Одной венецианке, которую я так и не позабыл.
Попытаемся сравнить его биографию в том, что касается пережитого (а не духовной сущности или глубины познаний), например, с биографиями Гёте, Жан-Жака Руссо и других его современников. Какими узконаправленными, бедными событиями, тесными в пространстве, провинциальными в социальном плане кажутся нам жизни последних, сплошь обращенные к одной цели и повинующиеся воле к творчеству, рядом с карьерой этого авантюриста, бьющей ключом, словно река, и столь же стихийной: он меняет как перчатки страны, города, условия, профессии, миры, женщин и повсюду тотчас осваивается, сталкиваясь с вечно новыми неожиданностями! Это всего лишь дилетанты в наслаждении жизнью, как он – дилетант в литературе. В самом деле, в этом и заключается извечная трагедия интеллигента: в то время как он создан для того, чтобы познать всю широту и сладострастие бытия и горит желанием это сделать, он, несмотря ни на что, остается связан со своей задачей, рабом своего труда, в подчинении у обязанностей, которые сам себе навязал, пленник порядка и земли.
Стефан Цвейг
Чтобы путешествовать с приятностью, приходится идти на большие расходы: это единственный способ пользоваться всеобщим уважением, быть повсюду вхожим и извлечь пользу из путешествия[1].
Начало ноября 1998 года. Прогуливаюсь по выставке, устроенной в Ка-Реццонико, великолепном венецианском музее XVIII века на берегах Большого Канала, по случаю двухсотлетия смерти Казановы – «Мир Джакомо Казановы. Венецианец в Европе, 1725–1798». Мне не терпелось ее увидеть, я заранее предвкушал удовольствие от этой выставки, и вот я разочарован, даже удручен. Ценность выставленных предметов неоспорима. Картины великих художников XVIII века Антонио Каналетто, Франческо Гуарди, Бернардо Белотто и Микеле Мариески с изображением пейзажей – панорам Венеции, так называемые ведуты, замечательны, это бесспорно. Жанровые сценки Пьетро Лонги не утратили своей живописности и притягательности. Обнаженные модели Ван Лоо, Буше, Фрагонара все так же возбуждают, а крутобедрая «Одалиска» Буше, изогнувшаяся перед восхищенным зрителем, все так же завлекательна. Предметы, выбранные, чтобы отразить невероятную роскошь той эпохи, зачастую очень красивы. Великолепное серебро, драгоценная фарфоровая посуда, расписанная чрезвычайно изящно, чудесные хрустальные кубки с Мурано, изумительный кувшин для шоколада с батальной сценой, написанной пурпурином, и кофейный сервиз с прелестными галантными сценками, часы с восхитительной резьбой, предметы туалета и несравненно элегантный набор для шитья, искусно изукрашенные табакерки. Костюмы, даже слегка полинявшие, сохраняют все свое очарование.
И все же… Джакомо Казановы, авантюриста, постоянно находящегося в движении, на этой выставке нет, нигде и ни в чем. Здесь все какое-то инертное, застывшее, парализованное. Это симптоматично: если и есть слово во французском языке, которое Джакомо Казанова ненавидит пуще всех других чудовищных словесных порождений революционеров, падких на неологизмы, это именно глагол «парализовать», который он даже называет «патологическим»:
«ПАРАЛИЗОВАТЬ. Это единственное слово, имевшее успех, даже за пределами Франции, по причине того, что оно неплохо звучит и имеет греческое происхождение. Большое число честных писателей пользуются им с искреннейшим прямодушием, и я всегда оказываюсь одинок в своем мнении, когда об этом заходит речь, ибо я не принимаю его, поскольку не могу его терпеть, но я не отступаюсь и никогда не отступлюсь. Если уже существовало слово “расслабить”, какая нужда в глаголе “парализовать”? Если это одно и то же, он бесполезен, если же он говорит о большем, то вводит в заблуждение, когда говорящий хочет сказать о меньшем. Доктора уже давно используют это слово как научный термин в отношении паралича: это единственная область его применения, ибо, происходя от глагола “решить”, он становится неуместен в любом другом вопросе. Французский язык беден, но все же не нищ: если ему требуется новое слово, его можно почерпнуть в более чистых источниках, сообразных с философией, назначение которой в том, что касается слов, состоит в их разложении на части прежде усвоения.
