Жара. Понтонный причал покачивается на волнах, баюкает. Река у нас такая широкая, что все что ни есть на другом берегу кажется игрушечным. Игрушечные хаты, игрушечный паром, трактор на пароме… Он еле-еле тарахтит, отсвечивает новой синей краской. Шум с того берега почти не слышен. Игрушечный цыган дядя Яша там. Он сидит мешком на гнедой кобыле, тоже ждет переправы, а паромщика, как всегда, где-то носит. За цыганской лошадью притрусила на переправу черная как гудрон собака Смола. Я знаю ее. Я всех в нашей станице знаю. Все десять лет, с самого рождения здесь живу. Смола углядела поодаль на лугу стадо баранов. Она шалит – скачет, лает почти не слышно. Игрушечные бараны пугаются, носятся толпой по берегу, и сюда то и дело долетает дружное, разбавленное летней жизнью «бе-эээ». Где-то возле солнца веселятся жаворонки. Пробую разглядеть – слепит, не видно. Брызжет на луга их песня. Кладу голову на деревянные перила причала, смотрю на бегущую воду…
Я все здесь знаю. Вот тут, на скамейке, кое-кто недавно выскреб гвоздем: «Поромшик асел». Весной мы с дружбаном Мишкой разглядывали эту клинопись, а Гришка из девятого класса заявил, что написано с ошибками. Только с какими, не сказал. Мы долго кумекали. Вроде всё по правилам. Мы-то неплохо по русскому, помним, как писать «оро-ере», «жи-ши». Все сходится – «поромшик». Наверно, ошиблись с «аслом»… Тогда тоже просидели на причале до заката, прождали. Теперь я один, Мишка далеко…
Мою бабушку в станице тоже все знают. Кто зовет ее уважительно – читалка, а кто свысока так – монашка. Мне не нравится, как они при этом ухмыляются, а ей все равно. Она хочет в рай. Я тоже хочу, а Мишка – она говорит – уже там. Когда мой друг захворал, мы с бабушкой ходили его «попроведать». Мишкин отец хотел тогда бабушку разогнать. Мол, за каким лешим приперлась, у хлопца всего лишь воспаление легких, через неделю опять на речку побежит. Торчит там вечно… Отец у Мишки – партгрупорг, его у нас все уважают…
…Сзади шумно подрулил ГАЗон, обдал причал пылью, гарью и заглох. За рулем балагур Филя «шебутной». Из кузова высыпали бабы в белых косынках – пололи свеклу – улеглись под ольхой в тенечке. Молчат, напеклись в поле. Филя сегодня злой, поднял капот, рычит.
Из-за речного поворота быстро-быстро летит «прогулошный». На палубе гомонят. Динамик шепелявит песенку «Барабан был плох, барабанщик бог». Это теперь я знаю слова, а раньше Мишка мне говорил: «Таракан бил блох, а баран оглох». Прислушиваюсь к шепелявому матюгальнику. Не-эт, врете, прав был Мишка…
Филя бежит на берег, скидывает сапоги и тельник. В одних семейных прыгает в воду. Тут, у причала, глубоко. Он хватается за крепежный трос, чтоб не снесло течением, ложится на спину. От катера набегают волны, колыхают и пристань, и Филю шебутного. Прогулочный тает за поворотом.
Трактор там, на пароме, заглох, ржет цыганова лошадь, просится к воде… Снова тишина… Жаворонки…
Мишку хоронили, еще каникулы не начались. Я ходил к нему с классом, а бабушку с ее ветхими подругами Мишкин отец не допустил. Тогда бабки стали под крыльцом и пропели знакомое мне «Со святыми упокой». Партгрупорг попытал, мол, что это еще за такой «упокой»? Бабушка ответила «чтоб не тронул никакой». Отец выругался, плюнул… А я знаю кто это – «никакой». Бабушка говорила, что Мишку он и не тронет – «ангельская душка, добрый наскрозь». Еще она говорила Мишкину отцу, чтоб тот не тужил. Апостолы, дескать, в древние времена радовались, чуяли, что смерти нет. И нам заповедали веселиться на всякий час. Никто ведь «смерти не увидит». Он тогда разозлился, зашипел: «У меня сын помер, а вы, дуры старые, хотите, чтоб я веселился?! Глупая выдумка! Это вашей жизни никто не увидит!»
