Возможны, впрочем, и более смелые предположения. На сценарных курсах со мной в Москве учился Эрлом Ахвледиани, удивительный сказочник-философ. Когда я побывал в его тбилисском «родовом доме», обнаружил, что сам быт его, сам дом отца-деда такой же талантливый, иначе и не назовешь. Потолки отфактуренные временем, ни мел, ни обои не употреблялись туг последние лет сто, у каждой стены, деревянной или каменной, своя семейная легенда. Совершенно случайно в «русскоязычном» грузинском журнале прочел его рассказ «Агу», в котором кто-то рассказывает нам о своих родителях – детям по уму в представлении этого рассказчика. Сам-то он нашпигован знаниями о вселенной и человеке на уровне начитаннейшего естествоведа-ученого. Какой-то Эйнштейн-Фрейд плюс Достоевский в одном лице. Подсматривает с этой высоты за хлопочущими над своим первенцем отцом и матерью, умильно радующимися его забавным гримасам и тому, как он ножками сучит. И вдруг мы обнаруживаем: рассказчик-то и есть этот самый младенец, это он Эйнштейн-Фрейд-Достоевский!
Вдруг, на радость бурно возликовавшим родителям, произносит свое первое: «агу!» – и… И гаснет. Все, что знал, помнил, весь запас опыта человечества, спрессованный в младенце, куда-то испаряется. «Агу!» – и вот уже все начинается с нуля. А все, только что бывшее – где теперь, куда спряталось?..
Начал я с подробного записывания того, что сохранила раннедетская память незапечатанным в тех таинственных сотах. Но попробуй сохранить строгий отбор: своего и рассказанного тебе позже другими, теми, кто был рядом. Чем глубже рука погружает в воду детский мячик, тем сильнее сопротивление и его стремление вырваться наверх – помню, как меня это поражало, мячик будто оживал в твоих пальцах. Вот так оживают, сливаясь со стихией собственной памяти, чужие воспоминания.
Но никто ведь из взрослых не мог мне рассказать про то, как выглядел мир нашей квартиры, забавный мир ног, подсмотренных движений, когда следишь за ними из-под стола, а еще лучше – из-под низенькой «каналы». И как таинственно перекрещиваются деревянные планки этих предметов и бугрятся подтеки клея на них – снизу. И вот этот вечер – только мой. Именно страшным первым одиночеством, покинутостью всеми я был внезапно напуган, начал плакать.
Не знаю уже, где все были, но лампа не зажжена, в комнате полумрак, я смотрю в окно, в сторону шоссе, а там идут, идут, едут на лошадях солдаты… с белыми пиками. В том-то и дело, что Красная Армия тогда все еще гордилась буденовскими пиками, деревянными палками с металлическими наконечниками. Потом мы не раз бегали к шоссе смотреть на красную кавалерию. Но вот эти, в полутьме двигающиеся с белыми палками по шоссе, по «варшавке», по которой потом прикатила в Глушу война, от них в памяти остались слезы тревоги и покинутости…
О нашем детском прошлом нам любила рассказывать «тетя Витковская», мамина подруга, намного старшая ее годами, которая нас с братом одно время «смотрела», пока мама училась на фармацевта в Могилеве. Невысокого росточка, просто маленькая, я ее спрашивал:
– Тетя, вы уже вниз растете, назад?
Умела с нами разговаривать на языке нашего возраста.
– Ой, Сашенька, мне что-то живот заболел!
Живот? Это мы сейчас! (Не был бы ты сыном доктора.) Укладывал «больную» на канапе и, как нынешние экстрасенсы, начинал водить руками. Но у меня было еще и врачебное заклинание:
– По соломе, по мякине, хай болить ды пакины!
Женщина хутенько (быстро) вскакивала:
– Ой, спасибо, доктор, уже перестал болеть, полегчало.
Какой врач или сегодняшний экстрасенс не зардеется радостной, гордой улыбкой от такого моментального результата?
А вот мой собственный заболевший живот настоящий врач, мой отец, излечивал другим способом. Говорили, что, когда возвращались домой из клуба, я вдруг садился на шоссе и заявлял: мне болит животик. А что надо, чтобы перестал? Надо меня взять на руки, нести.
И еще – детские горькие слезы, испуг и обида. На меня натянули розовое платье девочки, поставили на стул и безжалостно радуются (даже мама): какая девочка! А уж сколько торжества на физиономии брата – как тут не реветь!
Мама потом объяснила: просто в магазине ничего на мальчиков не было, купили девичье, чтобы перешить, переделать на рубашечку.