Если была нужда в новом слове, не являющемся синонимом, созданном, чтобы выразить несколько больше, нежели «расслабить», отчего же было не взять его у нас, по праву справедливого отмщения: поскольку богатый во все времена обкрадывает бедного, мы откровенно признаем, что, касательно языка, обкрадывали французов, как могли.
У нас есть слово “assiderare”, происходящее от латинского “siderari” (вызвать резкий упадок сил, поразить, ошеломить). “Парализовать” же, повторяю, было уместно в устах врачей. Троншен сказал мне сорок лет назад, что глаукома – это болезнь, неизлечимая при парализованной радужной оболочке, равно как парализованные слуховые нервы делают неизлечимой глухоту (…).
В заключение скажу, что слово “парализовать” выражает слишком много. Это слово как будто убивает, тогда как “расслабить” оставляет еще немного жизни. Например, старость расслабила все мои члены, и все мое существо подобно рубашке из наилучшего полотна, все части которой одинаково стареют вместе, пока вся она не обратится в лохмотья, так и старость постепенно доберется до конца. Если бы старость их парализовала, я бы оказался паралитиком, мало чем отличающимся от мертвеца, каковым я не являюсь, хотя в целом ослаб»[2].
Этот тщательный анализ следовало бы привести целиком, настолько он симптоматичен! Какое ожесточение, порожденное уже не одним только радением к языку, не одной этимологической и лексикологической точностью! «Парализовать» – слово, которое убивает. Вот так же и здесь, в Ка-Реццонико, все слишком застывшее, отвердевшее, в общем – омертвелое. Не хватает бесчисленных маррутов, скорости передвижения, свойственной Казанове. Всю свою жизнь он разъезжал из страны в страну и из города в город: Венеция, Падуя, Корфу, Константинополь, Венеция, Анкона, Рим, Неаполь, Марторано, Дрезден, Прага, Вена, Лион, Париж; через всю Италию – Милан, Мантуя, Чезена, Болонья, Парма, Виченца; Женева, Венеция, Париж, Дюнкерк; в Голландию – Амстердам, Гаага; Мюнхен, Кельн, Бонн, Штуттгарт, Страсбург; в Швейцарию – Цюрих, Баден, Солер, Берн, Базель, Лозанна; во Францию – Экс-ле-Бен, Гренобль, Авиньон, Марсель, Лион, Мец, Антиб; снова в Италию – Генуя, Ливорно, Флоренция, Неаполь, Болонья, Парма, Турин; снова в Париж; потом в Лондон. Затем в Россию: Рига, Митава, Санкт-Петербург и Москва; в Пруссию и в германские государства: Берлин, Везель, Дрезден, Лейпциг, Людвигсбург, Кельн, Ахен, Аугсбург; в Испанию: Мадрид, Толедо, Сарагоса, Валенсия, Барселона, проездом через Францию: Париж, Монпелье, Ним, Экс-ан-Прованс, Марсель; снова Прага, потом Спа и Варшава; в очередной раз Италия, Ницца, Турин, Парма, Ливорно, Пиза, Сиена, Рим, Неаполь, Сорренто, Болонья, Триест, Горица, через Лугано. Разумеется, Венеция. Вена, Дукс, Дрезден, Прага, Лейпциг. И снова незаменимая Венеция, остающаяся (по меньшей мере, когда он имеет на это право) отправной точкой всех его перемещений, обязательным местом пересечения его дорог.