…Паромщика все нет. Тени совсем исчезли, печет. Бабы отправились до ближайшей балки, «охолонуться». Филя достал из кабины полевой бинокль, залег под ветлой. Пыжился, пыжился… Нет, говорит, ничего не видать. Отдает бинокль мне. Я разглядываю баранов на том берегу. Мне всё видать, все-то кудряшки! Мужики столпились на солнцепеке, Смола чешется, ловит блох. Там, где берег покруче, вьются стрижи. Тьма, как много их! Неслышно щебечут, волнуются. Во-он, с пригорка пылит по белому проселку «поромшик» на велике. Мужики ожили, наверное, станут бить. Так уже было однажды. Все повторяется. Жизнь… Нет, не бьют – похоже, оправдался.
С луга тянет донником. Мне делается скучно глядеть на другой берег. Глаза от бинокля слезятся. Напоследок вздумалось рассмотреть жаворонков, где-то они там? Солнце такое!.. Чуть не ослеп через тот поганый бинокль! Жмурюсь, тру глаза. Филя ругается, отбирает свою «оптику».
Ясный светлый диск в голове застит все, мерещится – тру и тру влажные веки. Каково же там Мишке, в раю, где «Христос ярче всякого солнца», как бабушка говорит? Наверное весело, веселее, чем нам. Хотя куда веселее? И нам скучать некогда, жизнь – в глазах пестрит. Как ее можно не видеть? Это смерти не видно. Вот она-то – смерть – и есть самая глупая выдумка…
Светлая седмица. Переполняет радость оттого, что Господь победил смерть, болезни, горе и печаль. Хочется этой радостью делиться и делиться. Ее много, на всех хватит. На всех, кому она нужна.
– Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе! – торжественно, словно на параде, отвечают известные прихожане. Их лица светятся ярче солнца. Счастливые.
– Христос Воскресе! – иду, почти лечу с кадилом и трисвечником по храму.
– Воистину Воскресе! – вещает пономарь Семеныч из алтаря.
– Воистину Воскресе! – из-за колонны ликует Виктор – старый христианин, беженец из Азербайджана.
– Воистину Воскресе! – из-за другой колонны тоненьким голоском звенит Екатерина – беглянка с Украины.
– Воистину Воскресе! – это Илья, переселенец из Казахстана.
– Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе!
В храме пять человек. Все беженцы с Русской земли на Русскую землю. Рассказывают, что в этих самых «станах» и даже на Украине тосковали по духовности, оттого и прибежали сюда, в центр Святой Руси, побросав квартиры и работу. А тут… Местные беженцам не радуются, если же уличают в церковности, вовсе съедают.
– Пусть лучше съедят свои, православные! – заявил как-то по прибытии из Азербайджана Виктор.
– Православные? – удивился я. – Так ведь православные не съедают, они, то бишь мы, – не волки.
– А как же?.. – он задумался.
– Вот так!
– Да…
– Да!
Но пасхальное настроение убивает все темные мысли.
– Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе!
После службы, довольные, пятеро молитвенников расходятся по домам. Словно фонарики разбредаются по темным проулкам и приветствуют мрачных соседей, дымящих на лавочках возле дворов:
– Христос Воскресе!
Те в ответ ворчат.
Интересно, а почему так? Может, мы, священники, мало проповедуем? Может, мы, духовенство, малограмотные? С такими мыслями бреду домой. Меня отвлекает женщина, чей огород подходит вплотную к стене храма. Вот и ее церковная жизнь не волнует. Может, я виноват?