Непрерывность детской памяти из своих и чужих кусков и кусочков мы восстанавливаем, я почти убедился, по «законам» литературного творчества. Лаборатория, механизм тот же. Начиная обдумывать новую повесть, вначале имеешь очень и очень мало. Несколько зернышек или даже одно только. Вроде той, услышанной десять лет назад истории молодого немца и белорусской девочки, которые спасали друг друга. Всего лишь факт: было такое. Фантазия стала оживлять, наращивать подробности. Тут уже я им отдавал свою «память», но сегодня мог бы клясться-божиться, что бежал рядом с ними, что так оно и было, как нафантазировал в «Немом». Свое диффузировало в чужое, и наоборот. Уже сам не смогу одно от другого отделить…
Наше с братом соперничество за сферы влияния, статус в семье незаметно как-то завершилось моей победой-поражением. Полным. «Зеня» по-братски уступил мне все – и маму, и папу, их ласки, варенье, – зато приобрел, забрал себе уважение и положение почти взрослого, где-то рядом с отцом и матерью. По отношению ко мне. Я вдруг обнаружил, что один тяну лямку «ребенка» в семье. И даже то, что я вдруг стал осознавать, обнаружил, как старший брат меня, малечу, любит и жалеет, радости не доставляло. Наоборот, хотелось подраться, я и задирался без конца, пока у «Зени» (я уже умел, но почему-то долго стыдился произносить: «Женя») глаза стекленели (закипает! закипает!), он в последний раз предупреждал: «Сейчас завопишь: “мама!”». Но я упрямо доводил дело до рукоприкладства и действительно лицемерно взывал к вмешательству старших, к возмущению, пусть даже нами обоими, защитницы-мамы.
Сразу повзрослевший мой брат как отказался от сладкого в пользу младшего братца, так потом и не ел, не любил ни варенья, ни конфет. (А когда-то мы горстями запихивали в рот оставленный на столе красный сахар – был такой, наверное, сырец из свеклы.) Будущий врач, он все мои детские болезни одним чохом-диагнозом объединял:
– А это он хочет, чтобы мама дала варенья.
В семье среди других, только нам понятных выражений было такое: «Не хочешь блинчиков с вареньем?» То есть лупцовки. А возникло оно так. Мы уже перебрались в казенную, нашу первую заводскую квартиру – в длинном доме рядом с базаром. Какая-то женщина увидела, как «докторов сын» поставил ногу поперек глубокой песчаной колеи и дожидается надвигающегося на него крестьянского обоза. Что за эксперимент я хотел поставить, до сих пор понять не могу. Женщина оттащила меня, отругала, вскоре я и думать про это забыл, заигравшись в толчее базарных возов с визжащими кабанами, напуганно-сонными курами, грушами, ягодой. И вдруг слышу ласковый такой мамин голос за нашим частоколом:
– Саша, ты где? Иди, я тебе блинчиков с вареньем дам!
И дала. Редко бывало, но уж если рассердится по-настоящему, свету не будешь рад. Нет, не руками – больше словами достанет.
Первые свои поездки, железную дорогу – видимо, в отцовскую Рачень (в мамину деревню на моей памяти не ездили ни разу) – запомнил через запахи: вареных яиц и мочи (аж глаза щиплет) в туалете. Сама дорога не запечатлелась – как удовольствие. Возможно, потому, что рядом все время ощущал раздраженное беспокойство матери. Не так сел, не то делаешь! «Ты это что!» – резко, чуть не сдернула за руку. Действительно, собрался сесть, как на свой домашний горшок, на грязную, со следами чужих ног, доску в вагонном туалете.
Теперь-то понимаю: в нашей матери постоянно жило ожидание катастрофы, какой-то угрозы всем нам. Выражалось это прежде всего в желании одернуть, остановить своих детей – таких неразумных, неоглядчивых. Потому-то улыбка ее, которую так любил, с какого-то времени чужим доставалась чаще, чем нам с братом.
Запомнилось окутанное паром колесо сердитого паровоза, наполовину красное, люди с горящей паклей в руках – все такое огромное в сравнении со мной.
А за этим: деревенский простор, теплое болотце сразу за огородом, крытая соломой отцовская (бабки и деда) хата с удивительным земляным полом, прохладным, по случаю гостей посыпанным желтым песочком. И огромная, желтая от плодов груша под окном, сколько потом перепробовал груш, невольно искал в них полузабытый запах, вкус. И не находил. Возможно, и не груш, а детства был это запах.
В «Войне под крышами» я с особенным удовольствием писал про нашу забавно гонористую бабку, считавшую, что она, католичка, и с двенадцатью детьми для деда Тодора была завидной невестой. Папин отчим добродушно интересовался:
– Как же это, мати, ты так промахнулась? За меня, мужика, пошла замуж.