Казанова никогда долго не сидит на месте. Не обустраивается. Вечно проездом, никогда нигде не селится окончательно. Он мчится, снует по Европе, колесит по ней вдоль и поперек, «проникая с завидным постоянством в самые просвещенные круги своего времени (…), где французский язык служит практически повсеместно языком общения. Повсюду он устраивается, как у себя дома (…). Свободный как ветер и свободный от всяких патриотических предрассудков, он открыто беседует с турецким эрудитом, кельнским курфюрстом или еврейским судовладельцем из Амстердама»[3]. Нигде он не чужой, повсюду он дома. «Он принадлежит к той обширной стране, не имеющей для него границ, где говорят и думают по-французски; к Европе беседы и галантности»[4]. Но как бы быстро он ни привыкал к любому новому обществу, его нельзя надолго удержать в одном и том же месте. Он собирается в момент, раз – и след простыл, и вот уже он мчится, скачет, пересекает границы одну за другой. В этом смысле знаменитый побег из венецианской тюрьмы Пьомби – больше, чем рядовой факт биографии. Каким бы эффектным он ни был, это очередной пример непреодолимой силы движения, которая руководила Джакомо Казановой, не зная никаких преград. К женщинам он относился так же, как к городам и королевским дворам. «Заподозрив, что одна из них хочет заставить его остановиться, он исчезал. Явления Казановы зрелищны, его отъезды незаметны. Они часто напоминают бегство»[5]. Вот почему более верным способом приблизиться к сущности Казановы и его личному опыту счастья было бы не выставлять самые утонченные порождения эстетики его века, а перечислить названия средств передвижения: дилижанс, дормез, гондола, карета, рыдван, берлина, ландо, коляска… Ибо именно от их элегантности и удобства, от их быстроты зависели для Казановы его искусство отъезда, его шансы удрать. Это настолько верно, что, как только у него появились средства, он, долгое время путешествовавший пешком, купил собственную коляску, чтобы проехать через всю Францию от Лиона до столицы, – легкую, быструю и разборную: «Я купил коляску, которую называют одиночкой, о трех окошках, на двух колесах, с оглоблями, на рессорах, с обивкой из пунцового бархата, почти новую. Она обошлась мне в сорок луидоров. Я отправил в Париж дилижансом два дорожных сундука, при себе же оставил лишь несессер, и собирался отправиться в путь на следующий день в шлафроке и ночном колпаке, намереваясь покинуть коляску, лишь миновав пятьдесят восемь станций по самой хорошей дороге во всей Европе» (III, 97)[6]. В случае необходимости Казанова не колеблясь велит разобрать коляску. Так, ему удалось в разгар зимы перейти Альпы через перевал Сен-Бернар за три дня (настоящий рекорд), с семью мулами, тащившими его сундуки и разобранную на части коляску. Хотя обладание собственным экипажем позволяло ему самому выбирать свой путь, он никогда не обладал преимуществом на почтовых станциях, где меняли кучера или лошадей. Для вечно торопящегося путешественника это создавало невыносимые проволочки, еще усугублявшиеся бесчисленными таможнями и мытными дворами вдоль дорог, не говоря уже о войнах, которые порой заставляли его делать длинный крюк.