– Батюшка, можно вас спросить?
«Ого! – думаю, – неужели духовное шевеление? Отрадно!»
– Конечно! – говорю и добавляю: – Христос Воскресе!
– Ну, это у вас, там, может быть, и воскресе.
– Вообще-то везде и всегда, – отвечаю, – так о чем вы спросить хотели?
– Да вот, у кума мать при смерти. Он ей гроб смастерил, а сам греха испугался. Спроси да спроси у попа, грех это или нет, когда сын для матери гроб делает?
– Грех, – говорю, – когда человек в церковь не ходит, когда в праздник бездельничает, когда не постится, ворует и сквернословит.
– Да нет, – даму ответ явно не устроил, – это все ерунда! Вот вы скажите, гроб для матери делать – не грех?
Я честно ответил:
– Ничего про гроб для матери Спаситель не говорил. Да и вообще в Писании ничего похожего не встречается.
– Говорили мне умные люди, – возмутилась дама, – что попы ничегошеньки не знают. Так и есть. Чему вас только в семинарии учат, дармоедов! Лучше у бабки Петровны спрошу. Она-то уж побожественней любого попа будет…
Женщина обиженно побрела к Петровне и долго еще возмущалась у ее калитки:
– Хм… тоже мне… не знает, что грех, а что нет… еще поп… хм… людей учит… Вот Петровна в церковь не ходит, и то знает… не тот нынче поп пошел, не тот…
От холода у Семеныча посинели губы, а у меня уши. Кадильный дым не тает, а висит снопами в воздухе. В открытые царские врата видны застывшие огоньки на лампадах семисвечника. На улице трещит мороз. Все живое жмется поближе к теплым печкам.
В такие зимы обязательно замерзает насмерть хотя бы один человек.
Перед нами наспех сколоченный необитый и неструганный гроб. Отпеваем пристывшего в сарае односельчанина. Веселый был человек. И звали его весело – Пельмень. Он и сейчас лежит и беззаботно улыбается. За моей спиной со свечой молится сестра «радостного» покойничка, рядом с ней племянница. Чуть поодаль качается пьяный Футбол, на аналое повис в слезах Топтыжка. Звенит кадило.
Интересные у них имена. Такие же нехристианские, как и все остальное. Семеныч пытался записать новопреставленного в тетрадь сорокоустов и долго вопрошал Футбола, как звали покойного. Тот держался за окно свечного ящика и вещал:
– Пельмень! Ты че, отец, Пельменя не знаешь?
– Я говорю – имя, ну, как его зовут? – допытывался Алексей Семенович.
– Глупый ты, что ли? Я же тебе толкую – Пельмень!
Вмешалась сестра:
– Иваном крестили.
Семеныч записал новопреставленного Ивана и ухмыльнулся:
– «Пельменя не знаешь?» Кто ж его не знает? Знаменитый покойничек. Он у меня мешок картошки увел, у соседа уголь почти весь осенью перетаскал. Все натопиться не мог…
Хор приступил к канону. Мы с пономарем запеваем: «Упоко-ой, Господи, душу усо-опшего раба Твоего».
Сестра и племянница крестятся. Жалеют усопшего.
Когда новость о том, что пьяный Пельмень замерз, облетела село, многие облегченно вздохнули. Теперь можно кур не замыкать и спокойно оставлять у порожков на ночь рваные галоши. Топтыжка с горя пропил кусок медного громоотвода, который покойник когда-то спилил с церковной колокольни. Сестра устало смотрит на гроб. Про нее селяне решили, что она отмучилась. Прекратились дебоши, вытрезвители, бесконечные кореша-оборванцы…
Закончилась заупокойная ектенья. Хор запел кондак: «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего». Семеныч вступает басом: «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная». Вот ведь как получается – мы теперь просим, чтобы Господь поселил Пельменя в Раю, со святыми.
О проекте
О подписке