– Бо молодая, дурная была!
«Гонор» бабки-католички в свое время поломал женскую судьбу ее дочки Зони. Неустроенная старая дева не раз попрекала постаревшую бабку за свою безрадостную судьбу. И с мамой нашей так и не наладились душевные отношения: стояла между ними какая-то неизвестная нам история. Похоже, что не хотела невестки-«мужички» хозяйка, господыня «фольварка» с соломенной крышей и земляным полом. Против ее желания, воли поженились отец наш с мамой. Когда старики переехали жить в Глушу к сыну, все эти истории выглядели смешными нелепостями, особенно в пересказах папиного отчима. Но вдруг вспыхивала ссора у пылающего чрева печки, и какое нехорошее лицо делалось у мамы, какой незнакомый голос – Женя, ойкнув, как от боли, выскакивал за дверь. Не выносил он этого. А я? Я всегда был на стороне мамы. Но она, как я понимаю, больше ценила не мою безоговорочную солидарность, а несогласие всегда справедливого старшего сына. Быстро собиралась и уходила в свою аптеку, как бы устыдившись происшедшего. А бабка еще долго шевелила высохшими, сморщенными губами, произнося не слышимые нами слова. Когда-то, в свое время, наверное, их она тоже громко выкрикивала – в лицо молодой невестке.
Нет, но бабка, бабка! Из-за ее «панского» гонора, что, нас бы и на свете не было? И еще я узнал, уже когда и мамы не стало – от дядьки Антона, что я вообще захотел появиться слишком рано. Брату только еще годик исполнился с небольшим, и тут, пожалуйста, еще один ребенок просится в семью! Что это был я, конечно, ни мама, ни отец не знали. Какой-то эмбриончик, и все. А у мамы и для первенца молока своего не хватало. (Потому я и вырос «искусственником».) Но я и не претендовал на ваше молоко. Возмутительно! Прав Иисус, нет у человека больших врагов, если ими окажутся его ближние. Вот так решат за тебя – не перерешишь.
Знающие толк в подсчетах ген и хромосом мировые генетики все уже сказали и о моем случае. Если бы у моих (и ваших) отца и матери родилось детишек 300 000 миллиардов штук (даже не знаешь, как это произнести), только тогда была бы какая-то, нет, не гарантия, а надежда на еще один шанс. Это сколько же солнц сгорело бы над головой у вытолкнутого из своей законной очереди? Думаете, случайно на той фотографии, где мы впервые вчетвером, у мальчика в серой курточке с пояском такое обиженное лицо: и это вы меня, такого вот, не хотели?!
А есть фотографии и вообще нахальные, если всмотреться и вдуматься. Это – изображения наших родителей; когда нас еще не было с ними. Но что главное: они этого не знают, не осознают. Если помните, у Набокова: порожняя детская коляска, снятая любительской кинокамерой родителей, показалась человеку… гробом. Она стоит, а его еще нет. Не родился – это как умер. А вдруг некто за тебя перерешит: рано, мы еще не готовы обзавестись тобой! Вселенная миллиарды лет трудилась ради этого мига – зачать именно тебя, – а они, видите ли, не готовы! И миг проскользнул, как и не было. Никогда больше не повторится.
Будущая, а точнее – возможная наша мама со своим молодым мужем на фотографии: «19.III.23 г. г. Слуцк». Две толстые косы, по-деревенски свисающие спереди, четкий рисунок губ, носа, делающий лицо капризно-упрямым. Такая деревенская красавица вполне могла, не совладав с возмущением, плюнуть в лицо польскому «жовнежу», когда он по-солдатски грубо схватил ее за руку. Она это и сделала, наша возможная мама, а потом сутки пряталась в жите, а ее искали разъяренные поляки. Ну, а нашли бы? Дядька Антон считает, что плетями дело не обошлось, не кончилось бы.
Нет, старые фотографии – это не просто бумага, с отпечатанным на ней светом и тенью, отбрасываемыми человеком, людьми. Не только мы смотрим на отошедших, но они с пожухлых картонок – на нас.
Что это так – они зрячие, фотографии, – я ощутил физически в тот момент, когда ждал: вот-вот меня найдут немцы, настигнет автоматная очередь, буду лежать у их ног, грязный от собственной крови, а они из моего кармана извлекут мамину фотографию, и она у в и д и т… Я спешил не заползти подальше, поглубже в кусты, а успеть, пока они не появились, запрятать, зарыть в песок кошелек с фотографией. Чтобы мама не увидела ничего этого…
О проекте
О подписке