Утверждая, что существует лишь четыре категории людей, совершающих длительные путешествия – моряки, купцы, солдаты и миссионеры, Жан-Жак Руссо позабыл о целом братстве путешественников, процветавшем в XVIII веке, – об авантюристах, к которым принадлежал Джакомо. Они «могут поддерживать свою личность лишь ценой беспрестанной смены мест проживания. Обжегшись в одном месте, они стараются оттуда удрать, проводят черту между собой и полицией, появляются в другом месте, блистают там несколько недель, потом, снова разоблаченные, несутся галопом на почтовых в поиске новых простофиль, в погоне за состоянием, которое бесконечно от них ускользает»[7]. Вечные кочевники, они встречаются и пересекаются на всех дорогах и во всех столицах Европы, составляя удивительную галерею персонажей, от самых живописных до самых беспокойных, каких зачастую знавал Казанова. «Если вы захотите узнать что-нибудь подлинное обо всех авантюристах на земле, наших современниках, приходите ко мне, ибо я знал их всех funditus et In cute[8]», – писал Казанова под старость в письме, адресованном из Праги, 28 июля 1787 года графу Максимилиану фон Ламбергу. Эти «рыцари фортуны» звались Джузеппе Бальзамо, он же граф Алессандро Калиостро, граф Сен-Жермен, Анж и Сара Гудар, музыкант Джузеппе Даль’ Ольо, и это лишь некоторые из тех, кого лично знавал Казанова.
Все пользовались свободой передвижения, которая, возможно, и существовала-то в полной мере лишь в XVIII веке. Один из персонажей романа «Очарованье Рима» бельгийского писателя Алексиса Кюрвера еще в 1957 году заметил, что «Европу объединяли на бумаге, тогда как на границах бесконечно увеличивалось число таможенников и жандармов. Эразм, Шекспир, Рубенс, Моцарт, принц де Линь сегодня уже невозможны: им бы отказали в визе, а багаж конфисковали. Им потребовалось бы заполнять бланки, вместо того чтобы создавать свои произведения». И когда рассказчик возражает ему, что никогда столько не путешествовали, как сегодня, тот отвечает: «Отлично. Но путешествуют группами, по приказу, две недели в год, тихо-мирно, показывая, что́ у тебя в чемодане и в бумажнике. Или же, если вы чиновник, вы сколько угодно разъезжаете за счет фирмы, пересекаете океаны, рассекаете воздух в самолетах, чтобы, не теряя ни минуты, присутствовать при болтовне, на конгрессах, организованных в рамках “культурного сотрудничества” или чего-нибудь вроде этого. В рамках! Наша эпоха живет и путешествует “в рамках”!»
Другим аспектом хронического непостоянства венецианца была кутерьма с псевдонимами: Джакомо Джироламо Казанова будет еще и шевалье де Сенгалем, графом Фарусси (облагородив фамилию матери), Паралисом по имени своего ангела, Гульнуаром, Эконеоном, Антонио Пратолино и Эмполемо Пантенессой, пастухом в Римском Аркадийском обществе. Кстати, в «Истории моей жизни» упомянут необычный ономастический эпизод. Однажды, будучи в Аугсбурге, Казанова получил приказ явиться к бургомистру, который спросил его, почему он носит ложное имя, заставляя величать себя Сенгалем, тогда как зовется Казановой:
«Я принимаю это имя, вернее, принял его, потому что оно мое. Оно принадлежит мне на столь законных основаниях, что если бы кто-нибудь посмел его носить, я бы отспорил его всеми путями и всеми способами.
– Каким же образом это имя принадлежит вам?
– Я его создал; но это не помеха тому, что я также и Казанова» (II, 728).
Бургомистра это не убедило. Он полагал, что носить одновременно два имени невозможно и, разумеется, запрещено. Он не понимал, как это можно самому создать свое имя:
«Это проще простого (…). Алфавит принадлежит всем; сие неоспоримо. Я взял семь букв, соединил их таким образом, что получилось слово “Сенгаль”. Это слово пришлось мне по душе, и я принял его в качестве своего наименования, будучи твердо убежден, что поскольку никто не носил его прежде меня, никто и не имеет права оспаривать его у меня, а тем более носить без моего согласия».
Когда сбитый с толку градоначальник напомнил ему, что фамилией человека может быть только фамилия его отца, Казанова ему заметил, что его собственное имя, которое он носит по праву наследования, не существовало веки вечные. Однажды его пришлось-таки сочинить кому-то из его предков, не унаследовавшему фамилии от отца, пусть бы тот звался хоть Адам!
