе, он вытащил нож и, как позже стало известно, стал угрожать соседке по парте. Сначала мама дала ему выговориться, а потом, добившись, чтобы он позволил девочке выйти в туалет и успокоиться, вынудила злодея сложить оружие – она проделала все как профессиональный переговорщик. Не произнеся ни одного лишнего слова. Это принесло ей популярность, а еще маму начали побаиваться: миф об ее олимпийском, невозмутимом спокойствии получил подтверждение.
Я гадал, узнал бы кто-нибудь из робких учеников мою маму в разъяренном ночном чудовище из соседней комнаты?
В любом случае, кем бы они ни были, откуда бы ни появились, слыша, как они свирепо накидываются друг на друга, я испытывал лишь растущую подавленность, одиночество, опустошенность. Я мечтал как можно скорее снова уснуть, а еще лучше – окончательно проснуться от пиканья мусоровоза или курлыканья голубей – от любого звука, означавшего, что ночь прошла, что и на сей раз все закончилось благополучно.
Обычно мама открывала дверь моей комнаты чуть раньше, чем надо, чтобы дать мне поваляться в постели. Спустя полчаса она приходила с какао “Несквик” на молоке – не обжигающим, а подогретым до нужной температуры; лишь тогда она поднимала жалюзи, я видел ее лицо и убеждался, что жуткая ночь не оставила на нем заметных следов. Это снова была она: невозмутимая, улыбающаяся, закутанная в тот же голубой теплый халатик, что и накануне. Подогретые на батарее носки, которые она натягивала на меня прежде, чем вытащить из постели и выпустить в окружающий холод, – все, что мне требовалось. Беда в том, что подобные проявления заботы не только не раскрывали, а, напротив, сгущали тайну вокруг ее личности: если рассудить, рассветная фея была той безжалостной Горгоной, которая всю ночь втаптывала отца в грязь.
Усиливая мое смущение, мама неизменно напоминала, что перед уходом в школу нужно поздороваться с отцом. Помня, как сама она с ним обращалась несколько часов назад, я растерянно хлопал глазами. – Не вредничай. Ты же знаешь, для него это важно.
Уже натянув школьный халатик[4], с тяжелым портфелем в руке, я возвращался обратно и успевал увидеть, как из ванной появляется папа в своем обычном прикиде: джинсы, бомбер, черные сапожки. Он так и стоит у меня перед глазами: исполненный добрых намерений и при этом не очень-то верящий в свободный рынок, готовый отправиться в провинцию – убеждать грубых и недоверчивых оптовых торговцев в том, что итальянские производители бытовой техники, которых папа отважно представлял, куда лучше немцев, чью продукцию покупали охотнее и к которой он относился с презрением истинного патриота.
Было ясно, что эта работа не для него. Что это унизительный компромисс. Она далека от того, о чем мечтал отец, когда на втором курсе университета, накопив кучу хвостов, бросил инженерный факультет, решив сделать мир осмысленным и прекрасным. Поддавшись на типичную для тех лет бредовую дионисийскую пропаганду – новую религию, согласно которой всякий способ самовыражения, особенно неутомительный и бесполезный, заслуживает уважения, – он бросился искать себя. Актер, сценарист, гитарист, автор песен, поэт – не осталось ни одного безденежного занятия, за которое отец не взялся бы с обычным энтузиазмом. Ну и что? Молодой, красивый, оптимист по природе, рассчитывающий на папашины денежки, он мог всю жизнь болтаться без дела. Потом неизвестно откуда на него свалилась моя мама (об этом старательно умалчивали), а с ней и первая взрослая ответственность – брак, отцовство, растущие расходы, к которым прибавилось банкротство представительства “Альфа Ромео”. Но даже тогда он не сдался. Наоборот, решил начать все сначала, заняться импортом и экспортом. Сначала он пытался продвигать на итальянском рынке тибетские сандалии на деревянной подошве – ужасно неудобные, словно специально придуманные, чтобы тренировать умение отрешаться от всего земного. Затем, устав от умерщвления плоти и мистицизма, он переключился на хромированные карбюраторы, которые производили в Ганновере.
Долги, накопившиеся у отца перед банками за годы, пока он предавался безумствам и рассказывал людям басни, превратились в балласт, не позволявший нашему семейному кораблю даже спустя много лет уверенно плыть вперед.
С тех пор он потолстел на пару размеров и заметно полысел.
Однажды утром я вошел к нему и увидел, как он яростно вываливает на пол содержимое армейского ранца, где хранились образцы. Вдруг он почти рявкнул: “Черт, где же он?” Заметив меня, поинтересовался, спрашивают ли друзья, кем работает мой отец. Выглядел он подавленным и несчастным. В ту ночь у них с мамой произошла особенно жестокая схватка. Я ответил уклончиво, но это не улучшило его настроения, напротив, он почти рассердился: “Ну, если спросят, отвечай туманно, скажи: папа много путешествует по работе”. Sic: много путешествует. Очевидно, хотя в то время это казалось мне странным, отец не мог смириться с мыслью, что не знавшие его лично ученики начальной школы решат, что он рядовой торговый представитель, коммивояжер или, не дай бог, мелкий посредник. Пусть уж считают его бродягой, путешественником автостопом, гражданином мира – в этом, по крайней мере, он оставался верен идеалам молодости.
Узнай об этом супруга, ее бы насторожило подобное внимание к словам. Для мамы работа оставалась работой, как ее ни называй: нудное, однообразное, изматывающее занятие, необходимое, чтобы поддерживать достойный уровень жизни, который, судя по ночным вспышкам гнева, профессия мужа не гарантировала.