Если Казанова так настаивает на относительности фамилий, в которых нет ничего вечного и неизменного, то лишь потому, что расширяет поле своей суверенной свободы, присваивая право быть творцом собственного имени, а еще потому, что теперь становится совершенно невозможно с уверенностью определить, кто он и где он. Вам кажется, что вы настигли и назвали его по имени в том или ином месте, а он уже уехал под другой фамилией. Книга, претендующая на рассказ о Казанове, должна увлечь читателя в головокружительный вихрь географических названий и имен.
Кроме того, прежде чем приняться за подобный труд, необходимо ответить на важный вопрос, от которого нельзя отмахнуться. Зачем нужна биография Казановы, раз его автобиография уже представляет собой рассказ о его жизни? «Достойная или недостойная, моя жизнь – моя материя, моя материя – моя жизнь. Я прожил ее, не думая, что когда-нибудь мне придет охота писать, и она может показаться интересной, какой, возможно, не была бы, если бы я прожил ее с намерением описать на старости лет и более того – опубликовать» (I, 4). Это нужно понимать буквально. Все работы бесчисленных казановистов-любителей, проводивших частное расследование, окончательно подтвердили: в «Истории моей жизни» все или почти все – правда. Даже если ему случается не раз путаться в датах (весьма вероятно, что без всякого умысла), факты подтверждаются всякий раз, когда их возможно проверить. Нет, в целом он не притворяется, не сочиняет, ему даже нет нужды романизировать, настолько его жизнь похожа на роман, хотя он замечательный рассказчик, умеющий преподнести свои удивительные приключения. Долгое время в Казанове хотели видеть лгуна, сочинителя, выдумщика, вероятно, чтобы оградить себя от него. Ничего подобного. Каждый раз, когда его утверждения возможно сопоставить с документами того времени, приходится признать, что в большинстве случаев он говорит правду. Разумеется, ему случается приукрашивать, прибавлять или, наоборот, кое о чем умалчивать. Как можно хоть на минуту поверить в полную объективность рассказа о себе самом? Тем не менее, с некоторыми поправками, его биография уже написана и со всех точек зрения несравненна и превосходна. Вот почему почти все биографии Казановы похожи на дурные вытяжки, на неловкие и натужные резюме «Истории моей жизни». Даже некоторым из самых свежих эссе, написанных лучшими писателями, не удалось избегнуть опасности парафразы, производя впечатление, что их задача – всего лишь избавить наших современников от необходимости читать сам оригинал, который довольно-таки длинен и порой, надо признать, скучен и не лишен повторений. Теперь понимаешь, почему множество авторов предпочли оттолкнуться от написанного Казановой, чтобы закрутить новые романы: Герман Гессе в «Обращении Казановы», Артур Шницлер в «Возвращении Казановы», Шандор Мараи в «Разговоре в Больцано», Эндрю Миллер во «Влюбленном Казанове» используют «Историю моей жизни» как дрожжи, на которых произрастает новый вымысел. Чтобы не повторять Казанову, остается лишь выдумать для него новые приключения, которым, как ни крути, с большим трудом удается сравниться с «настоящими» перипетиями из его мемуаров.
Таким образом, и речи не может быть о пересказе событий, столь замечательно изложенных самим Джакомо Казановой. Этим объясняется структура моей биографии, в которой, в целом придерживаясь хронологии более чем бурной жизни самого знаменитого венецианца после Марко Поло, будут чередоваться места и поступки, путешествия и положения, перемещения и действия, такие, как: учиться, желать, заражаться, влюбляться, соблазнять, любить, казаться, изменять, играть, беседовать, подкрепляться, шпионить, писать, умирать. «История моей жизни» построена одновременно на развитии и повторе. Приключения, партнеры, ситуации, места действия постоянно меняются, но манера действовать и вести себя остается прежней. На самом деле нет ничего более цикличного, чем «История моей жизни».
О проекте
О подписке