Неслучайно мне до сих пор трудно проследить связь между деньгами и счастьем, когда речь заходит о человеке, который умеет тратить, обеспечивает потребности, удовлетворяет капризы, радует ближних. Для меня деньги остались тем, чем они были для родителей в те бурные ночи: поводом испытывать стыд (нехватка денег – позор), тревожиться, а также шансом добавить красок в окружающую серую жизнь, который по божьей воле дается немногим счастливцам.
Впрочем, о деньгах родители говорили на птичьем языке, который я с трудом понимал. Слова “рассрочка”, “ссуда”, “проценты к уплате”, “вексель” и прочие звучали не как безвредная абракадабра волшебника, а как мрачное бормотание колдуна вуду, изгоняющего злых духов.
Лишь тот, кто родился в сейсмоопасной зоне или на склоне неспящего вулкана, поймет, что значит появиться на свет в семье, которая по уши в долгах. Ты не думаешь об этом с утра до вечера, но все равно у тебя развивается исключительная чувствительность, подогреваемая склонностью повсюду видеть катастрофу. Настолько привыкаешь к сигналу тревоги, что он становится чем-то заурядным. Телефонные разговоры, звонок по домофону, письма, которые получают или пишут, – всякое пришедшее из внешнего мира сообщение грозит непоправимой бедой. Ты больше ничего не воспринимаешь как данность, даже электричество или текущую из крана воду (невидимая рука способна лишить их в любую минуту), не полагаешься на ровное настроение родителей, пусть даже поутру они беззаботны и говорливы.
Если я ничего не путаю, Джордж Элиот представляла себе долги в облике демона с пантагрюэлевым аппетитом. Мне недоставало смелости взглянуть ему в лицо, первые десять лет жизни и даже больше я провел под пятой этого ненасытного чудовища. Я бы покривил душой, заявив, что ясно представлял, какая кара грозит тем, кто не выплачивает долги, но из-за моей невежественности грозные взгляды этого обитателя преисподней наполнялись еще более мрачной тайной.
Даже днем, когда родители изо всех сил старались себя не выдать, хватало малейшего намека, чтобы я догадался: над нашими головами нависло несчастье, с которым мы вряд ли справимся. Квитанции, выписки со счета, выплаты за купленный в рассрочку телевизор. Воображение рисовало унизительные сцены: мы оказываемся на улице, терпим нужду, теряем последнее имущество и достоинство, мы во власти всесильных беспощадных существ, которые опустошают наш дом, пока соседи взирают на нас с осуждением.
Одно я знал точно: мне никогда не забыть воскресный день, когда я почувствовал на своей шкуре, какого рода опасности грозят нашему семейству. Вскоре после обеда мы обнаружили, что из-за постоянных задержек с оплатой нам отключили электричество. Мы мгновенно перенеслись в технологически неразвитое Средневековье. Если отца раздражали вытекавшие из этого неудобства (его бесило то, что он пропустит Гран-при “Формулы-1”), маму беспокоил символический смысл случившегося: в приличных семьях такое не происходит, не может, не должно происходить. Судя по всему, я один предвидел трагические эмоциональные последствия блэкаута. Я буквально места себе не находил. Стоял февраль, вскоре сумерки должны были окутать нашу квартиру, словно злые чары, и завладеть всем. Запаса свечей не хватит, чтобы пережить ночь, которая среди зимы наступает пугающе рано. У меня, как у безнадежного труса, были с темнотой свои счеты. Мысль о том, что через несколько часов меня отправят спать, не дав провести положенное время перед телевизором, послушать музыку или посидеть в уютном свете абажура, была до того невыносима, что я принялся раздумывать, как бы уломать отца опять провести вместе бессонную ночь.
К сожалению, атмосфера накалялась. Родители поругались. Мама в очередной раз напомнила отцу о его обязанностях. В том месяце была его очередь платить за квартиру. Я слышал, как они спорят, и не мог решить, кто прав, а кто заслуживает моего гнева. С одной стороны, я сердился на маму за то, что она не скрывает презрения к отцу, с другой – злился на него за то, что он так глупо подставился и что у мамы имелось законное основание для упреков. Я смотрел на него ее разочарованными глазами, и у меня неприятно кружилась голова. Ничто не ранило меня сильнее, чем попытка свергнуть отца с пьедестала. Ужин при свете свечей оказался вовсе не романтичным. Сразу после я решил попытать счастья и явился к нему с гитарой. Он был в гостиной. Валялся на диване и пытался читать газету, светя себе единственным в доме фонариком.
– Считаешь, самое время? – спросил он неожиданно грубо.
– Я думал… – пробормотал я и осекся.
– Господи! – Он испепелил меня взглядом. – Сейчас?! Иногда мне кажется, что ты глупее моллюска. Все, давай. Уже поздно. Марш в постель. Без разговоров.
Ну почему у взрослых так быстро меняется настроение, почему его никогда не угадать? Неужели этот бессердечный сварливый великан – мой благодетель, еще недавно чудесным образом спасший меня за одни сутки от притеснений со стороны учителя и от ночных страхов?
Это небольшое домашнее происшествие больше не повторялось, но создало опасный прецедент. Теперь я имел представление о потенциально разрушительных последствиях банкротства. Впрочем, если верить маминым обвинениям, настоящая беда заключалась в том, что долги постоянно увеличивались, а вместе с ними увеличивалось число и многообразие кредиторов; долги росли как на дрожжах (как выражалась мама) из-за того, что отец не мог регулярно их выплачивать, – и все это, словно под действием черной силы, отражалось на мамином лице. Ситуация напоминала историю Дориана Грея и его знаменитого портрета. С той разницей, что отец не мог прятать маму на чердаке, притворяясь, будто ее никогда не существовало. Она находилась рядом, ее лицо все больше омрачали горести, и это доказывало, что дела идут все хуже и хуже.
О проекте
О подписке